Я антрополог по профессии и точно знаю, что антропологические дискуссии о насилии почти всегда предшествуют утверждениям о том, что акты насилия — это акты коммуникации, что они по определению значимы и именно это представляет важность. Другими словами, насилие главным образом осуществляется в нашем воображении. Всё это правда. Я бы не хотел пренебрегать значением страха и ужаса в человеческой жизни. Акты насилия могут быть — действительно, часто так и есть — актами коммуникации. Но то же самое можно сказать о любой другой форме человеческой активности. Что меня поражает, так это важность того, что насилие — это, возможно, единственная форма человеческой активности, посредстом которой можно воздействовать на других, не будучи коммуникабельным. Скажу точнее: насилие — это, возможно, единственный способ, предоставляющий возможность одному человеку заставить другого вести себя предсказуемо, при этом понимать этого человека не требуется. Почти любой другой способ повлиять на поведение людей предполагает, что нужно иметь представление о том, кем они себя считают, чего они хотят от этой ситуации и т.д. Ударьте их по голове посильнее — и всё это станет неважным. Разумеется, следствия избиения могут быть довольно ограниченными. Но они достаточно реальны, и факт остаётся фактом, что никакая другая форма воздействия не может возыметь подобного действия без некоторых общих интересов или взаимопонимания. Более того, даже попытки влиять на других угрозой насилия, что определённо требует некоторого уровня общего толкования (по крайней мере, другая сторона должна понимать, что ей угрожают и чего от неё требуют), требует намного меньше усилий, чем любое другое воздействие. Большинство человеческих отношений, особенно длительных, например, между старыми друзьями или закадычными врагами, чрезвычайно сложны, бесконечно наполнены опытом и смыслом. Они требуют непрерывной и часто искусной интерпретации; все вовлечённые в коммуникацию должны прилагать постоянные усилия, чтобы представить себе точьсу зрения другого человека. Угроза физической расправой позволяет всего этого избежать. Это создаёт намного более схематичные отношения, например: «Переступишь через эту линию — получишь пулю в лоб, а нет — так мне реально наплевать на то, кто ты и чего ты хочешь». Именно поэтому насилие так часто используют глупые люди: можно сказать, это их козырь, поскольку насилие — это такая форма тупости, на которую тяжело ответить разумно. Однако здесь нужно сделать одну оговорку. Чем более равны стороны в своей способности применить насилие, тем в меньшей степени справедливы вышеупомянутые доводы. Если способность к применению насилия примерно одинакова, имеет смысл узнать как можно больше о своём оппоненте. Военный командир, скорее всего, постарается понять ход мысли своего противника. Только когда одна сторона имеет значительное преимущество в способности нанести физический ущерб другой, эта необходимость отпадает. Конечно, когда одна сторона имеет значительное преимущество, она вряд ли сразу станет на самом деле стрелять, бить или взрывать людей. Угрозы обычно более чем достаточно. Это порождает любопытные последствия. Это значит, что наиболее выразительное свойство насилия — способность навязывать очень простые общественные отношения, не требующие воображения,— чаще всего проявляется в ситуациях, где настоящее физическое насилие маловероятно. Здесь мы можем поговорить о структурном насилии: систематическое неравенство, подкрепляемое угрозой применения силы, можно рассматривать как форму насилия. Системы структурного насилия неизменно создают искажённые структуры воображаемого отождествления с другими. Не то чтобы люди перестают интерпретировать. Общество просто не смогло бы без этого существовать. Скорее, огромная ноша этого труда перекладывается на плечи жертв неравенства. Давайте начнём с домашнего хозяйства. Распространённый штамп комедийных сериалов 50-х в Америке — шутки о том, что женщин невозможно понять. Эти шутки, конечно же, всегда исходили от мужчин. Женская логика всегда считалась инопланетной и неподвластной пониманию. Одновременно ни у кого не было и мысли, что женщинам тяжело понять мужчин. Потому что у женщин не было возможности не понимать мужчин: это был расцвет американской патриархальной семьи, и женщинам, которые не имели доступа к получению дохода или к ресурсам, приходилось тратить большую часть своего времени и усилий на понимание того, что было важным для мужчин. На самом деле такая риторика о тайнах женского рода — это неотъемлемая черта патриархальной семьи, структуры, которую на самом деле можно считать формой структурного насилия, поскольку власть мужчины над жещиной в такой семье, как отмечали феминистки всех времён, всецело поддерживается, часто скрыто и косвенно, разными видами принуждения. Но несколько поколений женщин-писателей — на ум сразу приходит Вирджиния Вулф — запечатлели и другую сторону медали: бесконечную работу женщины по поддержанию и адаптации эго ничего не замечающих мужчин, что требует бесконечной работы по мысленному отождествлению себя с другими и того, что я назвал интерпретационным трудом. Это переносится на все уровни. Женщины всегда представляют, как выглядит мир с точки зрения мужчин. Мужчины практически никогда не платят той же монетой. В этом предположительно и есть причина того, почему в обществах, где присутствует гендерное разделение труда (то есть в большинстве обществ), женщины знают всё о том, что делают мужчины в течение дня, а мужчины почти не имеют представления о том, чем заняты женщины. Когда им приходится представить точьсу зрения женщины, многие в ужасе дают задний ход. В США один из распространённых приёмов на уроках по творческой письменной речи — это попросить студентов написать эссе, представляя, что они сменили пол, и описать, каково это — пожить один день в качестве представителя противоположного пола. Результаты почти всегда одинаковы: все девушки пишут длинные и детальные работы, показывая, что они провели много времени, размышляя об этом, — около половины парней отказываются писать эссе в принципе. Почти неизбежно они выражают негодование по поводу того, что им приходится представлять, как это — быть женщиной. Можно привести множество подобных примеров. Когда что-то случается на кухне ресторана и появляется начальник, чтобы разобраться, в чём дело, он вряд ли будет обращать внимание на работников, старающихся объяснить своё видение ситуации. Скорее всего, он прикажет им заткнуться и просто произвольно примет решение на основании того, что он считает правильным: «Ты новичок, ты сделал ошибку. Если это ещё раз повторится, ты уволен». Только тем, кто не имеет права увольнять произвольно, приходится разбираться, что произошло на самом деле. Что происходит на самом низком и интимном уровне, то происходит на уровне общества в целом. Довольно любопытно, что Адам Смит в своей работе «Теория нравственных чувств», написанной в 1759 г., впервые заметил то, что сегодня называется «притуплением чувства сострадания». Он подметил, что люди имеют естественную склонность не только отождествлять себя с другими в воображении, но также вследствие этого чувствовать радость и горе других. Бедные, однако, слишком жалки, и вследствие этого наблюдатели в целях самозащиты стараются просто их не замечать. В результате люди, находящиеся внизу пирамиды, тратят кучу времени на то, чтобы представить точку зрения тех, кто наверху, но обратную ситуацию тяжело себе представить. Вот что я имею в виду. Какие бы ни использовались механизмы, что-то подобное всегда проявляется: будь то взаимоотношения между госпо дами и слугами, мужчинами и женщинами, начальниками и рабочими, богатыми и бедными. Структурное неравенство — структурное насилие — неизбежно создаёт такие же перекошенные стуктуры воображения. И как справедливо заметил Смит, поскольку воображение связано с сочувствием, жертвы структурного насилия склонны заботиться о тех, кто его использует, или по крайней мере заботиться о них больше, чем те заботятся о жертвах. Кстати, это, возможно, одна из наиболее могущественных сил (кроме самого насилия), сохраняющих подобные отношения. Легко заметить, что бюрократические процедуры — часть этого явления. Кто-то скажет, что сами по себе они не являются формами тупости и невежества, поскольку существующие способы организации уже несут долю тупости и невежества в силу существования структурного насилия. Это правда: формальные процедуры представляются нам разновидностью тупости в том смысле, что они неизбежно игнорируют все тонкости человеческого бытия и сводят всё к простым установленным механическим или статистическим формулам. Не важно, о чём речь: о формах, правилах, статистических данных или опросниках,— бюрократия всегда означает упрощение. В конечном итоге отношения похожи на наш пример с начальником, который принимает произвольное решение о том, что случилось; это вопрос использования очень простых схем в сложных и многозначительных ситуациях. То же самое относится и к полицейским, которые на самом деле являются всего лишь мелкими управленцами с пистолетами. Социологи, изучающие полицию, уже давно доказали, что только малая часть работы полицейского имеет отношение к преступлениям. Полицейские — скорее непосредственные представители государственной монополии на насилие, те, кто появляется в случаях, когда нужно упростить ситуацию (например, когда кто-то слишком активно противостоит какому-то бюрократическому определению). Одновременно с этим полиция в современных промышленных демократических странах, в частности, в Америке, стала почти самым распространённым видом воображаемого отождествления. Зрителей постоянно заставляют посредством тысячи телевизионных программ и фильмов увидеть мир глазами полицейского, даже если это видение воображаемых полицейских, которые на самом деле тратят своё время на борьбу с преступностью, а не озабочены сломанными задними габаритными огнями или открытыми мусорными ящиками.