«Мир делится на называющих и называемых»: власть и ответственность ученых
Виктор ВОРОНКОВ Я хотел бы развести два языка: профессиональный язык, которым пользуемся мы, социальные исследователи, и язык, которым пользуется для описания тех же процессов «нормальные» люди. Почему я не верю в Бога? Да потому что для объяснения того, что я наблюдаю и хочу себе уяснить, мне понятие Бога привлекать не нужно. Надо ли нам привлекать понятие этнического, этнический язык, для того чтобы объяснить те процессы и феномены, которые в обществе происходят? С этим немножко сложнее, чем с Богом, но все же в подавляющем большинстве случаев мы можем обойтись без этого языка, как только начнем исследовать, почему нечто происходит, почему люди ведут себя так или иначе. Конечно, сложно отрицать, что в обществе существует определенная потребность в этническом языке. Но почему она существует? До XIX века такой потребности не возникало. Люди мыслили друг друга в терминах локальных, конфессиональных общностей, по принадлежности к каким-то монархиям или разным суверенам. «Этнического» или «национального» не было. Эта потребность в национальной/этнической идентичности была сформирована и поддерживается усилиями политических, культурных, экономических и т. д. элит. В ходе нашей конференции приводится немало примеров, поддерживающих этот тезис. Мы понимаем, что большинство людей конструирует мир таким образом, что в нем вполне «естественно» существуют этнические группы, этнические конфликты, межэтнические отношения и т. п. И мы, как сторонники конструктивистских представлений, должны понять истоки этой естественности и очевидности. Одним из объяснений является то, что этот обыденный дискурс сформировался под сильным влиянием позитивистских представлений ученых, занятых изучением «этносов», «наций», «народов» и т. д. Эти представления, к сожалению, доминируют в российском обществознании. В отличие от конструктивистски ориентированных социологов, традиционные' (позитивистски ориентированные) этносоциологи, этнопсихологи не задают вопросов о природе объекта своих исследований и о своей роли в его (вос)производстве. Они с готовностью объясняют происходящее с привлечением этнических категорий, привыкнув рассматривать любого человека через «этническую» призму. Это такой особый профессиональный навык, во многом конституирующий дисциплину, — устанавливать «действите.пьную» этническую принадлежность людей. Наши социальные исследователи в силу своей ангажированности или, скажем, в силу наличия общих «нерефлективных допущений» считают своей обязанностью обслуживать или оправдывать те дилетантские теории, которые возникают во власти. Иногда это прямое нарушение социологического кодекса, гласящего, что социолог должен честно, без искажения публиковать результаты своих исследований. Иногда никаких сознательных подтасовок нет, про сто дизайн исследования строится на тех самых допущениях, общих для исследователей и какой-то части политиков. И это уже вопрос рефлексии по поводу оснований и последствий нашей профессиональной деятельности, вопрос осознания наших политических и других предпочтений и того, как они влияют па дизайн исследования и его результаты. Социологи должны отдавать себе отчет в том, что они обладают властью. Даже если самим им кажется иначе. Эта власть не всегда выражается в деньгах, она символическая. Мы относимся к той части общества, которой даио (или которая когда-то присвоила себе) право называть. Мы обладаем властью распределять «обычных людей» по категориям, зачастую определяя таким образом их жизненные шансы. Конечно, наша власть не прямая и внешне выглядит незначительной, но мы создаем классификации, формулируем «проблемы» и т. д. и таким образом поддерживаем (или критикуем) существующие властные отношения, оправдываем (или критикуем) принимаемые политические решения. Общество делится на называющих и называемых. Кто называет, тот и власть, так как вся политика (в широком смысле слова) это работа с категориями населения. Но мало того, что мы называем, мы еще делегируем это право называть, освящаем научным авторитетом представления той власти, которая, например, принимает решения по поводу тех или иных «азербайджанских» групп. Большинство людей (в особенности те, которые приписываются к социально опасным или социально некомпетентным категориям) такой властью не обладают. Я бы в подавляющем большинстве случаев исключил из нашего профессионального языка этнические обозначении. Во всяком случае, обязательно исключил бы их в тех случаях, когда наши обсуждения выходят за пределы узкого круга исследователей. Зачастую, называя какие-то группы «этническими» терминами («армяне», «азербайджанцы» и т. д.), мы полагаем, что здесь нет никакой оценочной окраски. Ан нет! За этим стоит очень многое, за этим стоит мощный свернутый текст, огромная культурная предыстория понятия. Это, как сказали бы лингвисты, «логоэпистема», то есть в одном слове свернуто все предыдущее знание, весь дискурс. Достаточно назвать слово «грузин», неважно, по поводу чего, и у всех немедленно возникает определенное представление о «грузине», хотя никто не знает, что «на самом деле» хочет сказать говорящий. Оксана КАРПЕНКО Приведу одну цитату из книжки «Язык и этнический конфликт», изданной в 2001 году Центром Карнеги. Я открыла ее и в первых же строках вводной статьи прочитала: «Социальная и теоретическая деконструкция советской этнокультурной конфигурации привела к разрушению социально-психологической самоидентификации и позволила актуализировать скрытые измерения идентичности». Прочитав это, я подумала: о каком, собственно, влиянии академического дискурса мы можем говорить, если «академики» говорят на таком странном птичьем языке. Может быть, мы переоцениваем нашу «сим волическую власть», нашу способность оказывать влияние на то, каким образом люди видят мир, отношения в нем и соответственно действуют в различных ситуациях. Но это, может быть, вопрос больше для будущей дискуссии, так как эта проблема перегруженности такой (около)научной терминологией — лишь одна особенность «умных» текстов, может быть, наиболее заметная, особенно раздражающая. С другой стороны, ссли вникнуть в идеи, которые столь «профессионально» излагаются, то окажется, что дистанция между «научным» и «обыденным» представлениями (об «этнических отношениях», в частности) вовсе не так велика, как различия в языке, па котором о них говорят. Большинство (этно)социологов находятся во власти этнических предубеждений. Сергей СОКОЛОВСКИЙ Хочу оттолкнуться от тезиса, сформулированного Виктором Воронковым: мир делится на называющих и называемых. Это было своего рода введение в тему «Власть номинации», которая воплощается, помимо прочего, в различных классификациях, категоризациях, типологизациях, в том числе и по этническому и расовому основаниям. Такого рода проблематизация и схематизация, как «власть номинации», создает проблемы, о которых нужно говорить. Что мне не нравится, при всем моем уважении к Т. ван Дайку (Tcun A. van Dijk) и его школе, в этих построениях? Этот самый элитизм — когда за элитой признается активное начало, а за массой — только пассивное, роль реципиента. Это слишком упрощающая редукция. И строится она на картине мира, я бы сказал, предшествующего нам периода с дисциплинарными границами, со знанием, которым обладают одни и совсем не обладают другие, с такими характеристиками этого знания, что это знание (научное знание) привилегированно, а бытовое знание непривилегированно; научное знание дистанцируется от здравого смысла (обыденного). Все эти представления были хороши, когда соблюдались конвенции дисциплинарного знания. Дисциплинарное знание, в общем, рухнуло, потому что все дисциплинарные границы трансцендированы. В модусе воспроизводства знания, то есть когда мы обучаем студентов, оно еще держится; в модусе его производства уже ничего не осталось от дисциплинарных границ. Что это означает? Это означает, что эксперт, который, так сказать, возрос дисциплинарно, но все время должен решать какие-то проблемы и мобилизовать знания из сопредельных паук, выстраивать проблемно-ориентированное знание, все время оказывается не на своей площадке. И момент, когда он уже не эксперт, им часто не рефлексируется. Он начинает выступать, неся авторитет эксперта, в общем-то, от имени толпы. В этом случае экспертное знание становится малоотличимым от знания, так сказать, профанного. И настаивать на том, что оно сохраняет свой сакральный экспертный характер в этих ситуациях, значит обманывать самого себя. Что и означает, что элиты уже больше в некотором смысле не элиты. Я попытаюсь проблематизировать несколько раз использованное здесь понятие «обыденное сознание» или «обыденное мышление». Сегодня мы уже не раз об этом говорили. Владимир Малахов в своем докладе тоже говорил про научную идеологию как оксюморон. Это для меня, в общем, не очевидно. Мне кажется, что такие рассуждения по поводу обыденного мышления несправедливо противопоставляют его мышлению научному, которое превращается в своего рода «reine Vernunft» («чистый разум»). Вы как бы ставите задачу очищения научного языка от тропов обыденного мышления. Мне кажется, мы идеализируем научное мышление и научный язык. Он действительно все время связан идеологически и концептуально с тем, что мы полагаем иным. И когда мы так говорим, мы просто воспроизводим привилегированность этого языка, его статусную выделенность. Он и так привилегирован в России, по-моему, чересчур. И в этом смысле, может быть, стоит переформулировать задачу? Потому что если мы занимаем позицию «с точки зрения бога», то есть выносим себя за рамки (мы можем «сверху» это все видеть и критиковать), то я думаю, что при такой отстраненной позиции и вынесении себя за скобки мы оказываемся в ситуации, в этических терминах — внеморальной. Мы начинаем не с себя. Здесь есть проблема. Серг ей АБАШИН Я хотел бы сказать об одном вопросе, который часто поднимает директор Института этнографии и антропологии РАН Валерий Тишков. Будучи сторонником концепции «конструктивизма» в отношении «этнической реальности», Тишков уже неоднократно заявлял о том, что главным виновником «этниза- ции» конфликтов являются так называемые «этнические предприниматели». В их число он включил прежде всего ученых (в основном этнографов) и журналистов. Если присутствующие здесь видели последнюю книгу Тишкова, посвященную чеченскому конфликту273, то не могли не заметить, что весь пафос обвинений в разжигании конфликта на Северном Кавказе в этой книге был обращен в большей степени именно к названным категориям общества, нежели, скажем, к политикам, военным и «олигархам». Именно интеллектуальная власть и внешнее интеллектуальное принуждение, по мнению Тишкова, превращают теоретический конструкт в факт массового самосознания. В этом задействованы такие инструменты, как средства массовой информации, система образования и литература, переписи и паспортная система, музеи и фольклорная культура, а также научная и научно-популярная продукция. Не отрицая этих, в общем-то теперь почти хрестоматийных утверждений, я хочу тем не менее обратить внимание и на другие аспекты «этнического» дискурса (или. как написано в моем докладе, «этнического» языка). Напомню, что первым проблему соотношения власти и дискурса поставил Мишель Фуко. Многие поняли или интерпретировали этого французского философа гак, что речь идет исключительно о власти элиты, которая навязывает свое мнение обществу. На самом деле Фуко рассматривал власть как более сложную категорию. Он писал о внутреннем самопринуждении, о власти соб ственных убеждений и предубеждений над самим собой и над личностью. Именно такой подход к дискурсу, в том числе «этническому» или «расовому», является более корректным и, если хотите, теоретически более интересным и перспективным. Обвинения или подозрения, что главную вину в создании «этнического» языка несет так называемая «теория этноса», созданная в 1970—80-е годы в рамках Института этнологии и антропологии (тогда Института этнографии), мне представляются преувеличенными. Я хочу обратить внимание на то, что единой «теории этноса» никогда и не существовало. Существует теория С. М. Широкогорова, самостоятельная теория Л. Н. Гумилева, теория Ю. В. Бромлея. Существуют варианты «теории этноса» С. А. Арутюнова, В. И. Козлова, М. В. Крюкова. В последнее время активно разрабатывается «теория этноса» за пределами Института этнологии и антропологии. Я могу упомянуть, например, историка Светлану Лурье или философа Сергея Рыбакова. Последний, кстати, выпустил недавно книгу, где утверждается, что «этнос» — это объединение людей с общими ценностями, которые прячутся в их подсознании. Для чего я все это говорю? На мой взгляд, политики, политологи, журналисты, транслирующие «этнический» язык обществу, не говоря уже о самом обществе, вряд ли в курсе всех тонкостей теоретический предпочтений Бромлея или Рыбакова, вряд ли они знают точно нюансы взаимоотношений между всеми этими концепциями. На мой взгляд, это говорит о том, что «этнический» язык — это особая сфера или реальность, которая включает в себя помимо научных разработок и научных суждений массу других элементов, имеющих свои истоки не только в ученой среде. В головах людей циркулирует очень хаотическая смесь бытовых и научных представлений, рациональных и иррациональных стереотипов, сознательных и подсознательных ожиданий. Сами люди даже не подозревают, что тот «поток сознания», которым они живут, образует некий «этнический» дискурс. Людям кажется, что они рассуждают «обычными», «понятными», «ясными», «привычными», «вечными» категориями. Для более точного понимания феномена «этничности» нужно говорить не только о внешних механизмах принуждения, которые навязывают «этнический» дискурс, но и о некой внутренней силе этого дискурса, или как здесь было очень удачно и изящно сформулировано Владимиром Малаховым — об «обаянии расизма». На мой взгляд, в самом «этническом» дискурсе (или языке) имеются некие особенности, которые делают его легко входящим в сознание и самосознание людей. «Этнический» язык имеет явную привлекательность для общества не только по политическим или идеологическим соображениям, но и по соображениям психического комфорта, повседневных стратегий поведения, бытового прагматизма и так далее. К числу такого рода «привлекательных» черт «этнического» языка можно отнести его стремление к самодостаточности и тотальному господству. Наиболее существенным представляется вопрос о том, откуда у людей берется такая потребность в «этническом» дискурсе? Является ли эта потребность особенностью человеческого сознания вообще, либо она возникает в какой- то определенный этап, момент истории или при каких-то особых социальных, политических и других условиях? Мне кажется, что именно посредством таких вопросов надо искать объяснение феномена «этнического» языка. Наука, несомненно, дает импульсы этому дискурсу, но сводить все проблемы (такие, как возникновение «этнического» дискурса, закономерности его развития и так далее) только к влиянию ученых концепций нельзя. И тем более несправедливыми являются слова Тишкова о том, что «слова этнографов отливаются в пули». Я считаю такие выражения чудовищным обвинением. Владимир МАЛАХОВ Я бы хотел усомниться в том, что роль академиков, академических работников невелика, и хотел бы здесь защитить Тишкова. Вы, Сергей, процитировали его высказывание о том, что «слова этнографов отливаются в пули» и назвали это выражение чудовищным. Дело в том, что это не совсем точная цитата. У него сказано: «слова интеллектуалов отливаются в пули». Это вовсе не этнографы, это обществоведы вообще. И сказано это было во вполне конкретном контексте. Речь шла о Владиславе Ардзинба, его полемике с Гамсахурдиа. И действительно, их полемика, вроде бы чисто академическая, о том, па каком языке — на абхазском или на грузинском — были сделаны некие древние каменные надписи. И директор института, в котором тогда Ардзинба служил научным сотрудником, сказал: «Этот Владислав Ардзинба доведет нас до войны с грузинами, не все же могут так спокойно реагировать». Метафора в данном случае сработала буквально, и мне вообще кажется, что хотя она и содержит некоторое преувеличение, она очень емкая и очень удачная. Не менее удачная, чем, скажем, очень спорная фраза, крылатая фраза Ролана Барта, что «язык — это фашизм». Преувеличение, разумеется, вопиющее, но как сказано-то, посмотрите! Это производит колоссальное впечатление. Мы сразу начинаем понимать, что в языке есть ка- кие-то структуры, которые имплицитно содержат в себе репрессивные практики. Барт это подчеркнул. Теперь это все знают, теперь все обращают внимание на то, что в языке надо отслеживать содержания, которые неявным образом несут в себе дискриминацию или репрессию. И в этой связи такое методологическое замечание. Мне кажется, можно говорить об интеллектуальном производстве конфликтов. Это достаточно емкая методологема. Возьмем, к примеру, участие сербских или хорватских лингвистов, которые конструировали сербские и хорватские языки перед войной. Язык- то на самом деле один, сербо-хорватский. Нет, они там словари составили отдельные. Есть сербы, есть хорваты, есть два этноса, которые должны наконец выяснить отношения, понять, на чьей стороне правда! Ну а следующий шаг — насильственные действия. Поэтому неплохо было бы, чтобы объектом социологического анализа сделалась наука. Чтобы социологи анализировали не только пресловутый обыденный язык или язык масс-медиа, но и язык так называемой этнополитологии, этносоциологии — как раз тот язык, который скорее замутняет, чем помогает анализировать реальные проблемы. Виктор ШНИРЕЛЬМАН Мы не должны ограничиваться констатацией того факта, что интеллектуалы участвуют в конфликтах. Но надо обязательно иметь в виду в этой ситуации взаимоотношения интеллектуалов и власти. Надо иметь в виду прежде всего, что главное — роль государственной политики, роль государства в формулировании той самой парадигмы, о которой мы говорим. Ведь там, где государство политизирует этничность, мы и будем иметь этот дискурс именно в этнических терминах, в том числе внутри научного сообщества. Я могу привести два небольших примера, которые могли бы послужить хорошей иллюстрацией. Возьмите в США знаменитую пентагональную схему так называемых «расовых категорий», которая до сих пор господствовала. Правда, во время последней переписи она была сильно расширена, ввели еще несколько категорий, но это принципа-то не изменило, все равно он остался расовым. И вот в США конфликты формулируются и описываются прежде всего именно в расовых терминах. У нас же мы давно имеем список пародов и политизированную этничность. И вот мы видим, что у нас конфликтность формулируется и описывается в этнических терминах. Иными словами, тот образ окружающей действительности, который навязывается обществу государственными структурами, заставляет общество именно в соответствии с ним воспринимать происходящие вокруг процессы. Вот в чем дело-то! Сергей СОКОЛОВСКИЙ Ученый может ответственно заявить, и я как ученый ответственно заявляю, что ни за что, изошедшее из меня, я не отвечаю. Объясню почему. А потому, что я не могу контролировать последствия собственной деятельности, контролировать ваше восприятие и моих слов, и моих текстов. Если я этим начну заниматься (а механизмы есть, и мы все с ними хорошо знакомы, — это цензура, это идеологические партийные чистки, это устранение инакомыслия или разномыслия), я начинаю, так сказать, контролировать смысл. А нам не дано предугадать, как наше слово отзовется. По поводу смерти автора (по Барту) или что мы заложники дискурса (по другому философу), или сомнения Деррида относительно письма как рода деятельности — это уже общие места в обсуждении этой темы... Но этим и отличаются социальные ученые от физиков. И мне кажется, вопрос об ответственности ученых повисает. Мне кажется, ответственность ученых возможна только в условиях тоталитарного общества. И пример Германии с расизмом это демонстрирует. Или наш вариант со сталинскими играми с наукой. Олег ПАЧЕНКОВ Наверное, это наивно полагать, что ученые могут изучать социальную реальность, при этом на нее никаким образом не влияя. Скажем, физики давно уже отказались от мысли, что они исследуют атомы, и этим дело заканчивается. Дискурс — это понятие более широкое, чем совокупность слов или текстов. Существует контекст, в котором эти слова (и тексты) производятся, который влияет на то, какие из них выбираются и как используются. Надо отдавать себе отчет в том. что мы не свободны в выборе слов, а в построении предложений ограничены не только нормами грамматики. Существуют социальные границы возможного. В том, как мы говорим нли пишем, проявляется наше мировосприятие, наше положение в обществе, представления о властных отношениях, справедливости, наше представление об уместности, корректности использования тех или иных слов и т. д. Проблемы начинаются там, где какой-то язык и соответствующее мировоззрение становятся единственно возможными, точнее, воспринимаются как единственно возможный способ думать о мире и действовать в нем. Наша конференция для того и собрана, чтобы посмотреть, какие есть другие (отличные от всем известного доминирующего) способы думать об «этническом», как можно говорить, избегая (вос)производства существующих властных отношений и дискриминации. И в этом смысле, наверное, отчаиваться не надо, потому что история и историки говорят нам о том, что есть и раньше существовали другие формы мировосприятия, и мыслили люди друг друга точно так же — «мы и они». — но эти «мы и они» были совершенно иными. И, учитывая то, что существует не так много плоскостей, в которых разделение на «мы и они» ведет к войнам, кровопролитиям и тому подобному, наверное, имеет смысл переводить это «мы и они» в другую плоскость из расово-этнической и культурологической. Эдуард ПОНАРИН Мне кажется, что не вполне правомерно сравнивать социальных ученых и физиков. Физики признали свою ответственность, давайте мы тоже признаем свою ответственность. Ситуация несколько разная. Все-таки физики сначала придумали атомную бомбу, а потом се политики взорвали. Национализм придумали не социальные ученые. Если мы возьмем книжку Андерсена — «евангелие или талмуд конструктивизма», — то увидим, что он начинает с национализма в Латинской Америке рубежа XVIII и XIX веков. Никаких социальных ученых, социологов ‘1 политологов в Латинской Америке того времени не было, а национализм был. И социальные ученые только потом стали пытаться осмысливать этот процесс, это явление. Я хотел бы поддержать мысль, что от ученых на самом деле не очень много зависит, потому что если уже есть технология мобилизации и если есть рациональные политики, которые действуют в своих интересах, то сколько бы ученые в качестве мантр и заклинаний не повторяли, что этничности не существует, этничность будет мобилизована. Существуют какие-то глубинные потребности в этническом языке. Владимир Малахов, отвечая на вопросы, сказал: смотрите, есть же различные подходы к конфликту в Косово, и они разделились по национальному признаку. По национальному — он имел в виду гражданство. То есть у россиян было одно мнение, скажем, у Хабермаса — другое мнение. Но посмотрите, что происходило внутри России. Ведь в Татарстане люди заняли совсем Другую позицию, не ту, которую заняли в Москве, а прямо противоположную. Как известно, в Москве и некоторых других местах стали записывать Добровольцев воевать па стороне сербов. В то время как в Татарстане про изошла встречная инициатива — записывать добровольцев воевать на стороне албанцев. Это как бы подчеркивает, что этническая основа какая-то есть. Нация, конечно, это не гражданство, и нация — это не этнос, а это что- то между этносом и гражданством. Александр ВЕРХОВСКИЙ У меня в некотором роде развернутый вопрос к Виктору Воронкову, потому что здесь высказывали такую мысль, что мы (академическое сообщество) породили этнический дискурс, мы его вот сейчас и закопаем. Я не знаю, как насчет «породили». У меня вызывает большие сомнения возможность «закопать» в том смысле, что даже если все собравшиеся сейчас договорились до какого-то полного взаимопонимания, все равно вне этой комнаты останется достаточно много по-другому мыслящих академических людей. И так будет всегда не потому, что они не понимают, а потому, что извне академического сообщества существует запрос на вот эти эссенциалистские представления. Это политический запрос. Я имею в виду не только каких-то гнусных чиновников, которые хотят чем-то манипулировать, но и людей добросовестно мыслящих, что называется, о том, как бы всем сделать лучше. Можно привести много примеров этому. Я не был на Гражданском форуме, но обнаружил решение в той его части, которая занималась национальной политикой. Люди собрались с лучшими намерениями, и тут они чего только не понаписали. Тут и управление национально-культурным развитием народов, и Общественная палата национальностей в Федеральном собрании, еще что-то есть такое. Если это запрос, он настолько широкий, что всегда найдутся ученые (их будет много), которые будут это развивать академическим образом. Никакой же, как сказано было, объективной истины нет, значит, такой дискурс всегда будет существовать. С другой стороны, есть еще другой запрос, заключающийся в том, что государство в принципе нуждается в нем. Оно нуждается в теории регулирования конфликта. Нуждается почти в фундаментальном смысле. В принципе, мы бы хотели, чтобы государство равномерно применяло право, исходило из правозащитного дискурса. И если бы поссорились, например, две деревни, то они не вникали бы в то, какой национальности эти деревни, а разобрали бы случай хулиганства. Но на практике государство очень часто боится, что у него нет сил применить (просто, так сказать, тупо применить) уголовный или какой-то там кодекс. И от этого испуга оно прибегает к регулированию. В предельном случае — это сепаратистский мятеж. Ну нет сил его подавить. Надо вести переговоры. А не хочется доводить до этого, поэтому регулируют на всех предыдущих ступенях. И вот когда московские власти после погрома в Царицыно первым делом бросились отслеживать, не кинутся ли кавказцы бить в ответ кого-нибудь, — ну, отчасти это, конечно, извращенное сознание милицейских начальников, но и вот этот естественно присущий испуг. Он существует и в международном масштабе, что мы сейчас наблюдаем. И вряд ли в какие бы то ни было ближайшие годы, десятилетия ситуация изменится. Поэтому я не очень понимаю, какое революционное действие можно совершить такой группе либералов-конструктивистов, чтобы переубедить общественность. Возможно ли это вообще? Мне, к сожалению, это не очевидно. Ингрид ОСВАЛЬД Мы говорим о якобы ясных границах между языками различных научных дисциплин, которые надо преодолевать. Я боюсь, что этот вопрос на самом деле перед нами так не стоит. Дифференциация разных академических языков в зависимости от сферы, безусловно, существовала и существует. Однако сейчас идет процесс взаимного перетекания, пересечения, диффузии в этих сферах. Смысл одного из главных тезисов Рихарда Мюн- ха в книге «Диалектика коммуникативного общества» в том, что хотя процесс дифференциации необратим, однако его диалектическое движение скоро кончится. Если мы посмотрим на западные общества, то мне кажется очень заметным тот факт, что там не существует каких-то академических сфер, которые совершенно оторваны от прочих сфер, в том числе политических. Я сейчас говорю не только о грубой инструментализации языка. Политика может инструментализировать те понятия, которые обрели определенную популярность. Однако мне кажется, что это не такой простой процесс. Неясно, что означает «быть успешным» (здесь использовалось и такое понятие как продуктивность) для какого-то языка. Я бы сказала, что успешен тот язык, который может стабильно функционировать в политической сфере, во-пер- вых; а во-вторых, который может быть успешным на рынке. Я бы хотела еще сделать реплику по другому поводу. Речь идет о «этническом ресурсе». Люди могут сами себя называть азербайджанской или еще какой-то мафией, если это помогает напугать клиентов. Или это помогает, например, эмигрировать в Германию «этническим немцам». Я знаю, что очень много анекдотов на эту тему. И это смешно, когда ситуация такова, что проще всего эмигрировать в Германию не «евреям», не «немцам», а всем прочим под видом «евреев» или «немцев». Разумеется, немцы и немецкое государство об этом знают. Но есть много причин, по которым для политики выгодно закрывать на это глаза. Вероятно, представление о том, что этнические немцы могут «вернуться» в Германию, более выгодно, чем какие-то другие представления. Фактически же все уже сильно изменилось — есть скрытое и открытое квотирование. И одновременно сокращается доля тех людей, которые получают в Германии политическое убежище. Лариса СЕМЕНОВА Хочу кое-что проиллюстрировать на примере Эстонии. У нас в государственном секторе, который является основным поставщиком рабочих мест, чуть больше трех процентов граждан, которые относят себя к так называемому русско- говорящему населению. Каким образом этот состав влияет на формирование и становление так называемого этнического языка? Дело в том, что у нас существует такая шутка: — Кто ты по профессии? — Эстонец. В государственном секторе, при заполнении всех этих ниш. а государственный аппарат у нас очень сильно раздут, там не столь важна принадлежность к какой-то профессии или вообще образование, сколь важно быть эстонцем. Поэтому и соответствующий язык формируется у нас. на котором мы общаемся и вынуждены общаться. Здесь происходит своеобразная дискриминация так называемых интеллектуалов, потому что они просто не будут поняты. Если они будут говорить на своем языке и придерживаться определенной терминологии, то их просто не будут понимать. К сожалению, эстонский язык, который применяется чаще всего в этих дискуссиях, не настолько богат терминологией, которая смогла бы отразить определенные тонкости, аспекты, отразить точно реальную ситуацию. В таком случае получается так: чтобы быть в этом обществе своим и понимаемым, ты обязательно должен отнести себя к определенной этнической группе. И тогда ты будешь свой, тебя будут понимать, и ты будешь к чему-то принадлежать. Таким образом, тот язык, который мы здесь используем, в Эс тонии просто недоступен. Если большинство людей поместить сюда, они вообще не поймут, что здесь происходит и о чем говорят. Я не говорю о себе, но Семенов или Цилевич вообще для них непонятные люди, которые вызывают просто раздражение. Борис ЦИЛЕВИЧ Есть ли у этнических предпринимателей конкуренты, которые действуют в рамках другой, не этноцентристской парадигмы? Если есть, то бывают ли случаи, когда они побеждают? И могут ли они вообще успешно конкурировать с этническими предпринимателями, или идеи этнического предпринимательства являются не просто наиболее эффективной, но и единственной формой мобилизации своих сторонников? Все правильно: человек во главе угла, либеральные ценности и так далее, но всегда ли есть у конкретного человека выбор? Я думаю, что в любом обществе есть достаточное количество людей (может быть, даже большинство), которые не согласны с вот этой этноцентристской системой ценностей. Есть ли у них выбор? Могут ли они каким-то образом самоопределиться, найти свое место в обществе вне вот этой, не ими сформированной системы ценностей? Я думаю, что пет. В реальности считается, что если человек не выражает в явной форме свою лояльность или принадлежность к определенной группе, то он автоматически записывается в противники этой группы. Мы это ощущаем очень хорошо даже в нашей цивилизованной Балтии. То есть сам факт, что я, допустим, выступаю против латышского национализма, автоматически записывает меня в ряды русских националистов. И этот факт вызывает страшное неудовольствие и ярость настоящих русских националистов, потому что. с их точки зрения, я никак не имею права претендовать на такую честь — считаться русским националистом. То есть вне этих очень жестких этноцентрических рамок пространства, в общем-то, нет. Причем пет в прямом смысле слова в политике. Даже в России те политические партии, которые пытаются работать вне этой этноцентрической парадигмы, не имеют успеха, их политическое участие оказывается достаточно плачевным. Приходится основываться на предпосылке, что другой идеологии, кроме этноцентричной, кроме национализма, у нас просто нет. Виктор ВОРОНКОВ Вспомните один из известнейших анекдотов про Вовочку. Учительница предлагает детям назвать слова на букву «ж»? Вовочка называет известное слово. Учительница говорит: — Нет такого слова! — А Вовочка отвечает: — Как же это, Марьивапна, ж... есть, а слова «ж...» нет?! Что я предполагал, о чем мы будем здесь говорить? Разумеется, я наивно думал, что мы все быстренько согласимся, что дискурс надо менять, быстренько объясним себе, почему он воспроизводит расизм. И потом займемся кропотливой работой над средствами, которые могли бы заменить привычный расистский дискурс, над средствами, способными изменить характер социализации. Но мы об этом вообще не говорим. Я думал, мы будем говорить о типичных оборотах, о семантических трюках, о привычных и опасных обозначениях. С другой стороны, я думал, что мы сейчас будем говорить, как можно было бы конструировать новый дискурс или выращивать его из замеченных проклюнувшихся ростков, попытаться это все проинвентаризировать и обобщить. Я думаю, что мы обязательно этим будем заниматься дальше. Я хотел бы обратить внимание на то, что сказала Лариса Семенова по поводу того, что из разных перспектив предмет разговора видится по-разному. Дело в том. что вообще дискурс о чем-то существует в разных ипостасях, точнее, существует несколько дискурсов по поводу, например, «эт- ничности». Люди пользуются вроде одними словами, но используют их совершенно по-разному. Эти различия в использовании языка социально обусловлены. Есть, скажем, дискурс образованного слоя. Речь идет о людях, которые в своей повседневной жизни нс конкурируют с мигрантами за рабочие места, жилье и так далее. Для них мигранты — жители иного социального пространства. И только в кризисной ситуации они начинают предъявлять мигрантам претензии, предают свои либеральные убеждения. Люди низшего класса, которые находятся с мигрантами в отношениях конкуренции, говорят уже совершенно иначе. И их трудно будет убедить, что права мигрантов должны быть )ащищены. Или можно выделить дискурс хорошо интегрированных в общество бывших мигрантов. Если мы разговариваем с представителями национально-культурных обществ, то мы видим, какие гигантские различия существуют между ними и новыми мигрантами, людьми, которые дискриминированы, борются за выживание, которые вырваны из сети привычных социальных отношений и т. д. Поэтому, если бы я остался в Латвии, где когда-то жил. то, может быть, я иначе смотрел бы на эти вещи (хотя у меня столь сильная профессиональная идентичность, что я бы все равно, наверное, в первую очередь думал не о том, что я «дискриминируемое меньшинство», а о том, что я социолог). В принципе я понимаю, почему очень многие, кто оказался в положении меньшинства, смотрят на это иначе и говорят об этом иначе. Отсюда понятно, что мы должны размышлять не только о переводе нашего языка на язык правозащитников, но и о переводе на языки людей, находящихся в разных жизненных ситуациях. Елена ФИЛИППОВА У меня три небольших сюжета. Первый — о гуманитарной экспертизе и о роли ученых в том, что происходит, о том, насколько ученые действительно могут влиять на власть, на общество и т. д. Надо сказать, что, по крайней мере, в нашей стране ситуация обычно складывается так: власти заказывают экспертизу для того, чтобы сказать: мы советовались с учеными. Если экспертиза, которую провели ученые, их не устраивает, они заказывают экспертизу другим ученым и пользуются ее результатами. И примеров такого использования науки каждый из нас из своей личной практики может привести немало. Кроме того, среди множества текстов, которые пишут ученые, власти и политики выбирают те, которые их почему-либо устраивают, и делают публичными именно их, остальные ложатся под сукно. Переоценивать возможности научного сообщества на что-то реально повлиять не следует, поскольку общество востребует то, что в данный момент по каким-то причинам выгодно, нужно, удобно и так далее. Известно, что и о многих назревающих конфликтах ученые заблаговременно пытались проинформировать власти, но, как правило, все эти предупреждения остаются втуне. Может быть, имеет смысл говорить о другом: о том, что ученые смотрят достаточно безразлично на тот вал околонаучной литературы, в том числе и по этническим и расовым сюжетам, которая публикуется сейчас огромными тиражами. Она доступна, она распространяется в массах и она не имеет ничего общего ни с какой реальностью. А между тем у нас принято считать, что печатное слово — это нечто сакральное. Поэтому если книга опубликована, значит, так оно и есть, как в ней написано. Очень популярны, например (особенно в среде технической интеллигенции), многие «новые» исторические, этногенетические теории и прочее, и прочее. И вот тут, мне кажется, наше сообщество могло бы быть более активным. Наверное, нужно писать не только для себя и нескольких десятков своих коллег, но и для более широкого читателя. А для этого нужно подумать о языке, чтобы эти писания были читаемыми, чтобы они были запоминающимися, понятными, чтобы яркие метафоры там присутствовали. Виктор ШНИРЕЛЬМАН Несет интеллектуал ответственность или нет? Судя по книге Андерсона, не интеллектуалы изобрели националистические схемы. Хорошо. Но если вы почитаете книгу Мирослава Гроха, там вы найдете прямо противоположный подход. Так что все зависит еще и от того, кого вы читаете. Говорят, в том числе и в этой аудитории, примерно так: мол, общественность ждет, что ученые ответят на какие-то вопросы. Но ведь мы уже сегодня как будто бы поняли, что есть очень разные ученые. И на самом деле та же общественность, в зависимости от того, что она хочет получить, обратится именно к тому ученому, от которого она получит именно то, что хочет. Скажем, хотят ксенофобию, будут читать труды Льва Гумилева, и с большим удовольствием это уже делают. И так далее... Тут тоже есть обратная связь, и не все так просто, как хотелось бы. Сейчас на Западе очень многие пишут о новом виде расизма. Об этом писали и Баркер, и Тагиев, и Джилрой, и Майлз. Его можно по-разному называть — можно говорить о новом расизме, о культурном расизме или о дифференциальном расизме, — ситуация не изменится. После Холокоста, скажем, в Европе заявлять себя расистом, проявлять себя откровенно биологическим расистом стало невозможно. Это и неприлично, это подвергается осуждению и гонениям. Возникли эвфемизмы, стали использовать термин «культура», в частности. Стали использовать термины «этническая культура», «этничность». Я тут хочу уточнить: в термине ли дело? Я лично не против термина «культура», я бы его не отменял. Он операционален, и он работает. Но дело в том, что иной раз такие понятия воспринимаются как застывшие, вечные. И объекты, которые они описывают, тоже воспринимаются как застывшие, вечные. Вот в чем тут дело. И когда говорится о культурном расизме, имеется в виду ситуация, когда культурные различия воспринимаются как имманентно присущие человеку, как вечные... тут полная аналогия с биологическими, расовыми различиями (точнее, тем, что называется расовыми различиями), но описывается это в терминах культуры. К этому и сводится этот самый культурный расизм. Опасно ли это? Надо ли как-то на это реагировать? Безусловно, надо. Когда нацисты пришли к власти в Германии, им не надо было ничего придумывать, потому что все расистские идеи уже были в немецкой науке. И была евгеника, и был расизм, то, что называется научным расизмом. Мало того, немало немецких ученых без больших усилий, без большого давления со стороны нацистских властей продолжали развивать эти свои концепции. Но я не хочу обвинять всех немецких ученых, были разные люди, некоторые это делали с наслаждением, а некоторые под сильным давлением. Очень небольшое количество пыталось сопротивляться, но разная у них была судьба. Я, честно говоря, не вполне согласен с Сергеем Соколовским, что ученый не отвечает за то, как его слова будут интерпретированы. С одной стороны, ученому действительно трудно контролировать то, как его слова будут интерпретированы, а они могут быть интерпретированы очень неадекватно. Скажем, есть книга «Расовый смысл русской идеи». Я мог бы привести еще такого рода литературу, там есть ссылки на наших ведущих, ученых-антропологов. Что должен делать ученый в этой ситуации? Разные есть варианты. Я думаю, это одно из нужных действий — - ученый может заявить в прессе, что он против такого рода использования своих идей. Я думаю, у него есть на это полное право и полное основание.