<<
>>

Глава 3. Образы прошлого и политика на Северном Кавказе

Как показал когда-то чешский ученый М. Грох, национальная идея вначале выковывается интеллектуалами (создание версий истории, введение письменных языков и литературы), а затем проникает в массы (Hroch 1985.

Р. 23). Вместе с тем в СССР не было четкой границы между выделенными Грохом фазами А («период научного интереса») и Б («период патриотической агитации»), так как патриотическая идеология была неотъемлемой частью советской пропаганды. Если в центре выковывался советский патриотизм, то в республиках к нему добавлялся местный патриотизм, не в последнюю очередь опиравшийся на курсы местной истории, преподававшиеся в республиканских школах. При этом представители этнических меньшинств выказывали гораздо больше интереса к своей этнической истории и своим историческим героям, чем доминирующее большинство. В сознании людей их личная биография не отделялась от истории своего народа. Эльза Гучинова вспоминает случай, когда на просьбу рассказать свою биографию калмыцкий подросток начал свое повествование с того момента, как калмыки появились в России [2]. То же самое ярко проявляется у местных интеллектуалов — историков, филологов, политологов и пр. О чем бы они ни писали в своих книгах, они никогда не упускают случая отметить необычайную древность своего народа, уходящую корнями в далекую первобытность.

Ш. Фицпатрик уже отмечала недоумение американских исследователей, интересовавшихся частной жизнью советских людей и неизменно отмечавших, что общественное начало сплошь и рядом оттесняло и подавляло в их сознании «мелочи личной жизни». Она объясняла это идеей коллективизма, которую людям навязывала советская идеология (Фицпатрик 2001. С. 263-264). У представителей нерусских народов такого рода коллективизм выражался, как мы видим, еще и в неизбывном стремлении связать свою личную биографию с историей своего народа, понимаемого как «коллективное тело», частицами которого и представлялись отдельные индивиды.

Причина заключалась в том, что этнические меньшинства в гораздо большей мере ощущали угрозу своей идентичности и своему статусу (Tonkin 1992. Р. 130). И неважно, что люди далеко не всегда могли четко представить нарратив о предках; ведь, как мы видели, даже ученые иной раз кардинально расходились в своих взглядах на этногенез. Зато важно другое — то, что люди с жадностью поглощали любую информацию, способную пролить свет на происхождение своей этнической группы, считая се непременной частью своей личной биографии. Разумеется, все это помогало им сохранять этническую идентичность и отстаивать свои этнические ценности в следующую фазу «подъема массового националистического движения», приходившуюся на конец 1980-х — начало 1990-х гг.

Известно, что советский федерализм основывался на понятии этнонаций. Такие этнонации были созданы на Северном Кавказе к началу 1930-х гг. из традиционных аграрных общин по модели, хорошо описанной Эрнестом Геллнером (Gcllncr 1983) [3]. Теперь им требовалось утвердить свое существование апелляцией к длительному историческому прошлому. Однако имевшиеся к этому времени фольклорные версии прошлого были привязаны к отдельным семейно-родственным группам и не отвечали задаче этнической интеграции. В 1920-х гг. (период этнизации) местные интеллектуалы создавали идеализированные версии давнего прошлого своих собственных народов. Эта деятельность соответствовала политике административного переустройства, опиравшейся на этнический фактор. Однако скоро обнаружилось, что версии прошлого, создаваемые выходцами из соседних народов, находились в непримиримом соперничестве. Они преувеличивали заслуги своего народа и преуменьшали достижения соседей, создавали основу для территориальных споров, приписывали себе ценное прошлое соседей или, еще чаще, пытались приватизировать общее прошлое, создавали образ врага в лице соседних народов.

Ситуация резко изменилась во второй период в конце 1920-х — начале 1930-х гг. (период интернационализации). Тогда, с одной стороны, политизация этничности привела к росту этнической напряженности в разных регионах страны, а с другой, установка на всеобщую победу коммунизма требовала сместить акцент на глобальные универсальные закономерности развития.

В этих условиях изучение особых исторических путей, пройденных отдельными этническими группами, стало немыслимым, ибо это неизбежно трактовалось как «буржуазный национализм». В то же время конструирование каких-либо крупных культурно-языковых общностей, прорезавших границы соседних государств, вызывали подозрение как якобы основа для ирредентизма и подрыва советского единства. Зато приветствовалось подчеркивание глубоких исторических связей между соседними советскими народами, что опиралось на гиперавтохтонистский подход, отстаивавшийся академиком Н. Я. Марром. Соответственно многие исследователи понимали этногенез как бесконечный процесс смешения между разными этническими группами, что якобы и вело к превращению одного народа в другой в ходе социоэкономических трансформаций. Именно тогда в лингвистике на смену концепции лингвистических семей пришла идея субстрата, перенесшая акцент с языкового родства на языковое взаимодействие. Любопытно, что, решая ту же задачу, евразийцы (Н. Трубецкой и Р. Якобсон) выдвинули тогда столь же плодотворную идею языкового союза.

Третий период (период консолидации) ознаменовался сдвигом от интернационализма вначале к «общесоветскому национализму», а затем, наряду с ним, к этническим национализмам. В середине 1930-х гг. политико-административная структура Советского Союза сложилась окончательно и была закреплена новой конституцией. Понимая ценность национальной или этнической истории для укрепления идентичности, теперь власти стимулировали создание версий регионального прошлого и требовали включения их в образовательные программы. Вместе с тем это требование было обременено непримиримыми противоречиями. Ведь, с одной стороны, заинтересованные в формировании интегрированного советского народа власти нуждались в столь же хорошо интегрированной единой версии национальной истории. Однако, с другой стороны, признавая за республиками государственный статус, они соглашались с тем, что те также имели право на свои оригинальные версии истории.

Но, так как республики были образованы по этническому признаку, основу таких версий составляло прошлое титульных народов; этническим меньшинствам уделялось мало внимания, а часто они вовсе игнорировались. Это касалось и общесоветской исторической схемы, в основу которой была положена история русского народа. Тем самым идея гражданской нации была подменена идеей этнонации. Этнонации и стали теперь субъектами новой советской истории. Однако формально идея интернационализма сохранилась, ибо этнонации были объявлены равными и получили право на свое прошлое.

На деле этот «интернационализм», основанный на эс-сенциалистском отношении к этничности, был обременен серьезными противоречиями. В частности, он грозил «культурными войнами», ибо многие события истории воспринимались разными народами по-разному, и то, что для русских связывалось с расширением и укреплением государства, другие нередко воспринимали как экспансию, покорение и колониальную политику.

Особый взгляд на прошлое оказывался ценностью, которой никто не хотел поступиться, что, собственно, и характеризует культурные войны (Hunter 1991). Если первый и второй периоды проходили под знаком классовых ценностей и, приветствуя дружбу народов, государство поддерживало обличения в адрес колониальной политики Российской империи, то в третий и четвертый периоды идеологема «единства советского народа» заставила радикально пересмотреть такое отношение к прошлому. Теперь прошлое рассматривалось через призму «дружбы народов», которая заставляла народы «добровольно» присоединяться к России, и «колониальная политика» утратила свое центральное место в научной риторике.

Новый «интернационализм» означал сложную иерархическую структуру, которую венчал русский народ и отдельные уровни которой ассоциировались с различными политическими и социальными привилегиями. Некоторые современные авторы определяют социальные и культурные сдвиги второй половины 1930-х гг. понятием «неотрадиционализм» (Petronc 2000). Это допускало не только наделение отдельных этнических групп особыми правами, но и легитимизировало репрессии против тех этнических групп, которые признавались государством нелояльными.

Отсюда проблема «наказанных народов», лишенных всяческих прав, включая и право на свою культуру и историю. Все это показало, что отныне уже не классовый, а этнический фактор будет определять судьбы людей.

Конституция 1936 г. окончательно политизировала этнический фактор, создав список официально признанных народов, получивших свои административно-территориальные автономии. Накануне войны всем им надлежало обрести свою собственную историю, и местные ученые занялись интенсивным сбором и систематизацией соответствующих исторических документов. Однако для полного представления о средневековой истории таких документов явно не хватало, и ученые прибегали к помощи фольклора, лингвистики, археологии и этнографии. Война не только отдалила решение поставленных задач, но кардинально изменила этнополитическую ситуацию на Северном Кавказе. Одним народам суждено было отправиться в многолетнее изгнание и на годы забыть о своем прошлом, а другим, чудом сохранившим свой политический статус, пришлось создавать искаженные версии истории, полностью игнорировавшие своих «наказанных» соседей. Такие исторические конструкции жестко контролировались местными и федеральными чиновниками и нередко покушались на прошлое депортированных народов. Между тем государственная политика депортации лишь еще раз подчеркнула первостепенную важность этнической принадлежности и тем самым способствовала консолидации как тех народов, которые остались на Родине, так и тех, кто отправился в изгнание.

В этих условиях занятие теорией и выработка каких-либо новых концептуальных подходов или методов исследования стали опасным занятием. Ученые оказались ограниченными узкими рамками этнической истории. Мало того, даже написание оригинальных текстов в этой области было далеко не безопасным делом, ибо политика властей часто менялась, что тут же влекло изменение взгляда на прошлое. Поэтому этот период необычайно богат судебными преследованиями против ученых. Многие из них оказались в заключении, некоторые там и погибли.

Тем не менее в 1930-1940-х гг. было собрано много эмпирических материалов по этнической истории, и в последнее сталинское десятилетие были подготовлены фундаментальные труды и учебники по истории титульных народов отдельных республик. Правда, такие труды тогда неоднократно подвергались резкой критике за несоответствие официальной догме.

В итоге к 1950-м гг. одни народы обрели свою историю, а другие остались обделенными. Эту несправедливость и стремились исправить ученые нового поколения в четвертый период (период сопротивления), начавшийся во второй половине 1950-х гг. после возвращения депортированных народов на родину. В это время общественно-политический климат в стране был несравненно более либеральным, чем в годы сталинских репрессий. Ученых, разумеется, критиковали за ошибки и особо упрямых даже могли подвергать административным санкциям, однако с практикой массовых арестов и расстрелов было покончено. Это придало ученым смелость. Снова появились широкие сравнительные исследования, лингвисты вновь заговорили о языковых семьях и языковом родстве, археологи снова заинтересовались проблемой миграций. Появились солидные разработки, позволившие написание учебников по региональной и этнической истории.

В целом преподавание региональной истории в школах началось в союзных республиках лишь с 1940-1950-х гг., а в автономиях с 1960-1970-х гг. после того, как были написаны коллективные обобщающие труды по местной истории. Ведь версии истории, созданные в 1920-1930-х гг., обсуждались лишь в очень узком кругу избранных. Правда, они достигали масс через местную прессу, как, например, статьи Кокиева, Скитского и др. Надо полагать, что в Северной Осетии при высоком образовательном уровне ее населения это могло начаться еще до войны. В остальных автономных республиках пропаганда местных историй в СМИ происходила уже в 1960-1980-х гг.

Главной чертой четвертого периода было соперничество между «общесоветским национализмом», с одной стороны, и этническими национализмами, с другой. Это отражалось в соперничестве официальных и альтернативных версий прошлого.

Становление местных бюрократических элит, а также местных школ историков, археологов, лингвистов и этнографов привело к новому витку мифологизации прошлого народов Северного Кавказа. Активные поиски своих древних предков и их славной истории были обусловлены неудовлетворенностью современным состоянием социальной, экономической и политической ситуации, неуверенностью в будущем. Рассматриваемое явление сопровождало нарастание несоответствия между экономическим и демографическим потенциалом отдельных республик и этнических групп, с одной стороны, и их политическим статусом, с другой. Кроме того, народы, пережившие депортацию, не были полностью реабилитированы и ощущали определенную дискриминацию. В этих условиях акцент на прошлом своего народа был вызван желанием получить, по крайней мерс, психологическую компенсацию, опереться на воспоминания о славных деяниях далеких предков для того, чтобы успешнее преодолевать современные трудности. В то же время разные этногенетические схемы отражали и выражали претензии разных этнических групп на одни и те же жизненно важные ресурсы, включая территорию.

Как показывают специалисты, этническая территория является символом, оказывающим огромное эмоциональное воздействие. Во-первых, такая территория представляется естественным ландшафтно-климатическим ареалом; во-вторых, столь же естественными рисуются взаимосвязи между территорией и обитающей здесь группой, члены которой живут на ней испокон веков и, умирая, оставляют свой прах земле, как бы препоручая ей свои жизненные силы, с тем чтобы те были переданы следующим поколениям [4], — здесь прочитывается системная роль «могил предков», не только маркирующих родную территорию, но и придающих ей трансцендентальный смысл; в-трстьих, эмоциональное отношение к территории обитания выражается в таких терминах, как «дом», «родная земля», «родина», «земля-мать», «отчизна» и пр.; наконец, в-четвертых, связь с территорией подчеркивается мифами, историей, памятью, что и порождает чувство укорененности (Penrose 2002. Р. 280-282. См. также: Grosby 1995. Р. 148-151; Levy 2000. Р. 203-221). Например, для ингушей территория Пригородного района воспринимается и в рациональных, и в иррациональных терминах. Они никогда не делают акцент на хозяйственном использовании этой территории, зато представляют эти земли наследием, полученным от предков, где находятся могилы этих предков. Такое отношение к территории обитания особенно усиливается чувством несправедливости, которое питается, во-первых, потерей своей автономии в 1934 г., а во-вторых, депортацией. Оно рационализируется ссылками на исторические факты долгого заселения этой территории своими предками до осетин и казаков. Сюда добавляется и мифологический образ, связанный с аланами. Иррациональными моментами служат духовная связь с предками и представление о Пригородном районе как месте рождения воображаемой ингушской нации.

В 1960-1980-е гг. этнография играла особую роль, создавая язык сопротивления всеобщей унификации, связанной с внедрением концепции «новой советской общности». Фактически именно в недрах этнографии, подчеркивавшей значение традиционной этнической культуры, создавались идеологемы этнонационализма (Тишков 2005. С. 6). Большую роль в этом сыграла выдвинутая Ю. В. Бромлеем концепция «этносоциального организма», вновь вернувшая к жизни органический подход, популярный в XIX в. и подхваченный тогда многими адептами национализма. По сути, эта концепция создавала научное оправдание для республик, образованных по этническому принципу, и узаконивала привилегии их титульных народов. Основой версий этногенеза окончательно стало представление о движении целостного «этнического организма» через века и тысячелетия. О каких бы сложностях этногенетического процесса ни говорили ученые, «предки» однозначно воспринимались людьми как полноправные члены их собственного «этноса», и делиться ими с какими-либо другими этническими группами они не желали.

При этом ценность «предков» определялась их способностью легитимизировать права титульных народов на полноправное владение своими республиками. Что бы ни писали ученые о сложном соотношении языка, культуры и физического типа в формировании того или иного народа, местные идеологи тщательно оценивали эти показатели с точки зрения их пригодности для отстаивания этнополитических интересов. Например, карачаевцы и балкарцы пытались узаконить свое право на политический статус в своих республиках путем навязывания аланам тюркоязычия. Кроме того, в их построениях не только аланы, но и все другие ираноязычные кочевники степей оказывались тюркоязычными. Тем самым балкарцы и карачаевцы приобретали не только высокий символический статус в своих республиках, но и могли апеллировать к славной истории степных кочевников, богатой ратными подвигами и политическими достижениями. В свою очередь, ингуши и чеченцы стремились занять достойное место в аланской истории, открывавшей им путь к борьбе за плоскостные территории.

В указанных случаях в этногенетических построениях подчеркивалась чистая линия, соединявшая предков с потомками. Но имелась и другая модель, пытавшаяся эффективно интегрировать преимущества двух разных предковых линий. К ней прибегали осетины, с одной стороны, подчеркивавшие свое происхождение от местной кобанской культуры позднего бронзового века, а с другой, стремившиеся сохранить наследие скифов и сарматов, пришедших на Северный Кавказ из степной зоны. Первое давало им основания претендовать на статус коренного народа, а второе наделяло великим прошлым, воспоминания о котором донесли до нас античные и раннесредневековые авторы. Впрочем, аланское наследие представлялось осетинам много важнее. Ведь оно, во-первых, наделяло их древней государственной традицией, во-вторых, позволяло претендовать на обширные земли, включая Пригородный район [5], наконец, в-третьих, обеспечивало моральную опору.

Наконец, пятый период (период бури и натиска) начался в годы ослабления и распада СССР и формирования на его бывшей территории новых независимых государств. В этих условиях на всем постсоветском пространстве велся поиск новых идентичностей и происходил расцвет новых этногенетических мифологий, призванных легитимизировать строительство новых государств, оправдать политические и территориальные притязания и создать символическую основу борьбе за выживание отдельных этнических культур. Альтернативные версии прошлого получили популярность и стали опорой этнополитических движений. В них в еще большей степени стали акцентироваться претензии на более высокий политический статус и более широкие территориальные границы за счет соседних народов. Кое-где был подхвачен старый германский геополитический термин «жизненное пространство», подразумевающий этническую чистку. Поэтому в новых этногенетических и этноисторических мифах находили отражение межэтнические напряженность и конфликты. В 1990-х гг. осложнились взаимоотношения между кабардинцами и балкарцами, карачаевцами и черкесами, осетинами и ингушами, ингушами и чеченцами. Этот период оказался богатым на межэтнические конфликты.

Как справедливо считают некоторые исследователи, причины этнических конфликтов следует искать в современной ситуации и недавнем прошлом, а не в какой-либо вековой вражде или долгой памяти о старых обидах (Hoeber Rudolph and Rudolph 1993; Snyder 2000. P. 191-194; Kaufman 2001). Ho такую память могут эффективно использовать современные политики для этнической мобилизации в своих корыстных целях. Это — то, что У. Бенджамин когда-то называл «историцизмом» (Benjamin 1969. Р. 262-263), и то, что служит основой современного этнополитического мифа, призванного, по словам Эдельмана. выражать групповые интересы в иной форме, скрывающей эти интересы (Edelman 1971. Р. 99).

Под влиянием недавних трагических событий в Боснии Фрэд Холлидей пишет, что «озабоченность, которую вызывает использование истории националистической идеологией, связана не просто с искусственным созданием общности или исторической памяти, а с тем, что в современном мире это служит источником конфликта, ненависти и смерти» (Halliday 2000. Р. 169). Роль исторической памяти как орудия политической борьбы хорошо осознается националистами. Вот почему в ходе этнических войн и этнических чисток огромное значение придается разрушению всего того, что связано с исторической памятью, — исторических памятников, музеев, архивов. Так было на Балканах (Chapman 1994), в Абхазии (Шнирельман 2003) и, как мы видели выше, в Чечне. Эта тенденция наблюдается иной раз и в мирное время. Так, в Турции и в Азербайджане многие ученые и писатели десятилетиями пытались очистить местную историю от армянского присутствия (Foss 1992; Шнирельман 2003), а во второй половине 1940-х — 1950-е гг., как мы знаем, советские ученые аналогичным образом очищали историю Северного Кавказа от каких-либо воспоминаний о депортированных народах.

Чтобы понять, как именно используются в этом контексте знания о прошлом, необходимо проанализировать аргументы, выдвигающиеся конфликтующими сторонами. В этом отношении представляются важными, во-первых, характер самих аргументов (экономические, культурные, политические, виктимизация), во-вторых, их динамика во времени в связи с меняющейся ситуацией, в-третьих, прямая зависимость аргументации от этнической принадлежности участников дискуссии и их взаимоотношений. Надо также учитывать эмоциональный фактор, ибо, как показывают специальные исследования, общественное мнение ему весьма подвержено, и это влияет на то, насколько люди склонны поддерживать ту или иную политику. Здесь-то и обнаруживается огромная роль символов. Как пишет С. Кауфман, «выбор людей определяется их реакцией на тот символ, который может вызывать наибольшие эмоции» (Kaufman 2001. Р. 28).

Для отстаивания права на территорию используются разные аргументы, почерпнутые из истории. Ведь история с ее бесконечной динамикой предоставляет почти беспредельную свободу выбора, и спорящие стороны всегда могут найти там аргументы, пригодные для отстаивания своих позиций. Выше мы уже видели, как и осетины, и ингуши, и казаки делают акцент именно на тех периодах истории, когда их предки полноправно владели обширными плоскостными землями. К тому же приему прибегают и их соседи. Например, если для отстаивания своих территориальных претензий ингуши апеллируют прежде всего к советскому периоду до 1944 г., когда Пригородный район на законных основаниях входил сперва в состав Ингушской АО, а затем — Чечено-Ингушской АССР, то чеченцы-аккинцы предпочитают ссылаться на досоветское время, когда Хасавюртовский округ с его чеченским населением входил в состав Терской области — ведь Дагестану он был передан лишь в 1921 г. (Джамалдинов 1991). Если балкарцы требуют восстановить границы по их положению на начало марта 1944 г., то кабардинцы прибегают к акту 1863 г., и тогда балкарцам не остается ничего другого, как ссылаться на сомнительный хуламский документ начала XVIII в. Следовательно, здесь также обнаруживается «тактика игры в настольный теннис» (выражение А. Цуциева. См.: Цуциев 1998 а. С. 84-86), знакомая нам по осетино-ингушскому примеру.

Особенности аргументов зависят и от характера оппонента, с которым ведется спор, причем допускаются двойные стандарты и себе позволяются аргументы, непозволительные для противной стороны. Например, если в противостоянии ингушам осетинские лидеры делают акцент на гражданской общности и нередко заявляют о том, что осенью 1992 г. ингуши якобы напали не на осетинский народ, а бросили вызов всем гражданам Северной Осетии (см., напр.: Логинов 1993 б. С. 423-424. Об этом см.: Цымбурский 2001. С. 119-120), то, строя взаимоотношения с Южной Осетией, североосетинские лидеры и политические движения постоянно обращаются к этническому аргументу, подчеркивая близкое этническое родство, объединяющее всех осетин. В этой связи мне трудно согласиться с мнением В. Цымбурского, считающего, что этнический национализм не получил развития в Северной Осетии (Цымбурский 2001. С. 121), против чего ярко свидетельствует само принятие имени Алании как нового названия республики. Скорее в этом случае следует говорить о хрупком балансе между этническим и гражданским национализмами, который диктуется очень непростыми условиями двойного противостояния — с одной стороны, с ингушами, а с другой, с грузинами. Аналогичным образом двойные стандарты проявляются в аргументации, выдвигаюшейся грузинами в споре, с одной стороны, с абхазами, а с другой, с южными осетинами, — в первом случае они выступают с гражданских позиций, представляя себя доминирующим большинством, а во втором — с этнических, выступая этническим меньшинством (Шнирельман 2003. С. 517).

Недавно японский политолог М. Мацуо сформулировал концепцию «гнездовых конфликтов», в которых участвуют три заинтересованные соподчиненные группы, что встречалось сплошь и рядом при советском «матрешечном» федерализме и перешло по наследству к ряду постсоветских государств (Matsuo 1999). В таком случае группа, занимающая промежуточную позицию, стремится получить максимум власти, отделавшись от мелочной опеки центра, но в то же время сохраняя и даже упрочивая позицию «центра» по отношению к подчиненной группе. В свою очередь, последняя заинтересована в максимальном ослаблении власти над собой такого «центра» и из тактических соображений нередко ищет поддержки у высшей федеральной власти. В рассматриваемом регионе мы встречались с такими конфликтами в двух случаях: во-первых, федеральный центр, чеченское большинство и ингушское меньшинство в Чечено-Ингушетии и, во-вторых, федеральный центр, кабардинское большинство и балкарское меньшинство в Кабардино-Балкарии. Поэтому вовсе не случайно как ингуши, так и балкарцы всеми силами пытались подчеркивать свою лояльность федеральному центру.

Впрочем, двойные стандарты встречались и здесь. Например, показывая свою лояльность федеральному центру, ингушские лидеры соглашались с идеей «добровольного вхождения» своего народа в состав России, но, желая заручиться поддержкой других северокавказских народов, начали в 1990-х гг., вопреки фактам, подчеркивать активное участие своих предков в движении Шамиля.

Роль исторического дискурса признается настолько важной в развитии конфликтогенных ситуаций, что международные эксперты считают одним из важных шагов к снижению межэтнической напряженности отказ от этноцентристских исторических мифов и изъятие их из литературных произведений и школьных учебников (Watson 2000: Kaufman 2001. P. 43, 216-217).

<< | >>
Источник: В.А. Шнирельман. БЫТЬ АЛАНАМИ Интеллектуалы и политика на Северном Кавказе в XX веке. 2006

Еще по теме Глава 3. Образы прошлого и политика на Северном Кавказе:

  1. Глава восьмая. ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ РОССИЙСКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ
  2. Глава 9 ГЕЛОН ГЕРОДОТА КАК РЕЛИКТ МИФОПОЭТИЧЕСКОЙ ТРАДИЦИИ О НАСЕЛЕНИИ ГРЕКО-АРИЙСКОЙ ЯЗЫКОВОЙ И КУЛЬТУРНОЙ ОБЩНОСТИ ЭПОХИ БРОНЗЫ В ВОСТОЧНОЙ ЕВРОПЕ.
  3. Глава 4. Современные представления об исторической реальности «героических» веков Руси
  4. Часть I ФОРМИРОВАНИЕ ПОЛИТИЧЕСКОЙ КАРТЫ СЕВЕРНОГО КАВКАЗА
  5. Глава 6. Какой быть новой концепции истории осетинского народа?
  6. Глава 9. Быть аланами
  7. Глава 5. Народы-фантомы
  8. Глава 8. Сага о «добровольном вхождении»
  9. Глава 10. Ревизионизм и его истоки
  10. Глава 12. Интеллектуальные споры и взрыв исторического мифотворчества
  11. Глава 14. Образ врага
  12. Глава 17. Выводы
  13. Глава 4. Поиск новой генеалогии
  14. Глава 7. Тюркизация древней истории