Отдел первый Племя
п остараемся прежде всего представить себе возможно точнее это племя и для того рассмотрим внимательно край. Народ всегда ведь принимает отпечаток обитаемой им местности, но отпечаток этот тем сильнее, чем более народ был в диком и младенческом состоянии, когда впервые там водворился.
Когда французы начали колонизировать острова Бурбон или Мартинику, когда англичане пришли заселять Северную Америку и Австралию, они принесли с собой оружие, механические снаряды, искусства, ремесла, учреждения, идеи — короче, полную старую цивилизацию, благодаря которой им нетрудно было удержать за собой однажды приобретенный ими тип и противостоять влиянию новой среды, в какую они попали. Но когда дикий и безоружный человек пустится в борьбу с природой, она схватывает его со всех решительно сторон, переделывает по-своему, выливает в свою форму, и нравственная глина, совершенно еще податливая и мягкая, сжимается и мнется под физическим
Пракситель. Гермес с младенцем Дионисом. Ок. 340 до н. э. Музей Олимпии давлением, против которого его прошлое не дает никакой ему опоры. Языковеды указывают нам первичную эпоху, когда индийцы, персы, германцы, кельты, римляне и греки имели один и тот же язык и одну и ту же степень культуры; указывают другую не столь древнюю эпоху, когда римляне и греки, уже отделенные от прочих своих братьев, были еще неразрывно соединены между собой57, знали добывание вина, жили скотоводством и земледелием, имели весельные суда и к своим древним ведическим божествам присовокупили новое — Гестию или Весту, огонь домашнего очага. Это — едва лишь начальные зародыши первобытной культуры: они были если и не дикари, то все же еще варвары. С той поры две ветви, вышедшие из одного ствола, начинают расходиться; когда мы встречаемся с ними позже, их строение и плоды совсем уже не одинаковы, а, напротив, различны; дело в том, что одна пошла в рост в Италии, другая в Греции, и потому мы должны рассмотреть обстановку греческого отпрыска и сообразить, не объяснят ли нам вскормившие его воздух и почва данных особенности его формы и направления его развития.
I
Влияние физической среды на развитие младенческих народов.
— Родство грека с латином. — Обстоятельства, побудившие два эти характера далеко разойтись. — Климат. — Влияние его мягкости. — Гористая и скудная почва. — Умеренность обитателей в пище и питье. — Повсеместное присутствие моря. — Удобство прибрежного плавания. — Греки моряки и странствователи. — Их врожденная тонкость и раннее воспитание.Бросим взгляд на карту. Греция — полуостров в виде треугольника: упираясь основанием в Европейскую Турцию, он отделяется от нее, удлиняется к югу, врезывается в море, утончается у Коринфского перешейка и образует за ним другой, более южный полуостров Пелопоннес, нечто вроде шелковичного листа, соединяющегося тонким стебельком с материком. Прибавьте к нему еще сотню островов и лежащий напротив азиатский берег; это целая бахрома мелких землиц, пришитая к крупным материкам варварских народов, и целая гряда островов, рассеянных по синему морю, окаймленному той бахромой, — такова страна, вскормившая и образовавшая этот народ, скороспелый и умный. Она была удивительно для того приспособлена. На севере от Эгейского моря58 климат еще суров, вроде климата средней Германии: в Румелии неизвестны плоды юга; по берегу ее не растет мирт. Но контраст истинно разителен, когда, спускаясь к югу, вы вступите в Грецию. Под 40-м градусом в Фессалии начинаются леса вечно зеленеющих деревьев; под 39-м во Фтиотиде влияние теплого морского и берегового воздуха позволяет выращивать сарацинское пшено, хлопчатник и маслину. В Эвбее и Аттике встречаются уже пальмы, а Кикладские острова обильны ими; по восточному берегу Арголиды тянутся густые лимонные и померанцевые рощи; в уголке на острове Крит найдете даже семью африканских финиковых пальм. В Афинах, этом средоточии греческой цивилизации, благороднейшие плоды юга растут сами собой, невозделанные. Морозы там бывают разве только лет через двадцать, не чаще; сильный летний жар умеряется морской прохладой; за исключением немногих порывов ветра со стороны Фракии и сирокко с юга, температура там отличная; и теперь даже59 "народ с половины мая по самый конец сентября ночует обыкновенно на улицах, женщины спят на террасах".
В таком крае все живет на открытом воздухе. Сами древние признавали свой климат за особенный дар богов. "Кротка и приятна, — говорит Еврипид, — наша атмосфера; зимний холод у нас не суров, а летом не разят нас стрелы Феба". В другом месте он прибавляет: "О вы, потомки Эрехфея, искони счастливые, любимые дети блаженных богов! В святой и никогда не побежденной своей родине вы собираете славную мудрость, как будто бы плод своей земли, и с чувством сладкого довольства постоянно гуляете в лучезарном эфире своего неба, где девять священных пиэридских муз вскармливают златокудрую Гармонию, общее ваше чадо. Говорят также, что богиня Киприда зачерпнула из светлоструйного Илисса несколько волн и нарочно разлила их по стране в виде отрадно прохлаждающих зефиров и что прелестная, увенчанная душистыми розами богиня всегда посылает амуров сопутствовать досточтимой Мудрости и поддерживать заодно с нею все доблестные дела"60. Это, разумеется, красные слова поэта, но сквозь оду проглядывает здесь истина. Народ, сложившийся под таким климатом, разовьется быстрее и гармоничнее другого; человека не изнуряет и не томит чрезмерный жар; ему не приходится коченеть и мерзнуть от сильного холода. Он не обречен ни на мечтательное бездействие, ни на безустанную подвижность; он не застрянет ни в мистических созерцаниях, ни в зверском варварстве. Сравните неаполитанца или провансала с каким-нибудь бретонцем, голландцем или индусом, и вы тотчас ощутите, как кроткая и умеренная физическая природа живит и уравновешивает душу, располагая бодрый и быстрый ум к мысли и деятельности.Два существенные качества почвы действуют здесь заодно. Во-первых, Греция — это сеть гор. Пинд, главный хребет ее, продолжаясь на юг Офрией, Этою, Парнасом, Геликоном, Кифероном с их предгорьями, образует цепь, которой многочисленные звенья, проходя за Коринфский перешеек, вздымаются, перепутываются и загромождают собой Пелопоннес; окрестные острова — те же возникшие из воды хребты или одинокие горные выси. Вся изборожденная таким образом страна крайне бедна равнинами, везде выступает наружу горный кряж, подобно тому как у нас в Провансе; три пятых всего пространства негодны для земледелия.
Взгляните навидыипейзажи Штакельберга; повсюду голый камень; маленькие речки и ручьи оставляют между своим полупересохшим руслом и обнаженною скалою узкую гряду пахоты. Уже Геродот противопоставлялСицилию и южную Италию, этих располневших кормилиц, чахлой Греции, "которая, родившись, приобрела в молочную сестру себе скудность". Особенно в Аттике почва тоще и легче, нежели где-нибудь в других местах; маслина, виноградная лоза, ячмень и немного пшеницы — вот все, что дает она человеку. На этих прекрасных мраморных островах, развеянных блестящими созвездиями по лазури Эгейского моря, попадались там и сям какой-нибудь священный лесок, несколько кипарисов, лавров, пальм, купы прелестной зелени, несколько виноградных лоз, торчащих по утесам; в садах превосходные плоды, местами крошечные нивы где-нибудь в ущелье или на горной покатости; но там было более пищи для глаз, нежели для желудка и для положительных телесных потребностей. Подобный край родит стройных, деятельных, умеренных в еде и питье горцев, вскормленных больше чистым воздухом. И до сих пор61 "пищи одного английского земледельца достало бы в Греции на семью из шести человек; даже богатые довольствуются блюдом овощей за обедом, а бедные — горстью маслин или куском соленой рыбы; народ лакомится говядиной только один раз в год, в пасху". В этом отношении любопытно взглянуть на греков в Афинах летнею порой. "Одна баранья голова в шесть су (копеек) ценою идет у лакомок на семь или восемь человек. Люди умеренные покупают себе ломоть арбуза или крупный огурец и кусают его зубами, как яблоко". Пьяниц совсем нет: они упиваются только одной чистой водою. "Если и зайдут в трактир, то лишь для того, чтоб поболтать; в кофейне они спрашивают себе чашку кофе за один су, стакан воды, огня для папиросок, газету и домино: этого достаточно им для развлечения на целый день". Такого рода диета не обременяет умственных способностей; уменьшая потребности желудка, она увеличивает работу мысли, головы. Еще древние замечали соответственную противоположность между Беотией и Аттикой, между беотийцем и афинянином; один, откормленный на тучных равнинах и среди густого сравнительно воздуха, привыкший к тяжелой пище и к жирным угрям Колпаисского озера, был едок, пьяница и при этом тупоумен; другой, родясь на самой жалкой почве Греции, довольствуясь какою- нибудь рыбьей головкой, луковицей да горсточкой маслин, выросши в легком, прозрачном и ясном воздухе, обнаруживал с самого начала необыкновенную тонкость и живость ума, изобретал, наслаждался, чувствовал, без устали предпринимал то или иное, ни о чем другом не заботясь "и как бы не имея иной собственности, кроме своей мысли"62.
С другой стороны, Греция — страна не только гористая, но и многобережная.
Будучи меньше Португалии, она объемом берегов превосходит Испанию. Море врезывается в нее множеством заливов, излучин, впадин и зубцов; если вы взглянете на привозимые путешественниками виды, то, наверно, в половине даже тех, которые изображают внутренние местности, вы все-таки заметите синюю ленту моря, или какой-нибудь его треугольник, или, наконец, на горизонте блестящий его полукруг. Чаще всего то море обрамлено выступами скал или сближающимися между собой островами, которые образуют этим естественную пристань, самородный порт. Подобное положение так и тянет к морской жизни, в особенности когда тощая почва и скалистые берега не могут вдоволь прокормить жителей. Первоначально существовал один только род плавания — судоходство вдоль берегов, и нет моря, которое бы так манило к нему прибрежное население. Каждое утро встает северный ветер как нарочно для того, чтобы подгонять суда из Афин к Кикладам; под вечер противоположный ветер несет их обратно в родной порт. От Греции вплоть до Малой Азии острова рассыпаны, как переходные камни по иному броду; в ясную погоду судно, следующее этим путем, постоянно идет в виду берега. С Коркиры (Корфу) вы видите Италию, с мыса Малея — вершины Критских гор, с Крита — Родосские горы, с Родоса — Малую Азию; от Крита до Кирены двое суток плавания; в Египет можно дойти из Крита через три дня. И теперь еще63 "в каждом греке есть жилка истого моряка"64. В этой стране всего с девятисоттысячным населением в 1840 году считалось тридцать тысяч моряков и четыре тысячи кораблей; они держат в своих руках всю прибрежную торговлю в Средиземном море. Еще при Гомере мы находим у них те же нравы: поминутно спускают на море суда; Улисс строит себе корабль собственноручно; идут торговать и грабить по соседним прибрежьям. С самого начала и во всю их историческую жйзнь они не переставали быть купцами, путешественниками, пиратами, маклерами, искателями приключений; ловкой или насильственной рукой доили они крупные восточные монархии или варваров Запада, привозили к себе золото, серебро, слоновую кость, рабов, строевой лес, разные драгоценности — и все это чуть не задаром; да сверх того быстро перенимали у других изобретения и идеи, обращаясь за ними и в Египет, и в Финикию, и в Халдею, и в Персию65, и в Этрурию. Подобный строй жизни изощряет и необыкновенно возбуждает ум. Доказательством может служить то, что самые передовые, самые образованные, самые умные из народов Древней Греции все были моряки: малоазийские ионийцы, жители великогреческих колоний, коринфяне, эгин- цы, сикионяне, афиняне. Напротив, замкнутые в своих горах аркадцы пребывали в сельской простоте; также акарняне и эпироты. Озольские локры, действовавшие на другом, менее благоприятном море и никогда не странствовавшие, оставались полуварварами до конца; в эпоху римского завоевания соседи их, этолийцы, жили еще только в бесстенных слободах и были грубые разбойники. Их не коснулось стремление, двигавшее вперед другие племена. Таковы были физические обстоятельства, изначала благоприятствовавшие пробуждению мысли. Народ этот можно сравнить с ульем пчел, которые, родясь под кротким небом, но на скудной почве, пользуются открытыми им воздушными путями, собирают везде соки, ходят на добычу, роятся, обороняются своей ловкостью и своим жалом, сооружают хитрые постройки, приготовляют превосходный мед, всегда в поисках, всегда жужжа и снуя вдоль и поперек среди окружающих их тяжеловесных тварей, которые способны только пастись под надзором хозяина или толкаться между собой без ряду, как попало.В наше еще время, как ни глубоко их падение66, "они не уступят в уме ни одному на свете народу, и нет, можно сказать, такого умственного труда, на который они не были бы способны. Они понимают скоро и хорошо; с поразительной легкостью научаются всему, чему только захотят учиться. Молодые купцы быстро овладевают уменьем говорить на пяти-шести разных языках". Рабочие в несколько месяцев изловчаются изучить любое, трудное даже ремесло. Целое селение, со старейшиной во главе, готово с любопытством расспрашивать и выслушивать заезжих путешественников. "Особенно замечательно неутомимое прилежание учеников", маленьких и взрослых; даже слуги, исполняя свою обязанность, находят еще время приготовиться к экзамену на звание адвоката или врача. "В Афинах вы встретите учащихся всякого рода, кроме лишь таких, которые не учатся", а ленятся. В этом отношении нет племени, так богато одаренного природой, и кажется, все обстоятельства соединились для того, чтобы развить их ум и изощрить способности.
II
Следы этого характера в их истории. — Улисс. — Грек эпохи римского господства. — Наклонность к чистой науке и отвлеченному доказательству. — Открытия в науках. — Обобщения в философии. — Спорщики и софисты. — Аттический вкус.
Проследим эту черту в их истории. Обратимся ли к практической их жизни или к их теориям, везде увидим тонкий, ловкий, находчивый ум. Не странно ли, что даже на заре цивилизации, когда человек обыкновенно еще буен, наивен и задорно груб, один из двух греческих героев, тонкая особа, Улисс, человек осторожный, предусмотрительный, хитрый, неистощимый на увертки, надувательства, ловкий мореход, никогда не забывающий своих выгод. Воротясь к себе переодетым, он советует жене выманить у своих волокит побольше ожерельев и запястий и убивает их только тогда, когда они обогатили его дом. Когда отдается ему Киркея или когда Калипсо предлагает с ним уйти, он и тут из предосторожности заставляет их наперед поклясться. На обычный вопрос о его имени у него всегда готова какая- нибудь новая, хорошо придуманная история или родословная. Сама Пал лада, которой, не зная ее, Улисс рассказывает свои сказки, невольно восхищаясь им, хвалит его так: "О хитрец, обманщик, пройдоха, неистощимый на плутни, кто превзойдет тебя в ловкости, кроме разве какого-нибудь бога!" И сыновья стоят батюшки: под конец так же, как и при начале цивилизации, ум преобладает у них над всем; он всегда первенствовал в их характере, а теперь он его переживает. Когда Греция была покорена, грек явился дилетантом, софистом, ритором, письмоводцем, критиком, наемным философом; потом, в эпоху римского господства, он уже просто гречишко (Graeculus), нахлебник, шут, сводник, вечный весельчак, проворный, сговорчивый, готовый на все услуги, на любое ремесло, подделывающийся ко всем характерам, вывертывающийся из всякой беды, бесконечно ловкий, первый родоначальник скапи- нов, маскариллей и всех хитрых скоморохов, которые, получив в наследие только один ум, пользуются им, чтобы жить на счет ближнего. Воротимся к лучшей эпохе древних греков и рассмотрим то великое их создание, которое приобрело им всего более прав на сочувствие и восхищение целого света: мы говорим об их науке, которая явилась ведь в силу того же инстинкта и тех же самых потребностей. У купца-финикиянина есть арифметические правила для его расчетов; у египтянина, землемера и наемщика, есть геометрические приемы для кладки громад из его песчаника, для обмежевки его поля, ежегодно поднимаемого нильскими разливами. Эта техника, эта рутина переходят от них к греку; но они не удовлетворяют его; ему мало промышленного и торгового приложения; он пытлив и умозрителен от природы; он хочет знать, отчегоипочему все это так, хочет знать причину вещей, вникнуть в их основание1; он ищет отвлеченного доказательства и следит тонкую сеть идей, ведущих от одного положения к другому. Более чем за 600 лет до Рождества Христова Фалес бился уже над доказательством равенства углов в равнобедренном треугольнике. Древние передают, что Пифагор пришел в такой восторг, найдя решение своей теоремы о квадрате гипотенузы, что обещал богам гекатомбу (большое жертвоприношение из ста волов). Грека интересует сама по себе истина; увидев, что сицилийские математики применяют свои открытия к постройке машин, Платон укорял их, что они унижают этим науку; по его мнению, ей следует ограничиваться созерцанием одних идеальных линий. Действительно, греки всегда двигали науку вперед, не заботясь о практической ее пригодности. Так, например, их исследования о свойствах конических сечений нашли себе приложение только семнадцатью веками позже, когда Кеплер стал отыскивать законы движения планет. В этом великом деле греков, которое легло в основу всех наших наук, их анализ строг до такой степени, что и доныне еще в Англии геометрия Евклида служит руководством для учащихся. Разлагать идеи на составные их части, подмечать взаимную их связь, образовывать из них такую цепь, чтобы в ней были налицо все звенья и чтобы вся она примыкала к какой-нибудь бесспорной аксиоме или к группе общедоступных наблюдений, находить удовольствие в выковке, связывании, размножении и проверке этих звеньев, не имея притом другой цели, кроме одного желания видеть их все более и более многочисленными и надежными, — вот особый дар греческого ума. Эти люди только для того и мыслят, чтобы мыслить, и вот почему они создали науку. Мы и теперь не воздвигаем ни одной новой науки без того, чтобы не опереться на заложенный ими фундамент; часто мы обязаны им первым ярусом, иногда и целым крылом научного здания67; в математике тянется сплошной ряд изобретателей, от Пифагора до Архимеда, в астрономии — от Фалеса и Пифагора до Гиппарха и Птолемея, в естественных науках —
от Гиппократа до Аристотеля и александрийских анатомистов, в истории —
от Геродота до Фукидида и Полибия, в логике, политике, морали, эстетике —
от Платона, Ксенофонта, Аристотеля до стоиков и неоплатоников. Люди, так сильно увлекшиеся идеями, не могли не полюбить прекраснейших из них, идей обобщения, объединения. В течение одиннадцати веков, от Фалеса до Юстиниана, их философия никогда не останавливалась в росте; всегда новая какая-нибудь система расцветала на почве старых или рядом с ними; даже когда умозрение было замкнуто в церковный догматизм, и тогда оно пробивало себе дорогу, прорастая сквозь расщелины. В громадном этом складе мы и теперь еще находим плодотворнейшие из наших гипотез2; греки так много мыслили, голова у них была сложена так отлично, что предположения их часто попадали на истину.
В этом отношении совершенный ими труд уступал разве только их рвению. В глазах этого народа два только занятия отличали человека от скота и грека от варвара: интерес к общественным делам и изучение философии. Прочтите Платоновых "Феага" и "Протагора", и вы увидите тот неослабный энтузиазм, с каким даже очень еще молодые люди стремятся к идеям скэозь тернии и шипы диалектики. Особенно поразительна склонность их к самой диалектике; они не скучают дальними ее обходами, они любят охоту не меньше добычи, самое путешествие — столько же, как и его цель. Грек еще более резонер, чем метафизик или ученый; ему нравятся тончайшие отличия, неуловимейший анализ; он готов изо всего выткать паутину68. Тут ловкость его превосходит все; найдет ли эта слишком сложная и мелкая сеть какое-нибудь теоретическое и практическое применение, до этого ему нет дела; он любуется уже тем, как тонкие ее нити переплетаются между собой в едва заметные симметрические клеточки. Здесь национальный недостаток всецело обличает национальное дарование. Греция — мать спорщиков, риторов и софистов. Нигде в другом крае вы не увидите группы значительных и популярных людей вместе, которые, подобно Горгиям, Протагорам и Полосам69, учили бы со славой и успехом выдавать дурное за хорошее и так правдоподобно отстаивать нелепейшую вещь, как бы ни казалась она невероятной70. Греческие риторы ухитрились славить моровую язву, лихорадку, клопов, Полифема и Терсита; один греческий же философ уверял, что мудрец был бы счастлив, даже жарясь в медном быке Фалариса. Нашлись школы, например школа Карнеада, защищавшие прямо противоположные тезисы; другие, подобно школе Энези- дема, старались доказать, что всякое положение так же истинно, как и обратное ему. В завещанном нам древностью наследии есть, между прочим, богатейший склад выводов и парадоксов; для утонченности эллинов было бы слишком мало простора, не вдавайся она точно так же в заблуждение, как и в истину.
Такова тонкость ума, которая из области отвлеченных рассуждений, будучи перенесена в литературу, образовала в ней так называемый "аттический" вкус, т. е. острое чутье оттенков, легкую грацию, неуловимую иронию, простоту слога, красоту речи, изящество доводов. Рассказывают, что Апеллес, придя к Протогену и не застав его, не сказал своего имени, а взял кисть и провел ею на приготовленной филёнке тонкую извилистую линию. Воро- тясь домой, Протоген увидел эту черту и воскликнул, что она, наверно, принадлежит Апеллесу; затем обвел рисунок еще более тонкой чертой и велел показать ее незнакомцу, если он зайдет в другой раз. Является снова Апеллес и, пристыженный тем, что хозяин перещеголял его, рассекает два первые контура новой чертой изумительной тонкости. Взглянув на нее, Протоген сказал: "Я побежден и бегу обнять своего учителя". Этот легендарный рассказ дает приблизительно самое верное понятие о греческом уме. Вот та тончайшая черта, какою он обводит контуры всех возможных предметов; вот то искусство, та точность и врожденная легкость, с какими он кружит в сплетении идей, чтобы сперва отчетливо различить, а потом ловко воссоединить их.
III
Ничего слишком громадного в окружающей природе. — Горы, реки, море. —Отчетливость рельефов, прозрачность воздуха. — Аналогия с этим в политическом быту. — Малость государства в Греции. — Приобретенная умом греков способность к определенным и ясным понятиям. — Следы этого характера в их истории. - Религия. —
Слабое чувство всеобщего, вселенного. — Идея космоса. — Человековидные и определенные боги. — Грек под конец просто играет ими. — Политика. —
Независимость колоний. — Города не умеют соединяться. - - Пределы и непрочность государственного строя греков. — Целостность и развитие человеческой природы.—Совершенное и вместе ограниченное понимание нашей природы и судьбы.
Это, однако, еще первая только черта, но есть и другая. Вернемся в страну, и тогда вторая черта присоединится к первой. Тут опять физичес- кий строй края положил на умственный склад племени тот самый отпечаток, какой мы находим в его созданиях и в его истории. В стране этой нет ничего громадного, гигантского; ни одна из видимых вещей не поражает несообразными, подавляющими размерами. Вы не найдете здесь ничего, подобного чудовищным Гималаям, или бесконечному сплетению чрезмерно обильной растительности, или громадным рекам, которые описываются в индейских поэмах, ничего подобного нескончаемым лесам, необозримым равнинам, беспредельному дикому океану Северной Европы. Глаз легко схватывает формы предметов и выносит точные от них образы. Все здесь средних размеров, все в меру, все легко и отчетливо дается внешним чувствам. Горы Коринфа, Аттики, Беотии, Пелопоннеса — всего в три или четыре тысячи футов вышиной; немногие лишь доходят до шести тысяч; надо зайти на окраину Греции, на самый север, чтобы встретить высь, подобную пиренейским и альпийским; это именно Олимп, который греки за то и сделали жилищем богов. Самые большие реки — Пеней и Ахелой — длиной в каких-нибудь тридцать или сорок французских миль, не более; остальные обыкновенно только ручьи и потоки. Само море, столь яростное и грозное на севере, тут предстает чем-то вроде озера. Вы не чувствуете пустынной его громадности: постоянно виден берег или какой-нибудь остров; нигде ни производит оно мрачного впечатления, нигде не представляется каким-то свирепым, губительным существом; оно не носит мертвенного или свинцово-мутного цвета, не опустошает своих берегов и не имеет тех приливов, которые окаймляли бы его грудами кругляков и грязи. Оно так везде светится и, выражаясь словами Гомера, "блещет то цветом вина, то фиалковым отливом"; красноватые скалы его берегов окружают ясную поверхность вод узорчатой каймою, будто рамкою. Вообразите себе души, новые и нетронутые, которым взамен всякого воспитания даны подобные картины. Глядя на них, они до того привыкнут к определенным и ясным образам, что никогда не испытывают смутной тревоги, крайней мечтательности, припадков тоскливого гадания о никому неведомом потустороннем мире. Так сложилась та умственная форма, откуда все идеи выльются потом с особенной рельефностью. Двадцать разных почвенных и климатических условий соединились для завершения этой формы во всей полноте. Почвенный рельеф земли тут еще осязательнее виден, чем у нас в Провансе; она не сглажена и не прикрыта, как в наших влажных северных краях, повсеместно простертым слоем пахотной земли и растительной зелени. Земной остов, геологический костяк, серо-фиолетовый мрамор проступает наружу торчащими утесами, растягивается в виде обнаженных круч, рисуется в небе своим резким профилем, замыкает своими островерхими высями и гребнями долины, так что весь пейзаж, изборожденный крутыми изломами, иссеченный зазубринами и совсем нежданными углами, представляется рисунком какой-то могучей руки, у которой прихотливая фантазия не отнимает, однако, ни верности, ни точности. Качество воздуха придает еще более выпуклости предметам. Воздух преимущественно Аттики прозрачен на удивление. Обогнув мыс Сунион, мореплаватель за десятки миль различал шеломный гребень Паллады на Акрополе. Гора Гиметт — в двух французских милях (около восьми верст) от Афин, а европеец, высаживаясь на берег, думает сходить туда пешком, пока готовят для него завтрак. Вечно блуждающие в нашей атмосфере пары там вовсе не смягчают очертаний дали; последние предстают нам не в смутном, полускраденном и как бы затушеванном слегка виде, — они ярко выделяются на своих фонах, ни дать ни взять как фигуры античных ваз. Добавьте еще ко всему этому великолепный блеск солнца, крайне усиливающий контрасты света и теней и присоединяющий противоположность сплошных масс к отчетливости отдельных линий. Так сама природа, запечатлевшая в мысли грека свои формы, прямо клонит его к ясным и определенным созерцаниям. Туда же клонит она его и косвенно посредством той политической ассоциации, к которой она его ведет и которою ограничивает его почти поневоле.
В самом деле, сравнительно со своей славой Греция ведь только лоскуток земли, и она покажется вам еще меньше, если вы обратите внимание на крайнюю ее раздробленность. С одной стороны — главные хребты и боковые цепи гор, с другой стороны — море делят ее на множество разных областей, тесно замкнутых каждая в своей ограде; Фессалия, Беотия, Арголида, Мессения, Лакония — все сплошь острова. Море труднопроходимо в варварские времена, а ущелья гор всегда удобны для защиты. Поэтому народам Греции легко было предохранить себя от завоевания и существовать в качестве мелких независимых государств одно возле другого. Гомер насчитывает их около тридцати1, а их стало несколько сот, когда возникли и умножились колонии. На наш новый взгляд, любое греческое государство кажется миниатюрой. Арголида простирается всего на восемь или на десять миль в длину и от четырех до пяти в ширину; Лакония почти на столько же; Ахейя — узкая гряда земли на спускающейся к морю горной цепи. Вся Аттика не составит половины меньшего из наших департаментов; территория Коринфа, Сикиона, Мега- ры ограничивается только городской округой: обыкновенно целое государство, в особенности на островах и в колониях, составляет город с небольшим участком или окружающими его мызами. С одного акрополя простыми глазами виден был другой или же горный кряж соседнего владения. В таких тесных пределах все представляется уму совершенно ясно; нравст- венно-мыслимое отечество не заключает в себе ничего гигантского, отвлеченного и смутного, как у нас; оно доступно внешним чувствам и сливается в одно с физической родиной; оба эти понятия запечатлены в уме гражданина совершенно точными очертаниями. Чтобы представить себе Афины, Коринф, Аргос или Спарту, ему достаточно вообразить разрезы родной долины или силуэт родного города. Он знает в нем всех граждан, точно так же, как живо помнит все его контуры, и узость,его политического быта, подобно форме его тесной и природной области, дает ему заранее тот умеренный и ограниченный тип, в который замкнутся все его понятия и соображения.
Рассмотрите в этом отношении религию греков: у них нет чувства той необъятной бесконечности, в которой любое поколение, любой народ,
'Илиада, песнь II. Перечень воинов и кораблей.
всякое конечное существо, как бы ни было оно велико, представляется одним только моментом, одной точкой. Вечность не воздвигает перед ними своей пирамиды из целых миллиардов веков как чудовищную гору, в сравнении с которой наша маленькая жизнь какая-то крапинка или едва заметная кучка песку. Они не заботились, как другие народы, индийцы, египтяне, семиты, германцы, ни о беспрерывно возрождающемся круге метемпсихозов, ни о вечном тихом сне могилы, ни о той бесформенной и бездонной пропасти, из которой твари выходят, как легкий, мимолетный пар, ни о едином всепоглощающем и грозном Боге, в котором сосредоточиваются все силы естества и для которого небо и земля только шатер и подножие ног его, ни о том высшем, таинственном, незримом могуществе, которое благочестивая душа прозревает сквозь видимый мир, за его пределами71. Их идеи слишком для того ясны, да и построены на слишком малый размер. Вселенское ускользнуло от них совсем или, по крайней мере, коснулось их только стороною, они не создали себе из него Бога, еще менее Бога личного; в религии их оно стоит на заднем плане: это — Мойра, Айса, Эймармене (судьба, парка, рок), другими словами —
определенный каждому жребий. Ни единому существу, человек ли оно или бог, не избежать выпавших ему на долю событий; это, собственно говоря, отвлеченная истина; если Мойры Гомера — богини, то благодаря лишь вымыслу; под поэтическим выражением, как под прозрачной водой, виднеются неразрывное сцепление фактов и неизгладимые рубежи или пределы вещей. Науки наши допускают пределы эти в настоящее время, и идея греческой судьбы то же самое, что новейшая идея закона. Все определено — вот что говорят наши формулы и что предчувствовали греки в своих вещих гаданиях.
Если они развивают эту идею, то для того лишь единственно, чтобы еще более упрочить грани, полагаемые ею любому данному существу. Из темной силы, развертывающей и распределяющей жребий, они создали свою Немезиду72, карательницу горделивых и смирительницу заносчивых. "Ни в чем излишка", — гласило одно из великих прорицаний оракула. Беречься всяких чрезмерных желаний, страшиться полного благоденствия, не допускать себя до опьянения, блюсти меру во всем — вот совет, даваемый всеми поэтами и всеми мыслителями великой эпохи. Нигде инстинкт не был так ясен, а разум так самодеятелен, как у греков. Когда при первом пробуждении мысли они пытаются постигнуть мир, он выходит у них прототипом их собственного ума, совершенным его образом. Это —
порядок, космос, гармония, прекрасное и стройное расположение вещей, существующих и преобразующихся сами собой. Впоследствии стоики уподобят мир городской общине, управляемой наилучшими законами. Тут нет места ни с чем не соизмеримым, неопределенным божествам, нет места и богам-деспотам, всеистребляющим самовластцам. Религиозное головокружение никак не входит в эти здоровые, строго уравновешенные умы, представляющие себе мир в подобном виде. И боги скоро превращаются в людей; у них есть родители, дети, своя родословная, своя история, своя одежда, свои чертоги, свое тело, подобное нашему; они подлежат страданию, подвержены ранам; величайшие из них, сам Зевс, когда-то ведь воцарились, и, пожалуй, будет время, что они увидят конец своего владычества1. На щите Ахиллеса, изображающем войско, "люди шли, предводимые Аресом и Афиной, золотые сами и одетые в золото, красивые и рослые, как подобает богам, ибо люди все сплошь меньше их". В самом деле, между ими и нами и нет ведь другой разницы. Не раз в Одиссее Улисс и Телемах, случайно повстречавшись с каким-нибудь высоким и пригожим человеком, спрашивают у него, не бог ли он? Столь человеческие боги, конечно, уж не смутят, не озадачат замыслившего их ума; Гомер распоряжается ими по своей воле; он то и дело заставляет Афину вступаться во всякие мелочи, чтобы, например, указать Улиссу дом Алкиноя или то место, куда упал его диск. Поэт-теолог разгуливает в божеском своем мире свободно и весело, словно играющее дитя. Он тут потешается, смеется; Аполлон шутя спрашивает у Гермеса, желал ли он быть на Аресовом месте? "О, если бы на то была милость богов, о царственный луконосец Аполлон! Пусть обовьют меня узы трижды более неразрешимые и пусть глядят на то все боги и богини — лишь бы только быть мне поближе к светлокудрой Афродите!" Прочтите гимн, где Афродита предлагает себя Анхизу, и особенно гимн Гермесу, который в самый день рождения оказывается уж выдумщиком, вором, надувалой, как истый, завзятый грек; только все это выходит у него так грациозно, что рассказ поэта похож больше на какую- нибудь шалость скульптора. Аристофан в "Лягушках" и в "Облаках" обходится еще бесцеремоннее с Геркулесом и Вакхом. Все это приводит наконец к декоративным богам Помпеи, к милым Лукиановым насмешкам, к Олимпу одних уже только забав, чисто комнатному и театральному. Столь близкие человеку боги вскоре становятся его товарищами, а потом превращаются в игрушку. Тот ясный ум, который, чтобы сделать их общепонятнее, отнял у них и бесконечность и таинственность, естественно, узнал в них после свое же собственное создание и стал потешаться вымышленными им мифами. Обратим теперь внимание на практическую жизнь греков. Тут также нет у них должной чинности, настоящего благоговейного чувства. Грек не умеет, как римлянин, подчиниться какому-нибудь крупному единству, например обширной родине, которую постигаешь умом, хотя и не видишь вполне глазами. Он не переступил той формы общественности, в которой государство только еще город, не более. Колонии их сами себе госпожи; они получают из метрополии первосвященника и вообще относятся к ней с чувством детской тобви, но этим и ограничивается их зависимость. Они — эмансипированные дочери и точь-в-точь молодой афинянин, который, возмужав, не зависит более ни от кого и становится полным гебе властелином; тогда как римские колонии не более как военные посты и подобны молодому римлянину, который и вступив уже в брак, состоя на государственной службе даже в сане консула все еще чувствует на себе жесткую руку отца и тот деспотический авторитет, от которого ничто, кроме разве троекратной продажи (тем же отцом), не может его избавить. Отречься от своей воли, подчиниться далеким властям, которых никогда и не видывал, считаться только долею обширнейшего целого, забыть себя ввиду великого национального интереса — вот чего греки никогда не могли надолго выдержать. Они дробятся на части, ревнуют друг к другу, крамольничают; даже когда Дарий и потом Ксеркс вторгаются в их отечество, им очень трудно кое-как соединиться; Сиракузы отказывают во всякой помощи, потому что не им предоставлено главное начальство; Фивы держатся мидийской партии. Когда Александр силою соединил их для завоевания Азии, лакедемонцы все-таки не явились на призыв. Ни одному городу не удается составить из других союза под своим главенством. Спарта, Афины, Фивы безуспешно берутся за это дело; лишь бы не повиноваться соотечественникам, побежденные города скорее обращаются за деньгами к персам и готовы раболепствовать перед великим царем. В любом городе враждебные партии изгоняют одна другую по очереди, а затем, как в итальянских республиках, изгнанники норовят возвратиться силою при помощи иноземцев. Раздробленную таким образом Грецию завоевывают полуварварские, но привыкшие к дисциплине народы, и независимость каждого города особняком ведет к порабощению целой нации. Падение это не случайно, а просто неизбежно. Государство в том виде, в каком понималось оно греками, до того уж мало, что не в силах сопротивляться напору громадных масс извне; это гениальное, совершенное произведение искусства слишком хрупко. Величайшие мыслители их — Платон, Аристотель — низводят государство до общины в пять или десять тысяч свободных граждан. В Афинах было двадцать тысяч; большее число было бы уже, по мнению греков, беспорядочною толпой. Они не в состоянии и вообразить себе, чтобы можно было хорошо устроить более широкий союз. Покрытый храмами, освященный костями героев- основателей и изображениями племенных богов, Акрополь, агора (место народных сходок), театр, гимназия и несколько тысяч людей, умеренных в пище и питье, пригожих, храбрых и свободных, которые заняты "философией и общественными делами", которым служат рабы, возделывающие землю и производящие все ремесла и промыслы, — вот городская община, которая предстает их уму, чудное создание искусства, ежедневно возникающее и завершающееся на их глазах во Фракии, по берегам Эвксина, Италии и Сицилии; вне этой рамки всякая форма общественной жизни кажется им какою-то путаницей и варварством; совершенство ее обусловлено малостью размеров, и потому при сильных столкновениях человечества ее станет ненадолго.
Этим неудобствам отвечают, впрочем, и не меньшие преимущества. Хотя религиозные понятия греков лишены серьезности и величия, хотя их политическому строю недостает устойчивости и прочности, зато они свободны от тех нравственных порч, к каким величие религии или государства неизбежно ведет человеческую природу. Повсюду цивилизация нарушала естественное равновесие способностей и наклонностей, подавляла одни из них и преувеличивала другие, жертвовала будущей жизни настоящей, божеству — человеком, государству — личностью; она создала индийского факира, египетского или китайского чиновника, римского законника и сыщика, средневекового монаха, подданного, подначального и (опекаемого отовсюду) гражданина новых времен. Под ее давлением человек то совсем стирался, то уж воспарял вдруг к облакам. Он превратился в колесо громадной машины, в которой смотрел на себя, как на пылинку перед бесконечным. В Греции же он подчинял себе свои учреждения, вместо того чтобы самому им подчиняться. Он сделал из них средство, а не цель. Он воспользовался ими, чтобы гармонически развить всего себя; он мог быть в одно и то же время поэтом, философом, критиком, сановником, жрецом, судьей, гражданином, атлетом, упражнять свои члены, свой ум и свой вкус, соединять в себе двадцать разнородных дарований так, чтобы ни одно из них не мешало притом другому, быть воином, не будучи автоматом, быть плясуном и певцом, не превращаясь в театрального фигуранта, быть мыслителем и писателем, не став книгоедом и кабинетным затворником, решать общественные дела, не поручая своей власти представителям, поклоняться своим богам, не замыкаясь в догматические формулы, не сгибаясь под тиранией никакой сверхчеловеческой силы, не уходя весь в созерцание существа неопределенного и всеобщего. Составив себе осязательный и точный очерк человека и жизни, греки как будто бы забыли все остальное и решили про себя так: "Вот действительный человек — подвижное и чувствующее тело, одаренное мыслью и волей, и вот действительная жизнь — шестьдесят или семьдесят лет от первого крика новорожденного и до безмолвия могилы. Постараемся сделать это тело возможно более бодрым, крепким, здоровым, красивым, развернуть эту мысль и волю в кругу всяких мужественных дел, украсить эту жизнь всеми прелестями, какие только могут создать и вкусить утонченные чувства, быстрый ум, душа живая и гордая". Далее они ничего не видят, а если что и есть за этой чертой, оно представляется им чем-то вроде страны киммерийцев, о которой говорит Гомер, бледной страны мертвых без солнца, одетой мрачными туманами, где, подобно летучим мышам, рыщут с пронзительными криками стаи жалких привидений, наполняющих и согревающих свои жилы алой кровью, которую высасывают они на могилах из своих жертв. Общий строй ума замкнул желания и силы греков в том определенном кругу, который вполне озарен ярким солнцем, и вот на этом-то поприще, так же освещенном и так же ограниченном, как их ристалище для бега, надобно любоваться их деятельностью.
IV
Красота земли и неба. — Природная веселость племени. — Потребность живого и осязательного счастья. — Следы этого характера в истории греков. — Аристофан. — Идея о блаженстве богов. — Религия — чисто празднество. — Противоположные цели государств греческого и римского. — Походы, демократия и общественные удовольствия в Афинах. — Государство делается поставщиком театральных зрелищ. — Нет полной серьезности в науке и философии. — Гонка напропалую за общими взглядами. — Диалектические тонкости.
Для этого нам придется в последний раз еще взглянуть на страну и собрать общее от нее впечатление. Это чудная страна, как-то радостно настраивающая душу и склоняющая человека смотреть на жизнь как на чистое празднество. От прежнего остался теперь здесь только скелет; подобно нашему Провансу, и, пожалуй, еще больше Греция была обобрана, ободрана, чуть ли не выскоблена дочиста; плодоносная земля осыпалась, растительность сильно поредела; терпкий, голый камень, на котором там и сям скудно пестреют жиденькие кусты, захватывает все пространство и обнимает горизонт на три четверти. Можно, однако, представить себе, чем некогда был край, следуя по нетронутым еще берегам Средиземного моря, от Тулона до Иерских островов, от Неаполя до Сорренто и Амальфи; только необходимо вообразить небо еще синее, еще более прозрачный воздух, еще более отчетливые и гармонические формы гор. Кажется, зимы здесь никогда нет. Пробковый дуб, масличные, померанцевые, лимонные деревья и кипарисы представляют по дебрям и скатам горных теснин вечную картину лета; они спускаются вплоть до морских берегов; местами в феврале апельсины, срываясь с ветвей, падают прямо в волны. Туманов никогда нет, да почти никогда не бывает и дождя; воздух приятно тепловат, солнце вполне ясно и отрадно. Человек не вынужден здесь, как в наших северных климатах, обороняться от всяких непогод* с помощью бездны сложных изобретений, употреблять газ, печи, одежду в двойном, тройном и четверном даже числе, содержать тротуары, метельщиков и проч., чтобы только сделать обитаемым тот омут холодной грязи, в каком без полиции и разного рода сноровок ему пришлось бы зачастую барахтаться и тонуть. Греку нет надобности выдумывать зал для спектакля или оперные декорации; ему стоит лишь взглянуть вокруг себя: природа доставляет ему все это в более прекрасном виде, нежели он мог бы это устроить искусственно. На Иерах я видел раз в январе, как восходило солнце из-за одного острова: свет постепенно рос, наполняя собою воздух; вдруг на вершине одной скалы вспыхнул огонь, необъятное хрустальное небо простиралось сводом над неизмеримой морской равниной, над бесчисленным множеством мелких струй, над могучей синевой однообразной воды, в которой ручей золота выделялся длинным потоком; ввечеру отдаленные горы принимали оттенки мальвы, сирени, чайной розы. Летом солнечное освещение разливает в воздухе и по морю такой лучезарный блеск, что переполненные чувства и воображение как будто оказываются занесены куда-то в самое торжество славы; каждая волна горит как жар; воды отливают тонами драгоценных камней: бирюзы, аметиста, сапфира, ляпис- лазури, которые строятся и движутся под всеобъемлющей чистотой и белизной неба. Вот при таком-то разливе света надобно вообразить себе берега Греции, разбросанные там и сям, как большие мраморные кувшины или чаши.
Что же мудреного, если на дне греческого характера мы найдем ту веселость и восторженную бойкость, ту потребность живого и осязательного счастья, какие встречаем еще и теперь у жителей Прованса, у неаполитанцев, у обитателей юга вообще73. Человек всегда продолжает движение, данное ему природой сначала, потому что способности и стремления, какие она в нем упрочила, те ведь именно и есть, которым она ежедневно удовлетворяет. Несколько аристофановых стихов лучше обрисуют вам эту чувственность, столь откровенную, легкую и притом блестящую. Речь идет об афинских поселянах, празднующих возврат мира после войны. "Какая радость, ах какая радость, снять шлем и позабыть наконец эти сыры и луковицы (которыми только и питался в походе). Если мне что по душе, так уж конечно не сражения; мне любо выпить с другом и товарищем, глядеть, как трещит на очаге припасенный с лета сухой хворост, поджаривать на угольях овечий горох, печь желуди да приголубить молоденькую Фратту, пока не вернулась из купальни жена. Когда посев окончен и Бог орошает его как следует, всего приятнее перемолвить с соседом, хотя бы, например, так: скажи-ка ты мне, Комархид, за что нам теперь приниматься? Да не прочь и я кутнуть, пока Зевс поливает нивы. Ну-ка, жена, дай высушить три мерки бобов, подмешай к ним пшенички да отбери получше смокв; нынче неспособно ведь ни подрезывать виноградные лозы, ни разбивать глыбы на поле: больно уж влажна земля. Принеси-ка от меня дрозда да пару зябликов. Помнится, оставалось там еще немного молозива да четыре куска зайчатины. Мальчик, принеси нам из них три, а четвертый подай отцу-батюшке, спроси у Эсхинада мирты с ягодой, да пусть кто- нибудь крикнет с дороги Харимеда, чтобы и он пришел с нами выпить, пока Бог помогает нам и растит нашу жатву. О досточтимая, царственная богиня мира, владычица сердец и браковладычица, прими ты нашу жертву... Пошли на наш рынок изобилие всякого добра, сочных головок чеснока, ранних огурчиков, гранат и яблок; пусть валом валят туда виотийцы, нагруженные гусями, утками, голубями, полевыми жаворонками; пусть корзинами свозятся угри из Копаидского озера и пусть, обступив их тесной толпой для покупок, схватимся мы тут наперебой с Морихом, Телеем и другими лакомками... Беги скорее на пир, Дикеополь... жрец Диониса зовет тебя; торопись, тебя поджидают; все готово — столы, ложа, подушки, венки, курения и всякие лакомства. Пришли уже гетеры, а с ними явились печения, пирожки, пригожие плясуньи, всевозможные наслаждения". Я прерву на этом выписку; далее изложение становится чересчур уж живо; древняя чувственность и чувственность южная отличаются очень смелыми телодвижениями и меткими до крайности словами.
Такое умнонастроение побуждает человека смотреть на жизнь как на раздолье, на гульбу. У грека самые серьезные идеи и учреждения принимают смеющийся оттенок; его боги — "блаженные, никогда не умирающие боги". Живут они на верхах Олимпа, "которых не покачнет никакой ветер, которых никогда не замочит дождь, куда и не подходит снег, где открывается безоблачный эфир, куда белый свет льется быстрым потоком". Там, в чертоге ослепительной красы, сидя на золотых престолах, пьют они нектар и вкушают амброзию, а "Музы распевают между тем прекрасными голосами". Вечный пир при полном освещении — вот небо грека; поэтому самая прекрасная жизнь та, которая всего ближе подходит к такой жизни богов. По Гомеру, тот и счастлив, кто сможет воспользоваться цветущей юностью и достигнуть порога старости. Религиозные обряды не что иное, как веселый пир, которым остаются довольны сами боги, потому что ведь на их долю приходится тут мясо и вино. Величайшие праздники — чисто оперные представления. Трагедия, комедия, плясовые хоры, гимнастические игры составляют часть богослужения. Грекам не придет в голову, что для чествования богов надо умерщвлять собственную плоть свою, поститься, обращать к ним трепетную молитву, класть земные поклоны с покаянием в своих грехах; им кажется, напротив, что должно приобщиться их радости, доставить им зрелище самых прекрасных нагих тел, разубрать в честь их целый город, возвысить до них человека, освободив его хоть на один миг от доли смертного, при помощи всех великолепий, какие только могут соединить искусство и поэзия. Для них этот-то "энтузиазм" и есть набожность; выказавшись сперва в трагедии, в величавых и торжественных волнениях души, он изливается потом в комедии сумасбродным шутовством и сладострастным разгулом без удержу. Надо прочитать Лисистрату, Праздник Фесмофорийу Аристофана, чтобы представить себе это увлечение животной жизнью, чтобы постичь, как можно было всенародно справлять праздники Дионисия или плясать в театре (в высшей степени неприличный) кордакс, как можно было, чтобы в Коринфе какая-нибудь тысяча куртизанок совершала служения в храме Афродиты и чтобы религия освящала всякий ярмарочный и масляничный соблазн или разгул.
К социальной жизни греки относились так же легко, как и к жизни религиозной. Римлянин завоевывает для стяжаний, для приобретений; истым администратором и дельцом эксплуатирует он побежденных, как доходную мызу, упорно и методически; афинянин, напротив, пускается в море, выходит на берег сражаться, ничего не основывая, без толку и беспорядочно, под мгновенным впечатлением, из потребности в действии, следуя полету своего воображения, из одной лишь предприимчивости, из славолюбия, из-за удовольствия быть первым между греками. На деньги своих союзников афинский народ украшает свой город, заказывает своим художникам храмы, театры, статуи, декорации, торжественные шествия, услаждается ежедневно и всеми чувствами на счет общественной казны. Аристофан забавляет его политическими карикатурами на демос и его правителей. Ему открыт бесплатный вход в театр; к концу праздника ему раздают деньги, оставшиеся за расходами в казне от союзнических контрибуций. Скоро он требует себе плату за судоговорение в дикастериях, за присутствие на народных сходках. Все должно быть для него; он принуждает богатых доставлять ему на свой счет хоры, актеров, представления, все прекраснейшие зрелища. Как он ни беден, у него свои купальни, свои гимназии, содержимые на казенный счет, и притом отнюдь не хуже всаднических74. Наконец, он совсем уже не хочет трудиться и для войны ставит за себя наемников; если он и занимается еще политикой, то лишь для того, чтобы о ней потолковать; он слушает ораторов как любитель и присутствует при их прениях, перебранках и красноречивых состязаниях, как на петушиных боях. Он судит и рядит о талантах и рукоплещет ловким выходкам. Главная его забота — иметь отличные празднества; он постановил смертную казнь тому, кто предложит обратить на военные издержки хоть частицу денег, определенных на зрелища. Полководцы у него также напоказ. "Кроме одного, посылаемого вами на войну, — говорит Демосфен, — все остальные служат украшением ваших праздников, следуя в них за жрицами". Когда нужно снарядить и отправить флот, афиняне бездействуют или берутся за дело слишком поздно; напротив, для торжественных ходов и народных зрелищ все заранее предусмотрено, сделаны и точно выполнены все распоряжения как следует, в назначенный час. Мало-помалу под влиянием врожденной чувственности вся задача государства сводится к заботе о зрелищах, к обязанности доставлять поэтические наслаждения людям с изящным вкусом.
Так же, наконец, в науке и философии грекам хотелось только срывать со всего одни цветы. У них не было самоотвержения новейших ученых, которые напрягают весь свой ум для разъяснения какого-нибудь темного вопроса, которые готовы десять лет кряду наблюдать тот или другой вид животных, которые расширяют и беспрестанно проверяют свои опыты, которые, добровольно отдавшись какому-нибудь неблагодарному труду, проводят всю свою жизнь в терпеливой обтеске двух или трех камней для громадного здания, которому не видать конца, но которое пригодится будущим поколениям. В Греции философия — беседа, разговор; она рождается в гимназиях, под портиками, в тени яворовых аллей; учитель говорит, прогуливаясь, а за ним идут и внимательно слушают. С первого же шага все стремятся к высшим заключениям; приятно ведь дойти до общих взглядов на весь мир; они этим и наслаждаются, мало заботясь о построении хорошей и прочной дороги для исследований; доказательства их сводятся обыкновенно к одним вероятностям, не больше. Короче, это — умозрители, охотники странствовать по верхам, пробегать, как боги Гомера, гигантскими шагами какую-нибудь новую, обширную область, одним взором охватывать вдруг целый мир. Система — это у них своего рода возвышенная опера, опера умов, сообразительных и крайне пытливых. От Фалеса до Прокла философия их, подобно трагедии, все вращалась около тридцати или сорока главнейших тем, проходя сквозь бесконечное множество вариаций, распространений и помесей. Философское воображение орудовало у них идеями и гипотезами точно так же, как мифологическое воображение орудовало легендами и богами.
Если от созданий греков мы перейдем к их зиждительным приемам, то и тут увидим опять тот же самый умственный тип. Они столько же софисты, как и философы; они упражняют свою мысль ради одного ее упражнения. Их привлекает и останавливает на себе какое-нибудь тонкое различение, длинный и утонченный анализ, какой-нибудь заманчивый и трудноразрешимый аргумент. Они охотно участвуют в диалектических тонкостях, хитросплетениях и парадоксах1. Они не настолько серьезны, как бы следовало; если они предпринимают какое-либо разыскание, то не в видах лишь определенного и прочного приобретения; они не дорожат безусловно и исключительно самой истиной, забывая и пренебрегая для нее всем остальным. Это, можно сказать, дичь, которая часто дается им на охоте; но, глядя на их рассуждения, живо чувствуешь, что, сами того не сознавая, они предпочитают охоту дичи, — охоту, с ее уловками, хитростями, обходами, с ее неудержимым порывом и с тем чувством свободной, блуждающей и торжествующей деятельности, какое сообщается ею нервам и воображению охотника. "О греки, греки, — говорил Солону один египетский жрец, — вы — настоящие дети!" В самом деле, они ведь постоянно играли жизнью и всеми важнейшими в ней вещами: религией и богами, политикой и государством, философией и истиной.
V
Последствия этих недостатков и достоинств. — Греки — совершенные художники. — Чутье самых неуловимых соотношений, мерность и отчетливость замыслов, любовь к красоте. — Следы этих способностей и вкусов в их художествах. — Храм. — Его место. — Размеры. — Строй. — Тонкость отделки. — Украшения. — Его живопись. — Его изваяния. — Производимое им на ум общее и окончательное впечатление.
Вот отчего они были величайшие в мире художники. Они обладали той очаровательной развязностью ума, тем преизбытком творческого веселья, тем грациозно-обаятельным воображением, которые побуждают ребенка беспрестанно слагать и приводить в действие маленькие поэмы с единственной целью — дать исход мгновенно просыпающимся в нем новым, и притом чрезвычайно живым, способностям. Три главные черты, подмеченные нами в характере греков, именно и есть существо души и мысли художника. Необыкновенная впечатлительность, способность схватывать самые тонкие соотношения, чутье мельчайших оттенков — вот что позволяет ему воздвигать стройные целые из форм, звуков, красок, событий — короче из элементов и потребностей, так хорошо сопрягаемых между собой внутренними связями, что организация их составляет нечто живое и в мире воображения превосходит глубокую гармонию действительного мира. Потребность ясности, чувство меры, ненависть ко всему смутному, туманному, отвлеченному, презрение ко всему чудовищному и слишком громадному, вкус к определенным и точным очертаниям — вот что побуждает художника облекать свои замыслы в форму, легко доступную воображению и чувствам, и потому создавать произведения, которые могут быть понятны каждому племени и каждому веку и которые, будучи общечеловеческими, остаются навсегда. Любовь и культ настоящей жизни, чувство силы человеческой, потребность светлой и ясной радости — вот что побуждает его избегать картин физической немощи и нравственной болезни, изображать здоровье души и совершенство тела, пополнять приобретенную, нажитую сюжетом красоту экспрессии существенно родною ему красою. Это все и есть отличительные черты искусства греков. Беглый взгляд на их литературу сравнительно с литературой Востока, средневековья и новою, чтение Гомера сравнительно с Божественной комедией, с Фаустом или индийскими эпопеями, изучение их прозы сравнительно со всякой другой прозой любого времени и любой страны убедили бы вас в этом тотчас. Перед их литературным стилем всякий другой стиль покажется надут, тяжел, неточен и натянут; перед их нравственными типами всякий другой тип чрезмерен, скучен и нездоров, перед их поэтическими и ораторскими рамками всякая не у них же заимствованная рамка выходит несоразмерной, неприлаженной, неподходящей к содержащемуся в ней произведению.
За недостатком места мы из ста примеров можем привести только один какой-нибудь. Рассмотрим именно то, что как нельзя более доступно зрению и что прежде всего бросается в глаза при въезде в любой город, — я хочу сказать: храм. Он обыкновенно стоит на высоте, слывущей Акрополем (вышгородом), на подножии скал, как в Сиракузах, или на пригорке, служившем, как в Афинах, главным оплотом населению и начальным местом будущего города. Он виден отовсюду из равнины и со всех решительно окрестных холмов; корабли приветствуют его еще издали, подходя к порту. Весь он отчетливо обозначается в чистом воздухе. Он не сжат, не подавлен цепью домов, как средневековые соборы, не скраден, не полузакрыт для глаза, кроме одних разве деталей и верхних частей здания. Его основание, его стороны, вся его масса и все размеры предстают вдруг, за один раз. Нет необходимости угадывать целое по одной какой-нибудь его части; самым своим местом он приходится уже в меру человеческим нашим чувствам. Чтобы впечатление было вполне ясно, постройке дают средние или даже малые размеры. Между греческими храмами найдется не более двух, подходящих величиной к церкви Св. Магдалины в Париже. Там нет ничего подобного громадным памятникам Индии, Вавилона и Египта, нагроможденным и скученным дворцам, лабиринтам переходов, внутренних дворов и храмин, колоссам, которые уже одним своим множеством под конец ослепляют и озадачивают смятенный ум. Нет ничего подобного гигантским соборам, которые помещали под своими сводами население целых городов, которых глаз, стой они даже на высоте, не мог бы обнять в целости, которых профили ускользают от зрения и которых обшую гармонию можно ощутить разве только по плану. Греческий храм не сборное какое-нибудь место, а особое жилище бога, рака, где хранится его изваяние, мраморный ковчег, заключающий в себе одну только статую. В ста шагах от окружающей его священной ограды можно уловить направление и весь строй главных его линий. Да они же притом так просты, что довольно одного взгляда, чтобы понять их совокупность. В здании нет ничего многосложного, причудливого, изломанного; это — прямоугольник, обрамленный перистилем колонн, всю сущность его составляют три или четыре элементарные геометрические формы, и симметричное расположение, как нарочно, выдвигает их вперед, неоднократно повторяя и противополагая друг другу. Венец фронтона, желобки стержня колонн, плита капители, все аксессуары и подробности еще рельефнее обнаруживают характер каждой отдельной части, а разнообразие полихромической росписи довершает точное обозначение относительной ценности любой из этих частей.
В различных чертах, мной указанных, вы, конечно, распознали одну и ту же основную потребность определенных и ясных вместе форм. Ряд других еще признаков покажет нам всю тонкость художественного такта греков и необыкновенно чуткую их восприимчивость. Между всеми формами и размерами храма существует такая же связь, как между всеми органами живого тела, и они отыскали эту связь; они установили архитектурный модуль (или канон), который по диаметру колонны определяет ее высоту, затем ее орден, далее ее базис, капитель, потом — междустолпия и общую экономию постройки. Они нарочно видоизменили грубую правильность математических форм, они приспособили их к сокровенным требованиям глаза, немного утолстили колонну мастерскою кривизной отвеса на двух третях ее вышины1, они слегка выгнули все горизонтальные линии и наклонили к центру все вертикальные в Парфеноне; они освободились ото всех пут механической симметрии, дали неравные крылья своим Пропилеям, неодинаковые уровни двум святилищам своего Эрехтейона; они скрещивали, разнообразили, сгибали плоскости и углы единственно с тем, чтобы сообщить архитектурной геометрии всю грацию, все многоразличие, всю неожиданность, всю неуловимую гибкость жизни, и, не умаляя эффекта масс, изукрасили поверхность зданий самым изящным узором орнаментов, живописных и лепных. Во всем этом своеобразность их вкуса равняется разве только его верности; они умели соединить два качества, по-видимому, взаимно исключающие друг друга: чрезвычайное богатство с чрезвычайной умеренностью. Наши нынешние чувства не доходят до подобной высоты; мы лишь в половину, да и то шаг за шагом, только исподволь, разгадываем, до какой степени творчество их было совершенно. Понадобилось открытие Помпеи, чтобы дать нам впервые почувствовать очаровательную гармонию и живость декорации, какой они одевали свои стены, и только в наши уже дни один английский архитектор измерил неуловимый изгиб выпуклости горизонтальных линий и сходящихся в одну точку перпендикуляров, который придает изящнейшему храму их всю его возвышенную красоту. Перед ними мы — как простой заурядный слушатель перед музыкантом, рожденным и воспитанным для музыки; его игра отличается такими тонкостями исполнения, такой чистотою звуков, такою полнотой аккордов, такими нежными оттенками мысли, такою удачной и меткой экспрессией, что слушатель с посредственным умом и плохой подготовкой постигает все это разве лишь как-то смутно и урывками. В нас остается только одно общее впечатление, и это впечатление, соответствующее, впрочем, духу греческого народа, именно такое и есть, какое производит веселый и бодрящий силы праздник. Архитектурное создание греков, очевидно, здорово и живуче само собой; оно не нуждается, как готический собор, в том, чтобы у подножия его жила целая колония каменщиков, готовых беспрестанно исправлять его беспрестанное разрушение; оно не заимствует опоры для себя ни у каких наружных устоев; ему не нужно железной арматуры для скрепы громадного сооружения его узорчатых и зубчатых башен, для прицепки к стенам его чудного и многосложного кружева, хрупкого каменного филиграна. Оно не плод распаленного воображения, а произведение светлого отчетливого ума. Оно именно с тем создано, чтобы самостоятельно существовать, без всякой посторонней помощи. Почти все греческие храмы уцелели бы до сих пор, не истреби их грубая сила или изуверство людского племени. Храмы Пестума стоят двадцать три века; Парфенон разорван надвое только взрывом порохового склада. Сам по себе греческий храм непоколебим: это видно по крепкой, надежной его осадке; масса не бременит его, а только упрочивает. Мы чувствуем устойчивое равновесие всех его частей, потому что зодчий выявил внутренний строй здания в видимых внешностях и линии, ласкающие взор своей гармонической соразмерностью, именно те и есть, которые удовлетворяют ум обещаниями вечности75. Присоедините к этому виду крепости и силы вид развязности и изящества; греческое здание думает не об одной лишь долговечности, как египетское. Оно вовсе не подавлено тяжестью своего материала, как упорный, конечно, но зато и слишком приземистый Атлант; оно развивается, развертывается и встает перед вами, как прекрасное тело атлета, в котором сила соглашена с тонкостью и бодрой ясностью. Рассмотрите затем его убранство, золотые щиты, усеявшие его архитрав, золотые же акротеры и львиные головы, так и горящие на солнце, золотые и подчас эмалевые нити, вьющиеся по его капителям, раскраску червленцом, суриком, синью, бледной охрой, зеленью, всеми яркими и скромными также тонами, которые, сливаясь и противополагаясь один другому, как в Помпее, доставляют глазу ощущение чистосердечного и здорового южного веселья. Пересмотрите, наконец, еще раз все барельефы, все статуи по фронтонам, метопам и по фризу, особенно колоссальный лик в самой "целле" храма, все мраморные, костяные и золотые изваяния, все эти богатырские или божеские тела, которые ставят перед глазами человека полнейшие образы мужественной силы, атлетического совершенства, военной доблести, благородной простоты, вечно неизменной, бодрой ясности, — пересмотрите все это, и вы составите себе первое понятие о гении и искусстве древних греков.
Еще по теме Отдел первый Племя:
- Отдел первый О сущности художественных произведений
- Отдел второй Возникновение художественных произведений
- Отдел первый Постоянные причины
- Отдел второй Исторические эпохи
- Отдел первый Племя
- Отдел третий Учреждения
- Отдел первый Степень важности характера
- Отдел второй Степень благотворности характера
- СТАТЬЯ ПЕРВАЯ
- ПЛЕМЕНА И ПЛЕМЕННЫЕ СОЮЗЫ
- ГЛАВА VIII следствия по ОБОИМ отделениям
- 2. Первый Крестовый Поход
- Очерк первый ДРЕВНЕРУССКИЕ КНЯЗЬЯ
- Глава первая МАСОНЫ В РОССИИ
- ПЕРИОД ПЕРВЫЙ