<<
>>

§ 1. Художественная литература как антропологическое пространство реализации возможностей языка 1.1 Универсальность метафоры: когнитивный потенциал литературного тропа

Художественная литература является одним из наиболее знаковых явлений культуры. Чтобы приблизиться к ее пониманию с учетом тех разнообразных форм, которые она приобрела за последнее столетие, имеет смысл взглянуть на изящную словесность сквозь призму философских учений о языке, сложившихся в ХХ в. Выбор художественной литературы в качестве главного предмета исследования обусловлен многими причинами. Во-первых, художественная литература в контексте языковой проблематики представляется уникальным образованием, поскольку оказывается детерминированной языком не только в плане содержания (что сегодня можно сказать о любом событии культурной жизни, и шире: обо всем экзистенциальном опыте индивида), но и в плане выражения: литература есть не что иное, как разворачивание языка и запечатление его живой работы.
Во-вторых, литература, и в частности поэзия, ввиду ее вербальной стихийности всегда притягивала внимание как Хайдеггера, так и Г адамера, а что касается структурализма, то не только для Р. Барта, но и для Цв. Тодорова, Ж. Женнета, А. Компаньона и др. она стала непосредственным объектом изучения и интереса. Наконец, само состояние, в котором пребывает ныне художественное творчество, своей предельно усложнившейся формой взывает к философской рефлексии. Интенции, существующие в философии и литературе ХХ в., во многом перекликаются и взаимно обуславливают друг друга, а потому рассмотрение двух этих типов дискурса в перекрестной перспективе может оказаться весьма плодотворным. Сегодня наблюдается явное сближение философии и литературы. Их обоюдная зависимость и взаимодополнительность выражается в созвучности вопросов, которыми задаются как мыслители, так и писатели, и, в частности, в заимствовании друг у друга способов организации языкового поля и содержательных приемов. Вообще интерес философии к собственным выразительным средствам давно вышел за рамки обсуждения частных языковых проблем, приняв еще к середине прошлого столетия форму ведущей тенденции мировой мысли, тенденции, обозначение которой - «лингвистический поворот», - ставшее ныне общеупотребительным, говорит само за себя. Исследование художественных приемов в контексте осмысления языка в качестве парадигмы мышления может показаться второстепенной задачей, однако обращение к ним не столько как к риторическим фигурам, сколько как к оригинальной гносеологической технике способно привести к неожиданным результатам. Это можно продемонстрировать на примере метафоры. Вряд ли кто в наше время всерьез решится отрицать присутствие или оспаривать уместность метафорических конструкций даже в строго терминологическом научном дискурсе. Повышенное внимание, которое оказывает метафоре философская и лингвистическая мысль, во многом объясняется неспособностью закрепления за единицей языка определенного набора значений, фиксируемых словарем или практикой употребления, поскольку слово постоянно оставляет за собой возможность высказать нечто большее, чем оно непосредственно проговаривает. В классической теории лингвистики принято считать, что язык как система знаков характеризуется двукратным означиванием своих единиц: их формирование происходит сначала в языке, а потом в речи. Слово, представленное в единстве означаемого и означающего, выступая акустическим образом для объекта действительности, участвует в системе номинативных средств, в которых «зарождается и значение слова, и его способность называть»106 107.
Таков акт первичной номинации. «Прямая лексическая номинация есть всегда процесс обращения фактов действительности в факты 107 системы языка, в значения и категории, отражающие опыт носителей языка» . Метафора же - пример вторичного означивания: при сохранении формы знака меняется сущность денотата, а точнее - понятийное представление о нем (сигнификат). Фердинанд де Соссюр настаивал на принципиальной произвольности знака (l’arbitraire du signe). Согласно ему, связь между 108 означаемым и означающим ничем не мотивирована, а потому относительна . Именно это свойство знака обуславливает подвижность смысла, особенно заметную в метафоре: смысл не является данностью, возникающей вместе со словом, не размещается в границах речевого высказывания, он зарождается в отношении «говорящий - язык - слушающий». Всякая метафора логически описывается как категориальная ошибка, поскольку так или иначе оказывается некоторым отступлением от нормы или нарушением правил (правда, не всякое нарушение правил есть метафора), однако следование норме - а тем более в номинативных высказываниях - чаще всего оборачивается недостаточным (даже чисто информативно) сообщением о предмете, если вообще не тавтологией. Готлоб Фреге в статье «О смысле и значении», демонстрируя два типа суждений, писал: «а = а и а = b являются, очевидно, предложениями, имеющими различную познавательную ценность: а = а имеет силу a priori и называется, по Канту, аналитическим, тогда как предложения формы а = b часто содержат очень ценное расширение нашего знания и a priori не всегда могут быть обоснованы»108 109. В классической риторике метафора также определялась с точки зрения несоответствия норме, но такое несоответствие относилось лишь к номинации: какую-то вещь называли не ее именем - либо ради украшательства, либо из соображений экономии речи. Подобную модель анализа Поль Рикёр характеризует как субститутивную110. Она предполагает, что метафора воплощается в слове, изолированном от контекста, и состоит в подстановке прямого имени «чужим», что возможно постольку, поскольку словам присущи два смысла - референциальный и фигуративный. В семантической же теории метафорическим содержанием наделяется не само имя, а предложение в целом. Согласно ее основоположнику Максу Блэку, слова не имеют никакого другого значения, отличного от прямого, а метафора реализуется не в поле номинации, а в поле предикации111. Ставший уже каноническим пример Блэка: «Человек - это волк» - наглядно демонстрирует положения семантической теории. Метафорическим смыслом в этом предложении обладает не сам субъект, т. е. «человек», а совмещение свойств субъекта со свойствами предиката, «волка». Какие именно свойства выступают здесь причиной для сравнения - не столь существенно, скорее важен сам факт переноса характеристик с одного объекта на другой. Аналогичным образом, но уже в мета-метафорической манере, описывает феномен метафоры Ролан Барт в одной из заметок своего автобиографического труда: «Желание не обращает внимания на объект. Когда на Абу Нуваса (средневекового арабского поэта - Е. К.) глядел продажный юноша, то в его взгляде Абу Нувас прочитывал не желание денег, а просто желание - и это его волновало. Да будет сия притча отнесена и к любой науке о замещениях: не так важен переносимый смысл и то, откуда и куда его переносят; важен - и служит основой метафоры - только сам перенос»111 112 113. Отрицательность метафоры, заключающаяся в неизбежности ее определения в терминах отклонения - каким бы это отклонение ни было: лексическим, т.
е. осуществляющимся на уровне слова, или же семантическим, действующим на уровне всего предложения, - не абсолютна. Г лавное в процессе порождения метафоры - создание нового смысла, или, по формулировке Рикёра, «семантической инновации» . Метафора не просто ставит в тупик, нарушая логические связи и соединяя в одном высказывании, казалось бы, далекие друг от друга вещи; выражение, бессмысленное с точки зрения непосредственного содержания, обретает новое значение, которое конструируется с опорой на буквальное прочтение, причем обретает как раз тогда, когда последнее оказывается несостоятельным. В метафоре неизбежно соединяются разнонаправленные тенденции - импульс к разрушению буквального, однозначного, и желание созидания нового, двусмысленного. Она без труда ломает границы, существующие между объектами, феноменами, классами; санкционирует ложь, объявляя ее новой правдой. Эта особенность метафоры дает возможность Эрнсту Кассиреру противопоставить дискурсивно-логическое мышление метафорическому: если первое экстенсивно и стремится охватить как можно большую территорию мира, превратив ее в знание о мире, то второе, чуждое всеобщности, - индивидуально и заботится лишь о качестве114. Метафорические высказывания, в отличие от логических, не имеют истинностной оценки и не могут быть верифицированы. Этим метафорические выражения напоминают иронические, которые тоже строятся на совмещении двух истолкований, где одно их них - буквальное - предстает ложным. Однако ирония, в противоположность метафоре, организована не по принципу подобия, а по принципу контраста: предметам или явлениям умышленно и нарочито приписываются свойства, которые те не имеют. По словам Алексея Лосева, сущность иронии заключается в том, что «я, говоря „да“, не скрываю своего „нет“, а именно выражаю, выявляю его. Мое „нет“ не остается самостоятельным фактом, но оно зависит от выраженного „да“, нуждается в нем, утверждает себя в нем и без него не имеет никакого значения»115. Метафора побуждает искать точки соприкосновения, подмечать аналогию там, где она не совсем очевидна или даже совсем не очевидна. Чем дальше друг от друга отстоят семантические поля включенных в метафору образов, тем сильнее когнитивное воздействие, которое она оказывает на слушателя. Стихотворная строчка Саши Чёрного: «Голова моя - темный фонарь с перебитыми стеклами» - соединяет в себе вещи из столь различных сфер опыта, что первое чувство, которое возникает, - это удивление. Однако дистанция, которая благодаря существованию непроговариваемой связки «как если бы» сохраняется между сопоставляемыми в метафорических высказываниях объектами, позволяет избежать их абсолютного отождествления. В противном случае, т. е. без этого «скрытого сравнения», под каковым вплоть до середины ХХ в. и понимали метафору, утрачивается двуплановость и выражение из метафорического становится мифическим. Хотя со времен появления структурной антропологии (прежде всего, работ Леви-Стросса) в метафоре зачастую и усматривали вариант актуализации мифического сознания, принципиальное несходство этих двух языковых феноменов не подлежит сомнению. Оно заключается в том, что миф, являя собой способ недифференцированного видения мира, не знает разницы между образом и значением. «Все, феноменально и условно трактованное в аллегории, метафоре и символе, становится в мифе действительностью в буквальном смысле слова, т. е. действительными событиями и во всей своей реальности существующими субстанциями»116. Условность, отличающую метафору от мифа, можно показать, обратившись и к понятию игры. Важной характеристикой игры выступает необходимость в одном действии совмещать две противоположные интенции: всерьез принимать на себя роль другого и осознавать иллюзорность такого принятия. Если исчезнет черта, отделяющая пространство игры от не-игры, то, по какую бы сторону от нее ни оказалось действие, оно тут же утратит свою специфику. Метафора подобна игре в том смысле, что она требует от воспринимающего умения владеть навыками двупланового поведения; он должен быть способен одновременно удерживать в сознании общеупотребительное значение слова и абстрагироваться от него ради построения фигуративного смысла, который в данном случае и становится первостепенным. Эффект неожиданности и новизна выступают теми факторами, которые обеспечивают действенность метафоры, чья функция состоит в том, чтобы внезапно подмечать непредсказуемое сходство. Однако метафора не претендует на узаконивание открытого ею подобия. Напротив, хорошая метафора не терпит повторений: она нивелируется, как только превращается в обиходный речевой оборот, и именно потому, что теряет свою неоднозначность. С другой стороны, метафора незаметно уходит из языка и тогда, когда угасает сам образ, ею манифестируемый, когда она перестает быть «живой», стареет, утрачивает связь с реальностью и постепенно отмирает. А коль скоро метафора не фиксирует раз и навсегда данное положение вещей, не закрепляет его в понятиях, то может сложиться превратное впечатление о ее ненужности в процессах познания. Правда, как утверждал Аристотель, творить метафоры - значит видеть сходства . Сходство же устанавливается не только между различными областями или предметами, доступными в чувственном опыте. Интуитивное улавливание общности позволяет также соединять между собой конкретные и абстрактные явления, что делает метафору незаменимой для философского дискурса. Иной раз она даже оказывается единственным способом получить представление об отвлеченных понятиях. Так, например, все глаголы, которыми описывается привычное движение мысли - «рождается», «течет», «останавливается», «задерживается», «иссякает» - образуют метафорические высказывания. Другое дело, что, занимая свою нишу в языке, эти выражения, подобно многим другим, уже не воспринимаются как требующие иного понимания, не буквального. Закрепление смысла, пусть и изначально метафорического, приводит к утрате полисемии, обеспечивающей существование метафоры. Нарушая логические связи, метафора попадает в затруднительное положение, когда не остается ничего другого, кроме как апеллировать к интуиции слушателя, предоставляя ему широкое поле для творческой интерпретации. 117 Оттого метафоры не слишком пригодны для целей деловой коммуникации; они не столько способствуют, сколько затрудняют передачу точной, однозначной информации. Это отличает метафорические выражения от остальных знаков, хотя они по-прежнему остаются знаковыми образованиями. Американский лингвист Чарльз Пирс наряду с иконическими и индексными знаками выделял еще одну категорию знаков - символические . Если иконическое отношение предполагает наличие известного сходства между означающим и означаемым, основанного на принципе подобия, а индекс представляет собой признак объекта, с которым он находится в непосредственной близости, то главной характеристикой символа выступает как раз условность связи двух составляющих знака. «Символ связан со своим объектом через идею пользующегося символом ума - идею, без которой не существовало бы никакой такой связи»118 119 120. Казалось бы, метафора подпадает под третью категорию Пирсовой классификации. Но хотя она и имеет символическую природу, символом в строгом смысле слова не является. Символы могут быть организованы в определенную систему. Так, религиозная символика, сохраняя условность и немотивированность соотношения означающего с означающим, все же рассчитана на более или менее однозначное толкование. Интерпретация символа зависит от знания определенного кода и умения (сообразно с кодом) приписывать элементам значения, заимствованные из разных сфер. Возникая как новая полисемантичная единица речи, символ в процессе своего функционирования в культуре возвращает себе основное свойство знака - конвенциональность ; в метафоре же образ никогда до конца не совпадает со своим осмыслением. Хотя метафора иногда и выполняет номинативную функцию, но чаще всего она выступает в роли предиката; символ, напротив, не способен быть предикатом в высказывании: зафиксировав некий смысл, он не передает посредством него знание о другом предмете. Означающее в символе не обладает такой важной функцией, как в метафоре; часто оно умещается в схематичной графеме, по контрасту с которой содержание означаемого кажется бесконечным. Символ вообще тяготеет к запечатлению трансцендентных смыслов, которые противятся дискурсивному постижению. Намекая косвенным образом на их глубокое содержание, он тем самым указывает на то, что оно не умещается в пределах знака. Неслучайно к символическому изображению обращаются почти все религиозные учения, видя в нем некую альтернативу апофатике. Метафора имеет иную познавательную цель: она пытается донести знание о конкретном объекте, подметить скрытое от непосредственного восприятия свойство и сделать его явным. Она располагается как бы по эту сторону реальности, в противоположность символу, стремящемуся заглянуть за ее пределы. Кроме того, метафора индивидуализирует, а символ обобщает. Например, символическое представление о мире как тексте призвано сообщить нечто не о жизненном пространстве определенного субъекта, а о принципе мироустройства в целом, в то время как, скажем, метафорические строки Иосифа Бродского из «Литовского ноктюрна»: «Наша письменность, Томас! С моим за поля / выходящим сказуемым! С хмурым твоим / домоседством / подлежащего», - наоборот, служат изображением выше обозначенного символа в его индивидуальном преломлении121 122. Если символ утверждает некоторое отношение подобия, то метафора делает это подобие видимым. Вероятно, поэтому она нередко обнаруживает такие случайные сходства, которые тут же рассеиваются. В этой мимолетности и зыбкости - и сила и слабость метафоры. А символ довлеет к постоянству, к традиционности; чаще всего он наследуется вместе с культурой, неся на себе весь груз ее истории. Метафора так легко входит в употребление и приживается в языке потому, что, не переставая быть ошибкой на семантическом уровне, остается безупречно выстроенной с точки зрения грамматики (сказать «пена дней» будет столь же верно, как сказать «морская пена»). Английский литературовед Кристина Брук- Роуз, известная также своими экспериментаторскими художественными произведениями, характеризует синтаксическую легитимность метафоры следующим образом: «выглядит ли метафора искусственно или она вполне естественна, оправдан ли перенос схожими свойствами обоих объектов или нет, заимствована ли метафора из одной сферы мышления или из другой, проникла ли контрабандой или возникла „изнутри“ сама собой, истинна она или ложна, глубока или поверхностна, сознательна или бессознательна, показная или неявная, запоминающаяся, резкая или обладает какими-то другими чертами, поддающимся анализу, в любом случае должен существовать способ, который позволит рассматривать все эти категории с точки зрения синтаксических частей, из которых так или иначе состоит каждая метафора» . Сфера компетенции лингвистики в изучении феномена метафоры обсуждалась многими исследователями . Собственно, лингвистика и предопределила тенденцию говорить о метафоре в терминах отступления от языковой нормы, которую она же и устанавливала. Метафора, согласно взглядам лингвистов, - это семантическое отклонение, которое возникает в результате соединения не сочетаемых друг с 123 124 другом лексических единиц. Метафорическое высказывание образуется тогда, когда одно явление уподобляется другому на основе близости их состояний или свойств, а смысловой сдвиг обусловлен комбинированием знаков или замещением их атрибутов. Однако известный пример семантического нарушения, который придумал Ноам Хомский: «Бесцветные зеленые мысли спят яростно», - не является метафорой. Он не отсылает ни к какой экстралингвистической реальности, лишая предложение поля референции. Таким образом, построенное по тем же синтаксическим правилам, что и метафора, высказывание может оказаться бессмысленным. Британский ученый Дерек Бикертон предложил разделять семантически отклоняющиеся от правил языка фразы по трем категориям: в первую входят выражения с постоянным присвоением атрибутов (например: «ножка бокала», «крыло дома»), вторую составляют речевые обороты с разовым присвоением атрибутов («пыль времен»), третья же категория включает в себя бессмысленные словосочетания . К метафоре в строгом смысле принято относить лишь изречения второго типа. Но поскольку все три группы этого условного разделения, согласно Бикертону, взаимообратимы, то следует признать, что, прибегая только к средствам грамматики, невозможно обозначить такой уровень, на котором наряду с метафорами не располагались бы неметафоры, а стало быть, дать исчерпывающее представление о способе их функционирования и образования. Гертруда Стайн в лекции «Поэзия и грамматика», размышляя о сущности имен, заявляет, что называть вещи своими именами бессмысленно во всех отношениях: имена либо подходят вещам, либо нет. Если подходят, то сливаются с вещами, делая повторение имени излишним; если же нет, то называние только привносит путаницу в рассуждение. Существительные и прилагательные признаются Стайн самыми неинтересными частями речи - по той простой причине, что они, в отличие от глаголов и наречий, являются застывшими именами, чуждыми движению и развитию, и не могут «ошибаться». Единственное, что спасает существительное от этой устойчивости - без 125 содействия со стороны глаголов - это нарушение семантической релевантности, которое, собственно, и реализуется в метафоре. «Как я утверждаю, - говорит Стайн, - существительное это имя вещи, а потому постепенно если начинаешь ощущать то что внутри этой вещи ты уже не называешь ее именем под каким она известна»126. Все, о чем упоминается в лекции: отрицание имен существительных и прилагательных, несоблюдение грамматических и синтаксических норм, отступление от привычной смысловой сочетаемости - призвано пошатнуть устоявшуюся структуру языка, подорвать изнутри его правила и предписания, преодолеть запреты и разрушить границы. Ту же цель преследует и метафора - если рассматривать ее не как художественный троп, а с точки зрения речевого отклонения. Метафора - не просто эстетически красивый образ, она есть побуждение, импульс к мысли. Там, где представляется, что денотат определен и оговорен со всех сторон, где о вещи, кажется, известно все, метафора создает такую ситуацию неуместности и при этом языковой меткости, что возникает потребность если и не начинать все сначала, то, по крайней мере, продолжать искать значения. Будучи оборотом речи, рассчитанным на определенное прочтение, т. е. оставаясь единицей языка, удовлетворяющей его требованиям, метафора балансирует на грани конвенциональности. С одной стороны, без фиксированных означающих она не смогла бы создавать в языке ситуацию двойственности (без них вообще не случалось бы события понимания), с другой - метафора побуждает хотя бы на время забыть о незыблемых законах языка, которым подчиняется любая речь. Метафора - это вызов языку, поскольку является нарушением речевых норм; это вызов природе, поскольку приписывает вещам чужие имена; это вызов разуму, поскольку позволяет рефлексировать о предмете в категориях, ему не свойственных. Следовательно, правомерно рассматривать метафору в качестве провокации. Причем не только внешней, т. е. обращенной к читателю или слушателю и вынуждающей искать разрешение логическому парадоксу в процессе интерпретации, но, что особенно интересно, внутренней: метафора - это еще и провокативный выпад субъекта в направлении предиката. Когда в метафорическом выражении предмету приписываются чуждые ему характеристики, то его нетождественность себе, инаковость, принципиальная незавершенность, обычно не замечаемые, вдруг становятся явными, достигают явленности. (Этим отсутствием у вещей четких границ и объясняется вездесущность метафоры: их размытость и условность вдохновляет на поэтическое комбинирование слов и создание новых образов, новых точек зрения.) Порождаемый метафорой внутренний конфликт, в который вовлекается та или иная вещь, оборачивается обнаружением в ней чего-то другого: другого свойства, другой категории, другого имени. В эпистемологическом плане эта неожиданно вскрывшаяся «инородность» способна подтолкнуть к дальнейшему изучению, казалось бы, хорошо известного предмета и получению дополнительных сведений о нем. В художественном же плане метафора, побуждая увидеть вещь в совершенно особом свете, не только подчеркивает ее уникальность и самобытность, но и вписывает в общемировой контекст, сближая путем сравнительного соотношения с бесконечным множеством других вещей. Получается, с одной стороны, все в мире находится в метафорических отношениях, которые «нужно рассматривать в их потенции, в самой возможности этих отношений, реализуемой с той или иной степенью вероятности и интенсивности при нашем участии, заключающемся в художественном метафорировании» . Это своего рода катафатический момент метафорики, основанный на мысленном допущении, что все вещи в какой-то степени тождественны друг другу. С другой стороны, концентрироваться на одном лишь 127 подобии, существующем между сопоставляемыми в метафоре предметами или свойствами, явно не достаточно. Американский лингвист Айвор Ричардс специально заостряет на этом внимание: «Обычно сходство является наиболее очевидной основой переноса, но своеобразные модификации ... являются в гораздо большей степени результатом различий между объектами, чем сходства между ними»128 129. Так, уже приводимая выше иллюстративная метафора «Человек - это волк» констатирует в первую очередь очевидную истину, что человек не есть волк, и только потом, после того, как отрицание усвоено, осуществляется перенос свойств с предиката на субъект. Классическое определение метафоры как скрытого сравнения в ХХ в. приобретает еще одну важную характеристику - имплицитное противление. Метафора принципиально двунаправленна: она показывает тождественность вещи с другими вещами или явлениями, но именно за счет этого утверждает ее уникальность. Поль Рикёр, разрабатывая учение о метафоре, неоднократно акцентировал первостепенную роль напряжения, которое существует не между буквальным и переносным значением слова (метафора вообще лишена собственного значения), а между «есть» и «не есть», действующими одновременно в непроговариваемой связи субъекта с предикатом. Метафорическое высказывание, произнесенное или написанное, нуждается в том, чтобы быть понятым. Но не обыденным пониманием, а таким, которое заключает в себе момент непонимания. Когда метафора становится достоянием культуры и интерпретируется без затруднений, она тускнеет, утрачивая свою двуплановость. Это странное свойство метафоры присуще и самой знаковой системе. «Язык ведет к пониманию, но он же и ставит проблему понимания, потому что предполагает исходную непонятость между людьми. Язык настолько же обособляюще-разобщающая, насколько сообщающая среда. Причем сначала разобщение, потом общение» . Мартин Хайдеггер в своих лекциях «Положение об основании» обращал внимание на некую аналогичность, необходимую как для метафорических построений, так и для познания в целом, усматривая ее не в идентичности вещей, а в согласованности самого мышления. Подобная согласованность, по словам немецкого философа, «зиждется на различении». Хайдеггер имеет в виду различие между физическим и нефизическим, чувственным и нечувственным, которое лежит в основе не только метафоры, но и всей западноевропейской традиции мысли. «Метафорическое, - пишет он, - имеет место только внутри метафизики» . Порой философия, стремясь к истине, пытается подчинить язык, установив пределы метафорике. Но стремление философии приручить метафору не достигает цели - прежде всего потому, что взглянуть на метафору «снаружи», т. е. не прибегая к ее же помощи, не представляется возможным. Рикёр отмечает, что любой разговор о метафоре «тяготеет к метафоричности» , а Деррида называет настоящей драмой языка тот факт, что метафора, неподконтрольная никакому дискурсу, в том числе отвлеченному, заставляет нас метафоризировать . Современный румынский поэт и философ Лучиан Блага полагает, что метафора представляет собой не только способ соединения двух миров - абстрактного и конкретного, но, прежде всего, специфический тип экзистирования, позволяющий заглянуть по ту сторону вещей. Поэтому субъекта познающего он называет «существом метафоризирующим» . Согласно Блага, метафора, реализующаяся благодаря способности человека видеть сходства и подмечать различия, предшествует личной истории, а тем самым предвосхищает и определяет ее. Перефразируя Лакана, можно сказать, что человек рождается в поле метафорического - в мире, полном сообщающихся вещей, утверждающих свою идентичность. Так метафора из выразительного языкового средства становится сначала продуктивным гносеологическим приемом, а затем и вовсе онтологическим принципом, представляющим собой парадоксальное совмещение 130 131 132 133 единого и многого, который позволяет сущему, оставаясь собой, т. е. единым, одновременно быть многим (через связь с другим сущим), быть во множестве (в мире как конгломерате вещей), быть вместе со многими. На примере метафоры хорошо видно, насколько эффективным ресурсом для философских поисков может стать общеизвестное средство художественной выразительности. 1.2
<< | >>
Источник: Крюкова Екатерина Борисовна. Художественная литература в контексте философских рефлексий языка (вторая половина ХХ в.) Диссертация, Русская христианская гуманитарная академия.. 2015

Еще по теме § 1. Художественная литература как антропологическое пространство реализации возможностей языка 1.1 Универсальность метафоры: когнитивный потенциал литературного тропа:

  1. Крюкова Екатерина Борисовна. Художественная литература в контексте философских рефлексий языка (вторая половина ХХ в.) Диссертация, Русская христианская гуманитарная академия., 2015
  2. Львов Александр Александрович. Археология субъекта информационного общества: антропологический аспект. Диссертация, СПбГУ., 2015
  3. Бакулева Карина Камелевна. КОГНИТИВНЫЕ АСПЕКТЫ ПОЛИТИЧЕСКОГО ПОВЕДЕНИЯ ИЗБИРАТЕЛЕЙ. Диссертация., 2015
  4. Статья 2. Человек, его права, свободы и гарантии их реализации являются высшей ценностью и целью общества и государства.
  5. МАТОНИН ВАСИЛИЙ НИКОЛАЕВИЧ. СОЦИОКУЛЬТУРНОЕ ПРОСТРАНСТВО СЕВЕРНОЙ ДЕРЕВНИ: СТРУКТУРА, СЕМАНТИКА, ГЕНЕЗИС. Диссертация, СПбГУ., 2015
  6. Лисанюк Елена Николаевна. Логико-когнитивная теория аргументации. Диссертация, СПбГУ., 2015
  7. Ломакина Ирина Сергеевна. СТАНОВЛЕНИЕ И РАЗВИТИЕ ОБЩЕГО ОБРАЗОВАТЕЛЬНОГО ПРОСТРАНСТВА ЕВРОПЕЙСКОГО СОЮЗА. Диссертация на соискание ученой степени доктора педагогических наук, 2016
  8. Статья 25. Государство обеспечивает свободу, неприкосновенность и достоинство личности. Ограничение или лишение личной свободы возможно в случаях и порядке, установленных законом.
  9. Статья 86. Президент не может заниматьдругие должности, получать помимо заработной платы денежные вознаграждения, за исключением гонораров за произведения науки, литературы и искусства.
  10. Коврижкина Дарья Геннадьевна. ОБУЧЕНИЕ ИНОСТРАННЫХ СТУДЕНТОВ ВЫРАЖЕНИЮ ЭМОЦИЙ СРЕДСТВАМИ РУССКОГО ЯЗЫКА (ПРОДВИНУТЫЙ ЭТАП). Диссертация, СПбГУ., 2015
  11. Батурина Юлия Всеволодовна. ФОРМИРОВАНИЕ АРГУМЕНТАТИВНЫХ СТРАТЕГИИ У МАГИСТРАНТОВ- ПСИХОЛОГОВ С ИСПОЛЬЗОВАНИЕМ СЕТЕВЫХ КОМПЬЮТЕРНЫХ ТЕХНОЛОГИИ (НА МАТЕРИАЛЕ АНГЛИЙСКОГО ЯЗЫКА), 2015
  12. Сеничкина Ольга Авенировна. Методы оценивания сформированности иноязычной коммуникативной компетенции студентов-психологов (на материале английского языка). Диссертация, СПбГУ., 2016