<<
>>

ДОСТОЕВСКИЙ КАК ВЫРАЗИТЕЛЬ НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕИ

А Россию-то подгоняют: почему это она не Европа? Да как это она не Европа? Да зачем это она не Европа?

Для Европы Россия — недоумение, и всякое действие её — недоумение, и так будет до самого конца.

Ф.М.Достоевский

В «Дневнике писателя» Достоевский заметил, что великая нация в процессе своего исторического существова- ния вырабатывает некую «высшую» идею, без которой нации как целого не может быть и которая со временем становится достоянием всего человечества.

Писатель был убеждён: такая идея всегда порождается верой народа в то, что он способен сказать «последнее» слово миру, чтобы помочь ему в его нравственном обновлении избытком живой силы своей, верой в святость своих идеалов, жаждой служения человечеству. «Только сильная такой верой нация и имеет право на высшую жизнь» .

На протяжении всей своей жизни Достоевский страстно опровергал утверждения отечественных западников о том, что у России нет и не может быть никакой своей идеи, что она не способна иметь её, а способна лишь заимствовать и усваивать чужие идеи.

В противовес этим суждениям писатель неоднократно заявлял (и здесь он был солидарен со славянофилами), что именно России предназначено сказать «величайшее слово всему миру, которое тот когда-либо слышал» (14, с. 23).

В статье «Признание славянофила» (июль—август 1877) Достоевский, признаваясь, что он во многих своих убеждениях славянофил, замечал, что славянофильство до сих пор понимается по-разному. Для Белинского, например, оно означало лишь квас и редьку: «Белинский действительно дальше не заходил в понимании славянофильства. Для других... славянофильство означает стремление к освобождению и объединению всех славян под верховным началом России... для третьих славянофильство «означает и заключает в себе духовный союз всех верующих в то, что великая наша Россия, во главе объединенных славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его своё новое, здоровое и ещё неслыханное миром слово» (14, с.

230).

Любопытно, продолжает Достоевский, что сама Европа уже догадывается, «что у нас есть «идея», своя, особенная и не европейская, что Россия может и способна иметь идею» (14, с. 507).

Примечательно, что догадки эти связаны с глубокими опасениями, своего рода инстинктивной боязнью, порождаемой непониманием сущности идеи, которую Россия несет с собой: «Про сущность этой идеи нашей Европа, конечно, еще ничего не знает, — ибо если б знала, так тотчас бы успокоилась, даже обрадовалась... Но теперь она не верит: признавая за нами идею, она боится её...» (14, с. 507).

Европа, по словам писателя, слишком долго еще не поймет «главной идеи нашей, нашего зачинающегося "нового слова", ибо ей нужны факты, теперь понятные, понятные на её теперешний взгляд» (14, с. 233). Для Европы Россия представляла и продолжает представлять одну из загадок Сфинкса, — не без юмора писал Достоевский в 1861 году, подчеркивая, что скорее изобретётся вечный двигатель или жизненный эликсир, чем постигнется Западом русская истина, русский дух, характер и его направление: «В этом отношении даже Луна теперь исследована гораздо подробнее, чем Россия».

«Кое-что, впрочем, о России знают, — продолжал далее Достоевский, — знают, что кроме собак в России есть и люди, очень странные, на всех похожие и в то же время как будто ни на кого не похожие; как будто европейцы, а между тем как будто и варвары. Знают, что народ наш довольно смышлёный, но не имеет гения; очень красив, живёт в деревянных избах, но неспособен к высшему развитию по причине морозов» (11, с. 13).

Ни француз, ни немец, заключает Достоевский, не могут примириться с тем, что видят нечто на себя не похожее, ибо им присуща «совершенная неспособность догадаться, что русский не может обратиться совершенно в немца и потому нельзя всего мерить на свой аршин, и, наконец, явное или тайное, но во всяком случае беспредельное высокомерие перед русскими, — вот характеристика почти всякого немецкого человека во взгляде на Россию».

То же самое и француз, который «всё знает, даже ничему не учившись», и который приезжает в Россию, чтобы блеснуть, пленить и улететь, уверенный в том, что он «одним появлени- ем своим осчастливил, утешил, наградил и удовлетворил всех и каждого на пути его...

осчастливил русских и хоть отчасти преобразовал Россию» (11, с. 14—15).

Признавая вслед за Пушкиным необходимость реформ Петра Великого, необходимость прорубания окна в Европу, Достоевский вместе с тем отмечал, что реформы его носили «характер измены нашей народности, нашему духу», ибо Петр I намерен был сразу — за свою одну жизнь переменить нравы, обычаи, воззрения русского народа. Выражаясь точнее, пояснял Достоевский, «идея Петра была народна. Но Петр как факт был в высшей степени антинароден... Во-первых, он изменил народному духу в деспотизме своих реформаторских приемов, сделав дело преобразования не делом всего народа, а делом своего только произвола. Деспотизм вовсе не в духе русского народа... Он слишком миролюбив и любит добиваться своих целей путем мира, постепенно... Русский народ не любит гоняться за внешностию: он больше всего ценит дух, мысль, суть дела. А преобразование было таково, что простиралось на его одежду, бороду и т.д.» (11, с. 231).

Закономерным результатом петровских реформ, по словам Достоевского, была страшнейшая нравственная распущенность, засилие немецкого чиновничества, поругание того, что народ с незапамятных времен привык считать своими святынями. Вот почему народ отрекся от своих реформаторов и пошёл своей дорогой. Таким образом произошел очередной исторический раскол в России. Реформы Петра I разъединили с народом ту самую «избранную публику», которая смотрела на Запад и «видела главным образом не то, что нужно было бы видеть, училась вовсе не тому, чему должна была там учиться» (11, с. 230).

С глубокой язвительностью пишет Достоевский об отечественных либеральных западниках, которые до того преклонялись перед европейской цивилизацией, что «теряли последнее русское чутьё своё, теряли русскую личность свою, теряли язык свой, меняли родину и если не переходили в иностранные подданства, то, по крайней мере, оставались в Европе целыми поколениями».

Эта либеральная, прозападно ориентированная интеллигенция не просто презирала народ, наивно считая его не развившимся до парижской уличной толпы: «И почему, почему наш европейский либерал так часто враг народа русского? Почему в Европе называющие себя демократами всегда стоят за народ, по крайней мере на него опираются, а наш демократ зачастую аристократ и в конце концов всегда почти служит в руку всему тому, что подавляет народную силу, и кончает гос- подчиной» (14, с.

446).

Всё это было, по мнению писателя, результатом оторванности этой интеллигенции от народной почвы: «... от почвы оторванные... Души народной, того, чего народ жаждет, чего молитвенно просит, они и не подозревали, потому что страшно презирали народ. Да и душу-то они в нем отрицали даже, кроме разве ревизской» (14, с. 448).

В статье «Вывод из парадокса» (июнь 1876) Достоевский подметил удивительный факт: русский либеральный западник, перемоловшись в настоящего европейца, превращался с неизбежной закономерностью в совершеннейшего отрицателя и разрушителя России: «русскому, ставшему действительным европейцем, нельзя не сделаться в то же время естественным врагом России. Того ли желали те, кто прорубал окно?» (13, с. 203).

В другой статье «Мы в Европе лишь стрюцкие» (январь 1887) писатель, продолжая размышлять на эту тему, задавался вопросом: а чего же достигли те, кто стремился изо всех сил к европеизированию? И сам же отвечал — результатов странных: на нас в Европе смотрят с насмешкой, а на лучших и бесспорно умных русских в Европе смотрят с высокомерным снисхождением... Не хотели европейцы почесть за своих ни за что, ни за какие жертвы и ни в каком случае... И чем больше мы им в угоду презирали нашу национальность, тем более они презирали нас самих... Они именно удивлялись тому, как это мы, будучи такими татарами, ...никак не можем стать русскими; мы же никогда не могли растолковать им, что мы хотим быть не русскими, а общечеловеками».

Важно при этом, что Достоевский не только не отрицал значения европейской культуры, но, напротив, заявлял, что «нам от Европы никак нельзя отказаться», что Европа «нам второе отечество, — я первый страстно исповедую это и всегда исповедовал. Европа нам почти так же всем дорога, как Россия...» (14, с. 25, 26). А незадолго до смерти в августе 1880 г. писатель, обращаясь к своим оппонентам, восклицал: «О, знаете ли вы, господа, как дорога нам, мечтателям-славянофилам, по-вашему, ненавистникам Европы — эта самая Европа, эта "страна святых чудес"!..

Никогда вы, господа, наши европейцы и западники, столь не любили Европу, сколько мы, мечтатели-славянофилы, по-вашему исконные враги её» (14, с. 233).

Подводя итог своим размышлениям, Достоевский приходит к выводу: «Мы и не можем быть европейцами... мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих национальных начал, нам чуждых и противоположных, — точно так, как мы не могли бы носить чужое платье, сшитое не по нашей мерке. Мы убедились наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, что наша задача — создать себе новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал» (11, с. 6—7).

Признавая невозможность отгородиться китайской стеной от человечества, Достоевский вместе с тем утверждал общечеловеческий характер русской идеи: «Русская идея, может быть, будет синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях; что, может быть, всё враждебное в этих идеях найдет свое примирение и дальнейшее развитие в русской народности. Недаром же мы говорили на всех языках, понимали все цивилизации, сочувствовали интересам каждого европейского народа, понимали смысл и разумность явлений, совершенно нам чуждых. Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев. Они упрекали нас за это, называли нас безличными людьми без отечества, не замечая, что способность отрешиться на время от почвы, чтоб трезвее и беспристрастнее взглянуть на себя, есть уже сам по себе признак величайшей особенности; способность же примирительного взгляда на чужое есть высочайший и благороднейший дар природы, который даётся очень немногим национальностям» (11, с. 7).

В 1877 году Достоевский публикует в «Дневнике писателя» статью «Три идеи», где утверждает, что ныне перед миром встают три глобальные идеи. Это идея католицизма, которому «нужен не Христос, а всемирное владычество».

Именно католицизм, по мнению писателя, исказил облик Христа, когда отстаивал права инквизиции, мучившей людей во имя свободы совести, «во имя любящего Христа», когда благословлял иезуитов и одобрял праведность «всякого средства для Христова дела». «Всё Христово же дело католицизм искони обратил лишь в заботу о земном владении своем и о будущем государственном обладании всем миром...» (14, с. 368).

По Достоевскому, идея всемирного единения людей родилась в Древнем Риме, который и попытался практически воплотить ее в жизнь в форме всемирной монархии, потерпевшей, однако, крах. После её падения возникает новый идеал — идеал всемирного единения людей во Христе. Именно римским католичеством было провозглашено, что воплощение в жизнь идеи всемирного единения невозможно вне прочного государственного монархического устройства, во главе которого будет стоять не римский император, но римский папа как наместник Бога на земле, как духовный владыка мира сего. Идея же социализма, предполагающая благополучное устроение человечества путем уничтожения собственности, семьи, религии и проч., устроение без Христа и вне Христа, идея эта представляет, по словам писателя, «не что иное, как лишь вернейшее и неуклонное продолжение католической идеи, самое полное и окончательное завершение её... Ибо социализм французский есть не что иное, как насильственное единение человечества — идея, ещё от древнего Рима идущая и потом всецело в католичестве сохранившаяся» (14, с. 7).

Увлечение «ложной и отчаянной» идеей французского социализма с его иллюзорными лозунгами «Свобода, равенство и братство», было, по мнению Достоевского, пагубным ввиду того, что за достижение цели мы приняли то, что составляло верх эгоизма, верх бесчеловечия, верх бестолковщины и без- урядицы, верх клеветы на природу человеческую, верх уничтожения всякой свободы людей» (14, с. 25).

Вторая идея, встающая перед миром, продолжает писатель, это идея протестантского пангерманизма, веками боровшегося с католическим Римом, верящего, что «выше германского духа и слова нет иного в мире» и что Германия лишь одна может изречь его, и именно благодаря Германии европейское человечество сможет встать на путь своего обновления.

Важно при этом, что «идею славянскую германец презирает так же, как и католическую, с тою только разницею, что последнюю он всегда ценил как сильного и могущественного врага, а славянскую идею не только ни во что не ценил, но и не признавал её даже вовсе до самой последней минуты» (14, с. 9).

Вместе с тем, Достоевский признает, что именно Германии наряду с Россией предназначено изменить «лик мира сего» и реализовать в Европе «свои начала вместо римских и романских начал и впредь стать предводительницею его, а России она оставляет Восток» (14, с. 369).

И наконец, третья мировая идея, загоревшаяся на Востоке «небывалым и неслыханным ещё светом, идея славянская, идея нарождающаяся, содержащая в себе возможности разрешения судеб человеческих и Европы... И все эти огромные мировые идеи сошлись в развязке своей, почти в одно время» (14, с. 10).

Впервые мысль о русской идее встречается не у Влад. Соловьева и не у Н.Бердяева, как часто ошибочно думают, но у Достоевского. В «Дневнике писателя» за 1873 год в статье «Среда» Достоевский отмечает, что «Есть идеи невысказанные, бессознательные и только лишь сильно чувствуемые; та- ких идей много как бы слитых с душой человека. Есть они и в целом народе, есть и в человечестве, взятом как целое. Пока эти идеи лежат лишь бессознательно в жизни народной и только лишь сильно и верно чувствуются, — до тех пор только и может жить сильнейшею живою жизнью народ. В стремлениях к выяснению себе этих сокрытых идей и состоит вся энергия его жизни...

К числу таких сокрытых в русском народе идей — идей русского народа — и принадлежит название преступления несчастием, преступников несчастными. Идея эта чисто русская». (Выделено мной. — Ю.С.) (12, с. 19—20).

По мнению писателя, народ не отрицает преступления и знает, что преступник виновен. Но одновременно народ знает, что и он виновен вместе с каждым преступником. Вместе с тем народ знает, что и окружающая среда зависит от него, от его беспрерывного покаяния и самосовершенствования: «Энергия, труд и борьба — вот чем перерабатывается среда. Лишь трудом и борьбой достигается самобытность и чувство собственного достоинства. "Достигнем того, будем лучше, и среда будет лучше". Вот что невысказанно ощущает сильным чувством в своей сокрытой идее о несчастии преступника русский народ» (12, с. 20).

Здесь же Достоевский касается и другого аспекта русской идеи — самоочищения страданием. В статье «Влас» он утверждает, что «самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем. Этою жаждою страдания он, кажется, заражён искони веков. Страдальческая струя проходит через всю его историю, не от внешних только несчастий и бедствий, а бьет ключом из самого сердца народного. У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно... Страданием своим русский народ как бы наслаждается... Наивно-торжественного довольства собою в русском человеке совсем даже нет, даже в глупом» (12, с. 42—43).

У героев Достоевского страдание никогда не порождалось убежденностью в собственной исключительности, в собственном превосходстве и стенаниями по поводу непризнания этого окружающими. Оно порождалось сознанием своего несовершенства и тоской по иному горнему миру, легендарному Граду-Китежу. Подобного рода страдание, будучи личным и добровольным, рассматривалось писателем как одна из форм духовно-нравственного становления личности.

«Страдание, — писал в связи с этим известный отечественный мыслитель — последователь Достоевского — И.А.Ильин, — есть цена духовности... источник воли к духу, начало очищения, основа характера и умудрения... Лучшие люди страдают больше всех... Нет бытия без страдания...» .

Не случайно в русском языке понятия «страдание» и «сострадание» тесно связаны. Сострадание — это страдание вместе с другими, сочувствие другому в его бедах и горестях. Сострадать означает брать на себя часть чужих мук. Концепция «русского страдания» выражает, в конечном счете, веру в возможность преодоления своей греховности, гордыни и эгоизма, веру в благотворность подчинения личного интереса соборному началу. Вера эта, пронизывающая отечественную литературу и культуру, направлена против бездуховности современной цивилизации.

Счастье для героев Достоевского — не означает отсутствия страдания. А потому страдание Алеши Карамазова, князя Мышкина и др. заключает в себе позитивный смысл: они скорбят, тоскуют, болеют душой от того, что мир несовершенен, что в нем царит жестокость, цинизм и насилие. «Ибо русскому скитальцу, — замечал в связи с этим Достоевский, — необходимо именно всемирное счастие, чтоб успокоиться: дешевле он не примирится» (14, с. 427).

Непонимание Западом России приводит к непониманию такой существенной особенности русского национального характера, которую европейцы считают безличностью, а Достоевский называет способностью «всепримиримости, всечело- вечности»: «В русском человеке нет европейской угловатости, непроницаемости, неподатливости. Он со всеми уживается и во всё вживается. Он сочувствует всему человеческому вне различия национальности, крови и почвы... У него инстинкт общечеловечности» (11, с. 29).

Эта «всечеловечность» или «всемирное боление за всех», говоря словами Версилова, представлялось Достоевскому одним из основных свойств русского человека, наиболее ярко отразившимся в творчестве Пушкина, величие которого писатель видел в том, что он первым указал «на спасительную дорогу смиренного общения с народом».

В «Объяснительном слове по поводу речи о Пушкине» Достоевский, продолжая развивать мысли Гоголя, утверждает, что пушкинская «способность всемирной отзывчивости и полнейшего перевоплощения в гении чужих наций» есть характернейшая особенность его художественного гения, не встречающаяся у величайших мировых писателей, включая Шекспира, Сервантеса, Шиллера. Эта способность, по словам Достоевского, есть «всецело способность русская, национальная», унаследованная Пушкиным от своего народа, для которого характерна «склонность к всемирной отзывчивости и к всепримирению». Русская душа, гений народа русского, по Достоевскому, «наиболее способны, из всех народов, вместить в себе идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, прощающего враждебное, различающего и извиняющего несходное, снимающего противоречия. Это не экономическая черта и не какая другая, это лишь нравственная черта и может ли кто отрицать и оспорить, что ее нет в народе русском?» (14, с. 419).

Инстинкт общечеловечности, подчеркивал Достоевский, сочетается в русском человеке с «полнейшей способностью самой здравой над собой критики, с самым трезвым на себя взглядом и отсутствием всякого самовозвышения» (11, с. 29).

Эту способность к самоосуждению Достоевский считает одной из интереснейших в национальном характере: «Народ наш с беспощадной силой выставляет на вид свои недостатки и пред целым светом готов толковать о своих язвах, беспощадно бичевать самого себя; иногда даже он несправедлив к самому себе, — во имя негодующей любви к правде, истине». Эта склонность к самоосуждению, с особой силой проявившаяся в сатире

Гоголя и Щедрина, свидетельствует о внутренней душевной силе, о глубоком нравственном потенциале: «Сила самоосуждения прежде всего — сила: она указывает на то, что в обществе есть еще силы. В осуждении зла непременно кроется любовь к добру: негодование на общественные язвы, болезни — предполагает страстную тоску о здоровье» (11, с. 239—240).

Самоосуждение, таким образом, представляет не что иное, как акт публичного покаяния, признание личной греховности и необходимости работы над собой, понимая её как действенный способ преображения не только себя, но и міра.

В последние годы жизни Достоевский вновь возвращается к размышлению о той категории соотечественников, которые рассматривали русский прогресс единственно в самоосуждении и самобичевании. Писатель приходит к выводу, что беспощадно-критическое отношение к своей национальной стихии нередко превращается в самоуничижение, в самооплевывание. И протестуя против этого, Достоевский призывает учиться национальному самоуважению: «Да, самонадеянность-то нам, может быть, и всего нужнее теперь! Самоуважение нужно, наконец, а не самооплевывание... Да и не нам, не нам предаваться шовинизму и самоупоению! Где и когда это случалось в русском обществе! Утверждающие это просто не знают русской истории» (14, с. 296).

Важное значение Пушкина для России заключается, по мнению Достоевского, в том, что он первый своим прозорливым, гениальным умом и чисто русским сердцем «отыскал и отметил главнейшее и болезненное явление нашего интеллигентного, исторически оторванного от почвы общества, возвысившегося над народом» (14, с. 416).

Пушкинские Алеко и Онегин, продолжает Достоевский, породили целую галерею аналогичных художественных типов в русской литературе — Печорины, Чичиковы, Рудины, Лаврец- кие — все они засвидетельствовали о правде первоначально данной мысли Пушкиным. Именно он поставил диагноз болезни нашей. В этом видит Достоевский залог и надежду на то, что болезнь не смертельна, что русское общество имеет возможность нравственного обновления и воскресения, при условии присоединения к правде народного духа. «"Уверуйте в дух народный и от него единого ждите спасения и будете спасены". Вникнув в Пушкина, не сделать такого вывода невозможно» (14, с. 417).

Сущность русской идеи, в этом смысле, заключается в добровольном подчинении себя себе, в смирении гордости праздного человека (Алеко), в овладении собой: «Не вне тебя правда, а в тебе самом... Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоем собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя — и станешь свободен как никогда и не воображал себе, и начнешь великое дело, и других свободными сделаешь» (14, с. 429). Здесь, по сути дела, писатель перефразирует завет преп. Серафима Саровского, взывавшего к стяжанию духа мирного с тем, чтобы тысячи вокруг спастись могли. В этом видел Достоевский «русское решение вопроса по народной вере и правде».

Идея личного и добровольного духовно-нравственного совершенствования представлялась Достоевскому как форма борьбы с энтропией несовершенного и греховного мира. Не случайно писатель подчеркивал, что нравственность основывается на «идее личного абсолютного самосовершенствования впереди, в идеале... Попробуйте-ка соединить людей в гражданское общество с одной только целью "спасти животишки"? Ничего не получите, кроме нравственной формулы "Каждый за себя и Бог за всех"» (14, с. 460).

«При начале всякого народа, всякой национальности идея нравственная всегда предшествовала зарождению национальности, ибо она же и создавала её... Взгляните на евреев и мусульман: национальность у евреев сложилась только после закона Моисеева, хотя началась еще из закона Авраамова, а национальности мусульманские явились только после Корана... И заметьте, как только после времен и веков... начинал расшатываться и ослабевать в данной национальности её идеал духовный, так тотчас же начинала падать и национальность... А стало быть, "самосовершенствование в духе религиозном" в жизни народов есть основание всему, ибо самосовершенствование и есть испо- ведание полученной религии, а "гражданские идеалы" сами, без этого стремления к самосовершенствованию, никогда не приходят, да и зародиться не могут» (14, с. 461).

Другой высшей идеей человеческого существования на земле Достоевский считает идею о бессмертии души человеческой, ибо «все остальные "высшие" идеи жизни, которыми может быть жив человек, лишь из нее одной вытекают». Именно с верой в своё бессмертие человек постигает «всю разумную цель свою на земле». «Без веры в свою душу и в её бессмертие бытие человека неестественно, немыслимо и невыносимо». Без этой веры в свое бессмертие связи человека с землей порываются, и ему остается лишь одно — самоубийство. Отсюда и заключительный вывод писателя: «Если убеждение в бессмертии так необходимо для бытия человеческого, то, стало быть, оно и есть нормальное состояние человечества, а коли так, то и самое бессмертие души человеческой существует несомненно. Словом, идея о бессмертии — это сама жизнь, живая жизнь, её окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания для человечества» (13, с. 387, 389, 391).

В «Дневнике писателя» Достоевский неоднократно возвращается к мысли: в чём же заключается народная правда, перед которой необходимо преклониться русскому интеллигенту. В февральском номере 1876 года в статье «О любви к народу. Необходимый контракт с народом» писатель утверждал: «Нет, судите наш народ не по тому, чем он есть, а по тому, чем желал бы стать. А идеалы его сильны и святы, и они-то и спасли его в века мучений; они срослись с душой его искони и наградили её навеки простодушием и честностью, искренностию и широким всеоткрытым умом, и всё это в самом привлекательном гармоническом соединении... Я не буду вспоминать про его исторические идеалы, про его Сергиев, Феодосиев Печерских и даже про Тихона Задонского... Но обращусь лучше к нашей литературе: всё, что есть в ней истинно прекрасного, то всё взято из народа, начиная с смиренного, простодушного типа Белкина, созданного Пушкиным... Не буду упоминать о чисто народных типах, появившихся в наше время, но вспомните Обло- мова, вспомните "Дворянское гнездо" Тургенева. Тут, конечно, не народ, но всё, что в этих типах Гончарова и Тургенева вековечного и прекрасного, — всё это от того, что они в них соприкоснулись с народом; это соприкосновение с народом придало им необычайные силы. Они заимствовали у него его простодушие, чистоту, кротость, широкость ума и незлобие, в противоположность всему изломанному, фальшивому, наносному и рабски заимствованному... за литературой нашей именно та заслуга, что она, почти вся целиком, в лучших представителях своих и прежде всей нашей интеллигенции, заметьте себе это, преклонилась перед правдой народной, признала идеалы народные за действительно прекрасные» (13, с. 49—50).

Величие Пушкина как руководящего гения в том и заключается, что он первым нашёл «твёрдую дорогу, нашёл великий и вожделенный исход для нас, русских, и указал на него. Этот исход был — народность, преклонение перед правдой народа русского». Пушкин, по словам Достоевского, первый «засвидетельствовал о всечеловечности и о всеобъемлемости русского духа и тем как бы провозвестил и о будущем предназначении гения России во всём человечестве, как всеединяющего, всепримиряющего и всёвозрождающего в нем начала» (14, с. 398—399). «Преклонившись перед правдой народной и признав её за свою правду, Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда им не был, несмотря на многовековое крепостное право».

Подобное преклонение перед правдой народа Достоевский находил и в поэзии Некрасова, которого он называл «печальником народного горя», «раненым сердцем» — источником всей его поэзии, проникнутой мучительным сочувствием ко всем, кто страдает от насилия, жестокости и необузданной воли.

Некрасов, по мнению Достоевского, пришёл в литературу со своим «новым словом», и в этом отношении Тютчев, поэт «обширнее его и художественнее», никогда не займет такого видного и памятного места в отечественной поэзии, какое, бесспорно, останется за Некрасовым. Некрасов, утверждает Достоевский, со своим «новым словом» должен прямо стоять вслед за Пушкиным и Лермонтовым. А ироническое восклица- ние о байронистах на похоронах Некрасова возникло, по словам Достоевского, вовсе не из желания затеять над раскрытой могилой литературный диспут. Оно было порождено чувством умиления, благодарности и восторга к великому поэту, у которого в душе всегда жила истинная, страстная и непосредственная любовь к народу: «Он болел о страданиях его всей душою, но видел в нем не один лишь униженный рабством образ, звериное подобие, но смог силой любви своей постичь почти бессознательно и красоту народную, и силу его, и ум его, и страдальческую кротость его». В этом смысле Некрасов был народный поэт, заключает Достоевский, добавляя, что любовь к народу была лишь «исходом его собственной скорби по себе самом»: «Народ был настоящею внутреннею потребностью его не для одних стихов. В любви к нему он находил свое оправдание. Чувствами своими к народу он возвышал дух свой... Не избрал бы он себе такой исход, если б не верил в него. В любви к народу он находил нечто незыблемое, какой-то незыблемый и святой исход всему, что его мучило» (14, с. 403—404).

При всех своих личных недостатках, во многом преувеличенных, Некрасов, по словам Достоевского, представлял «русский исторический тип, один из крупных примеров того, до каких противоречий и до каких раздвоений, в области нравственной и в области убеждений, может доходить русский человек в наше печальное, переходное время. Но этот человек остался в нашем сердце. Порывы любви этого поэта так часто были искрении, чисты и простосердечны! Стремление же его к народу столь высоко, что ставит его как поэта на высшее место. Что же до человека, до гражданина, то, опять-таки, любовью к народу и страданием по нём он оправдал себя сам и многое искупил, если и действительно было что искупить» (14, с. 412).

В русско-православном сознании добротолюбие неизменно сочеталось с красотолюбием. Об умной красоте говорили все наши святители и подвижники, начиная с преп. Серафима Саровского и кончая о. Сергием Булгаковым. «Красота спасёт мир», — утверждает один из персонажей Достоевского, который также много размышлял о роли прекрасного в жизни.

«Красота есть нормальность, здоровье, — писал он в 1861 году. — Красота полезна, потому что она красота, потому что в человечестве — всегдашняя потребность красоты и высшего идеала её. Если в народе сохраняется идеал красоты и потребность её, значит есть и потребность здоровья, нормы, а следственно, тем самым гарантировано и высшее развитие этого народа» (11, с. 86).

И ещё: «Потребность красоты и творчества, воплощающего её, — неразлучна с человеком, и без нее человек, может быть, не захотел бы жить на свете... И потому красота присуща всему здоровому, то есть наиболее живущему, и есть необходимая потребность организма человеческого. Она есть гармония; в ней залог успокоения; она воплощает человеку и человечеству его идеалы» (11, с. 76—77).

Идеалом «божественной красоты» для Достоевского всегда оставался Христос. И не случайно, обращаясь к отечественным «просвещённым европейцам», писатель задавал вопрос: «Укажите мне ваших праведников, которых вы вместо Христа ставите? Но знайте, что в народе есть и праведники. Есть положительные характеры невообразимой красоты и силы... Есть эти праведники и страдальцы за правду... кому дано видеть, тот, конечно, увидит их и осмыслит, кто же видит лишь образ звериный, тот, конечно, ничего не увидит. Но народ... знает, что они есть у него, верит, что они есть, крепок этою мыслью и уповает, что они всегда в нужную всеобщую минуту спасут его» (14, с. 445—446).

Как итог размышлений о красоте звучат слова писателя, которые он заносит в записную книжку в 1881 году, незадолго до смерти: «Идеал красоты человеческой — русский народ» (27, с. 59).

В теснейшем единении народа русского со своим монархом Достоевский видел огромную и даже «страшную» силу, лежащую в основе русской идеи. «Нет, тут идея глубокая и оригинальнейшая, тут организм, живой и могучий, организм народа, слиянного со своим царем воедино. Идея же эта есть сила всенародная, всеединящая сила... которую сам народ вос- хотел, которую вырастил в сердцах своих... Если хотите, у нас в России и нет никакой другой силы, зиждущей, сохраняющей и ведущей нас, как эта органическая, живая связь народа с царём своим, и из неё у нас всё и исходит».

Подобные взаимоотношения с монархом, по мнению писателя, отличают Россию от других европейских стран: «Вот чего не понимают у нас умники, верующие, что всё у нас переделается в Европу безо всякой особливости... Народ наш носит в себе органический зачаток идеи, от всего света особливой. Идея же эта заключает в себе такую великую у нас силу, что, конечно, повлияет на всю дальнейшую историю нашу... История наша не может быть похожею на историю других европейских народов, тем более её рабской копией» (14, с. 492—493).

Говоря о соборном единении народа с царем своим, Достоевский выражает и свою заветную мечту о духовном слиянии в России всех сословий, о падении той двухвековой стены, которая отделяла от родной почвы, от народа отечественную либеральную интеллигенцию, тех самых блудных сынов России, которых Пушкин вывел в образах Алеко и Онегина. Надо ли говорить, что мечта эта оказалась утопической.

Важный аспект русской идеи связан у Достоевского с образом Татьяны Лариной, которую писатель называет «апофеозом русской женщины», «типом положительной красоты». Духовный смысл её самоотречения писатель разъяснил в словах: «Разве может человек основать свое счастье на несчастье другого? Счастье не в одних только наслаждениях любви, а в высшей гармонии духа» (14, с. 432).

Самоотречение пушкинской героини Достоевский связывал с такой особенностью национального характера, которая проявлялась во всём, даже во внешней политике России: «Ибо что делала Россия во все эти века в своей политике, как не служила Европе, может быть, гораздо более, чём себе самой?» Вновь и вновь писатель повторяет свою излюбленную мысль о том, что «всё время своей европейской жизни Россия жила не для себя, а для чужих, именно для "общечеловеческих интересов"» (14, с. 55).

Парадоксально, однако, но это жертвенное служение неизменно воспринималось в Европе с величайшей подозрительностью: «Предпринимать что-нибудь не для прямой своей выгоды кажется Европе столь непривычным, столь вышедшим из международных обычаев, что поступок России, естественно, принимается Европой не только за варварство... низость и глупость, но и даже за безнравственный факт, опасный Европе и угрожающий будто бы великой цивилизации» (14, с. 231).

В статье «Восточный вопрос» (июнь 1876) Достоевский, размышляя, над христианской жертвенностью России, предопределившей ее историческую миссию в сообществе европейских народов, приходит к парадоксальному, на первый взгляд, выводу: «Выгода России именно, коли надо, пойти даже и на явную невыгоду, на явную жертву, лишь бы не нарушить справедливости. Не может Россия изменить великой идее, завещанной ей рядом веков и которой следовала она до сих пор неуклонно... Да и когда, часто ли Россия действовала в политике из прямой своей выгоды? Не служила ли она, напротив, в продолжение всей петербургской своей истории всего чаще чужим интересам с бескорыстием, которое могло бы удивить Европу...» (13, с. 205).

К размышлениям о «восточном вопросе» Достоевский возвращается в 1877 г., когда публикует статью «Толки о мире». «Константинополь должен быть наш» — возможно ли это? Разные мнения». Сущность «восточного вопроса», заявляет здесь Достоевский, в разрешении судеб православия, неразрывно связанных с Россией. Что это за судьбы православия? — задаёт он вопрос и отвечает: «Римское католичество, продавшее давно уже Христа за земное владение, заставившее отвернуться от себя человечество и бывшее таким образом главнейшей причиной матерьялизма и атеизма Европы, это католичество естественно породило в Европе и социализм. Ибо социализм имеет задачей разрешение судеб человечества уже не по Христу, а вне бога и вне Христа, и должен был зародиться в Европе естественно, взамен упадшего христианского в ней начала по мере извращения и утраты его в самой церкви като- лической. Утраченный образ Христа сохранился во всём свете чистоты своей в православии. С Востока и пронесётся новое слово миру навстречу грядущему социализму, которое, может, вновь спасёт европейское человечество» (14, с. 362).

Протестуя против облыжных представлений о русском человеке как лодыре и пьянице со штофом в руках, Достоевский утверждает, что дух и правда христианства сохранились в народе русском так, как, может быть, ни в одном из народов мира: «Знает же народ Христа Бога своего, может быть, ещё лучше нашего, хоть и не учился в школе. Знает, — потому что во много веков перенес много страданий и в горе своем всегда, с начала и до наших дней, слыхивал об этом Боге-Христе своем от святых своих, работавших на народ и стоявших за землю русскую до положения жизни, от тех самых святых, которых чтит народ доселе, помнит имена их и у гробов их молится» (13, с. 131).

Главная школа христианства, которую прошел народ русский, это века бесчисленных и бесконечных страданий, когда он оставался лишь с одним Христом, помогавшим ему спасти свою душу.

Вновь и вновь повторяет Достоевский мысль о том, что народ русский в огромном большинстве своем живет в Православии, представляющем «драгоценность», которой нет нигде больше и которая есть «хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах» (13, с. 206).

Именно эта православная жертвенность порождает, по Достоевскому, потребность нашу «всеслужения человечеству, даже в ущерб иногда собственным и крупным ближайшим интересам... потребность быть прежде всего справедливыми и искать лишь истины... Кто хочет быть выше всех в царствии Божием — стань всем слугой. Вот как я понимаю русское предназначение в его идеале» (13, с. 207).

В судьбах истинного христианства и заключается вся цель народа русского: «Вся Россия для того и живет, чтобы служить Христу и оберегать от неверных всё вселенское православие» (10, с. 104).

Не случайно народ назвал землю свою, всю Россию христианством, «крестьянством»: «Вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство, обратившееся у народа нашего в одну из тех основных живых сил, без которых не живут нации. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, — по крайней мере, это главное» (13, с. 302).

Русская вера, русское православие, не устаёт утверждать Достоевский, есть «всё, что только русский народ считает за свою святыню; в ней его идеалы, вся правда и истина жизни» (13, с. 287). Вот отчего народ наш «не забыл свою великую идею, свое «Православное дело» — не забыл в течение двухвекового рабства, мрачного невежества, а в последнее время — гнусного разврата, матерьялизма, жидовства и сивухи» (13, с. 271).

Что же имел в виду Достоевский под «Православным делом»? «Православное дело» или «славянская идея» в высшем смысле есть, по мнению писателя, «жертва, потребность жертвы даже собою за братьев, и чувство добровольного долга сильнейшему из славянских племен заступиться за слабого... великое всеславянское единение во имя Христовой истины, то есть на пользу, любовь и службу всему человечеству, на защиту всех слабых и угнетенных в мире... Вот потому-то, что народ русский сам был угнетен и перенес многовековую крестную ношу, — потому-то он и не забыл своего "Православного дела" и страдающих братьев своих, и поднялся духом и сердцем, с совершенной готовностью помочь всячески угнетённым... Всякая высшая и единящая мысль и всякое верное единящее всех чувство — есть величайшее счастье в жизни наций» (13, с. 272—273).

Разговор о «Православном деле» возникает на страницах «Дневника писателя» в связи с кампанией помощи сербам, сражавшимся за свою независимость против турецких угнетателей, сбора средств и пожертвований в пользу всех погибших и сражающихся за русскую идею «великодушных добровольцев наших» (13, с. 289).

Говоря о том, что после военных действий в Сербии появились «мечтатели», упрекающие русских в их несчастьях,

Достоевский выражает надежду, что сербы, будучи горячими патриотами, всё-таки вспомнят о погибших русских солдатах, положивших живот свой за их землю: «Русские уйдут, но великая идея останется. Великий дух русский оставит следы свои в их душах... Ведь убедятся же они когда-нибудь, что помощь русская была бескорыстная и что никто из русских, убитых за них, и не думал их захватывать!» (13, с. 328).

Мысль о собственной материальной выгоде всегда была чужда России, подчеркивает Достоевский (13, с. 325) и устами своего героя утверждает: «Нет выше идеи, как пожертвовать собственною жизнию, отстаивая своих братьев и свое отечество...» (13, с. 142).

К разговору о «Православном деле», о балканских событиях Достоевский возвращается на страницах «Дневника писателя», анализируя роман Л.Н.Толстого «Анна Каренина».

В статье «"Анна Каренина" как факт особого значения», помещенной в «Дневнике писателя» за 1877 год, Достоевский называет роман Толстого совершенством в художественном отношении, с которым «ничто подобное из европейских литератур в настоящую эпоху не может сравниться, а во-вторых, и по идее своей это уже нечто наше, наше своё родное, и именно то самое, что составляет нашу особенность перед европейским міром, что составляет уже наше национальное "новое слово" или, по крайней мере, начало его, — такое слово, которого именно не слыхать в Европе» (14, с. 236). По словам Достоевского, в романе выражен взгляд на виновность и преступность человеческую, показаны люди в ненормальных условиях, которые, будучи захвачены в круговорот лжи, совершают преступления и гибнут.

Как же решается эта стариннейшая и любимейшая тема в Европе, задаёт вопрос Достоевский и отвечает: там есть закон, составлявшийся тысячелетиями, которому необходимо следовать неукоснительно. Кто не станет делать этого, тот платит свободой, имуществом, жизнью, платит буквально и бесчеловечно, не будь этого, будет ещё хуже.

Другое решение обратное: «Так как общество устроено ненормально, то и нельзя спрашивать ответа с единиц людских за последствия. Стало быть, преступник безответствен, и преступления пока не существуют. Чтобы покончить с преступлениями и людскою виновностью, надо покончить с ненормальностью общества и склада его... Главная надежда на науку... Других решений о виновности и преступности людской западноевропейский мір не представляет».

Во взгляде же русского автора на виновность и преступность, продолжает Достоевский, ясно усматривается, что никакое торжество «четвёртого сословия», никакое уничтожение бедности, никакая организация труда не спасут человечество от ненормальности, преступности и виновности. Причем выражена эта мысль в «огромной психологической разработке души человеческой, с страшной глубиною и силою, с небывалым доселе у нас реализмом художественного изображения» (14, с. 237). И далее Достоевский формулирует свою самую заветную мысль, своеобразное нравственно-философское кредо: «Ясно и понятно до очевидности, что зло таится в человечестве глубже, чем предполагают лекаря-социалисты, что ни в каком устройстве общества не избегнете зла, что душа человеческая останется та же, что ненормальность и грех исходят из неё самой и что, наконец, законы духа человеческого столь еще неизвестны, столь неведомы науке, столь неопределёны и столь таинственны, что нет и не может быть ещё ни лекарей, ни даже судей окончательных, а есть Тот, который говорит: "Мне отмщение и аз воздам". Ему одному лишь известна вся тайна мира сего и окончательная судьба человека» (14, с. 237).

Достоевский признает, что автор «Анны Карениной» есть огромный талант, значительный ум и весьма уважаемый интеллигентною Россиею человек, который в своем романе выражает собственный взгляд на современную действительность. Особое внимание уделяет Достоевский образу «чистого сердцем» Лёвина, в уста которого Толстой вкладывает много своих заветных мыслей, даже явно жертвуя иногда художественностью. Оговариваясь, что он отнюдь не смешивает толстовского персонажа с самим автором, Достоевский выражает горькое недоумение, что он «не того ожидал от такого автора».

Левин, по словам Достоевского, ударился в обособление и разошёлся с огромным большинством русских людей. И хотя в финале после женитьбы на Кити, Лёвин счастлив, он всё ещё не совершенен: «ему недостаёт ещё внутреннего духовного мира». Он мучается вековечными вопросами человечества: о Боге, о вечной жизни, о добре и зле и проч. И когда он слышит от мужика, что необходимо каждому стремиться жить для души и помнить Бога, он понимает, что слово найдено и все вековые загадки разрешены одними простыми мужицкими словами: «Жить для души, Бога помнить».

Лёвин понимает: к чему искать умом того, что дано уже самой жизнью: необходимо жить для добра и не любить зла, все на свете понимают или могут понять, что надо любить ближнего своего, как самого себя: «В этом знании, в сущности, и заключается весь закон человеческий, как и объявлено нам самим Христом... Хоть мужик и не сказал Лёвину ничего нового, но всё же он его натолкнул на идею, а с этой идеи и началась вера. Уж в этом-то одном Левин мог бы увидать, что он не совсем народ и что нельзя ему говорить про себя: я сам народ» (14, с. 241—242).

Главный упрек, который предъявляет Лёвину Достоевский, это его духовное праздношатайство, которое досталось ему по наследству и которое видит во всяком барине народ: «Одним словом, эта честная душа есть самая праздно-хаотическая душа, иначе он не был бы современным русским интеллигентным барином, да еще средневысшего дворянского круга» (14, с. 242).

Другой порок Левина Достоевский видит в отсутствии у него жалости к человеческому страданию, к угнетению славян турецкими завоевателями. Более того, Левин объявляет, что такого чувства сострадания нет и у русского народа, потому что он (Левин) сам народ. И Достоевский иронически замечает: «Слишком уж они дёшево ценят русский народ. Старые, впрочем, оценщики. Не прошло и часу по приобретении веры, как пошла опять жариться малина на свечке» (14, с. 243).

Достоевский едко иронизирует над собеседниками Лёви- на Сергеем Ивановичем Кознышевым, Катавасовым и старым князем, которые выступают против оказания помощи угнетае- мым балканским славянам и заявляют, что необходимо интересоваться делами самой России и не заниматься «Восточным вопросом». По мнению Достоевского, напротив, активная помощь славянам и есть то самое русское дело, необходимость которого остро чувствует русский человек с его всемирной отзывчивостью, с его жалостью и состраданием. Вот почему русские добровольцы, отправлявшиеся в Сербию, чтобы принять участие в военных действиях против турок, это вовсе не стрюцкие, а лучшие представители народа. «Впрочем, — заключает Достоевский, — защищать народ против Лёвиных, доказывать Левиным, что это были не стрюцкие и не воздыхатели, а, напротив, сознающие своё дело люди, — доказывать всё это, помоему, совершенно лишнее и не нужное, мало того, даже для народа и унизительное» (14, с. 248).

Но главное обвинение, которое предъявляет Достоевский Левину, заключается в том, что тот уверяет собеседников: «непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть». Когда же ему возражают, говоря, что «народ услыхал о страданиях своих братии и заговорил», Левин упрямо отвечает: «Может быть, но я не вижу; я сам народ, и не чувствую этого». «Это для меня загадка, — признаётся Достоевский. — Конечно, есть просто бесчувственные люди, грубые, с развитием извращённым. Но ведь Лёвин, кажется, не таков, он выставлен человеком вполне чувствительным» (14, с. 259).

Достоевский одним из первых (задолго до И.А.Ильина с его книгой «О сопротивлении злу силою») начинает полемику с толстовской концепцией непротивления злу насилием. Когда Лёвина спрашивают, что бы он сделал, если б увидел, как турок выкалывает глаза славянскому младенцу, тот отвечает, что не знает. По мнению Достоевского, Лёвин не понимает очевидной истины: «Убивают турок в войне, в честном бою, не мстя им, а единственно потому, что иначе никак нельзя вырвать у них из рук их бесчестное оружие... А если не вырвать у них оружие и — чтоб не убивать их, уйти, то они ведь тотчас же опять станут вырезывать груди у женщин и прокалывать младенцам глаза. Как же быть? дать лучше прокалывать глаза, чтоб только не убить как-нибудь турку? Но ведь это извращение понятий, это тупейшее и грубейшее сентиментальничание, это исступленная прямолинейность, это самое полное извращение природы» (14, с. 262).

Суть обособленности Лёвина, по Достоевскому, в его индивидуалистической замкнутости, отчужденности от общей жизни, в фанатической поглощенности своей личной жизнью, женой Кити, сыном, и при этом заявляющего, что никакого сострадания к угнетению славян нет и не может быть. «Такие люди, как автор "Анны Карениной", — заключает Достоевский, — суть учители общества, наши учители, а мы лишь ученики их. Чему ж они нас учат?» (14, с. 263).

На протяжении многих лет Достоевский напряженно размышлял не только о русской православной идее, но и о социализме. Социалисты, писал он в записной книжке 1863—1864 гг. намерены переродить человека, освободить его, представить его без бога и без семейства: «Но человек изменится не от внешних причин, а не иначе как от перемены нравственной» . «Христианская правда, сохранившаяся в православии, — подчеркивал он, — выше социализма. Тут-то мы и встретимся с Европой». По словам писателя, историческая миссия России нести «православие Европе, — православие еще встретится с социалистами» .

Сущность «русского социализма» Достоевский видел во всесветном духовном единении во имя Христа «взамен ма- терьяльного единения, силой католичества, римского единения» . И далее он поясняет: «У нас всех есть твердая и определенная национальная идея; именно национальная. Следовательно, если национальная идея русская есть, в конце концов, лишь всемирное общечеловеческое единение, то, значит, вся наша выгода в том, чтобы всем, прекратив все раздоры до времени, стать поскорее русскими и национальными» (14, с. 23).

«Новое слово», которое предназначено сказать миру Россией, будет «заветом общечеловеческого единения», «соедине- ния всего человечества новым, братским, всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обреченного на молчание...» (14, с. 230).

Русская идея, таким образом, заключается в том, чтобы «внести примирение в европейские противоречия, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесо- единяющей, вместить в неё с братскою любовию всех наших братьев... Ко всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина» (14, с. 439—440).

При этом писатель замечает, что подобное соборное единение было идеалом славянофилов: «Единение в духе истинной широкой любви, без лжи и материализма и на основании личного великодушного примера, который предназначено дать собою русскому народу во главе свободного всеславянского единения Европе» (14, с. 23).

Важно, однако, что Достоевский, как и его современник К.Леонтьев, был категорически против космополитического плана объединения наций и народностей. Он был убежден, что все неудачи русского общества, «вся бесхарактерность некоторых слоев русской народности происходит именно от разлагающего, ленивого и апатичного нашего космополитизма, доведшего нашу разобщенность с почвой до равнодушия к ней, до смешного непонимания её...» (11, с. 361).

Как бы отвечая идеологам космополитизма, Достоевский писал: «Из всего человечества, из всех народов теоретики хотят сделать нечто весьма безличное, которое во всех бы странах земного шара, при всех различных климатических и исторических условиях, оставалось бы одним и тем же... Нам бы сильно хотелось, если б кто-нибудь из этого рода теоретиков решил бы следующие вопросы: точно ли выиграет много человечество, когда каждый народ будет представлять из себя какой-то стёртый грош, и какая именно будет оттого польза?» (11, с. 220—221). Отвечая на вопрос, писатель категорически утверждает, что идея всеединения человечества должна сочетаться с «полным уважением к национальным личностям и к сохранению их, к сохранению полной свободы людей и с указанием, в чём именно эта свобода и заключается, — единение любви, гарантированное уже делом, живым примером, потребностью на деле истинного братства, а не гильотиной, не миллионами отрубленных голов...» (14, с. 27).

При этом Достоевский подчеркивает, что «не через подавление личностей иноплеменных национальностей хотим мы достигнуть собственного преуспевания... Нет, тогда только человечество и будет жить полною жизнию, когда всякий народ разовьется на своих началах и принесет от себя в общую сумму жизни какую-нибудь особенно развитую сторону. Может быть, тогда только и можно будет мечтать нам о полном общечеловеческом идеале... Ведь тогда только и можем мы хлопотать об общечеловеческом, когда разовьем в себе национальное...» (11, с. 221, 236).

В сущности, Россия так и поступала на протяжении всего своего исторического развития, руководствуясь широкой гуманной веротерпимостью. В подтверждение этой мысли Достоевский приводит целый ряд примеров. Когда Казань была штурмом взята русскими войсками, как поступил царь Иван Васильевич? «Истребил ли её жителей поголовно, как потом в Великом Новгороде, чтоб и впредь не мешали? Переселил ли казанцев куда-нибудь в степь, в Азию? Ничуть; даже ни одного татарчонка не выселил, всё осталось по-прежнему, и геройские, столь опасные прежде казанцы, присмирели навеки... Но, усмирив их, отвоевав у них назад свою землю и завоевав их самих, русские не отомстили татарину за двухвековое мучительство, не унизили его, подобно как мусульманин-турка измучил и унизил райю, ничем и прежде его не обидевшего, — а, напротив, дал ему с собой такое полное гражданское равноправие, которого вы, может быть, не встретите в самых цивилизованных землях столь просвещенного, по-вашему, Запада. Даже, может быть, русский мусульманин пользовался иногда и высшими льготами против самого русского, против самого владетеля и хозяина русской земли...» (13, с. 290, 299).

Главную цель своего «Дневника» Достоевский видел в разъяснении идеи «о нашей национальной духовной самостоятельности и указывать её, по возможности, в текущих представляющихся фактах» (13, с. 403).

В последние годы жизни писатель много размышлял над тем, что же необходимо для выработки национального самосознания, отсутствие которого служило основанием для европейцев презирать Россию («И чем больше мы им в угоду презирали нашу национальность, тем более они презирали нас самих»).

И Достоевский дает на этот вопрос четкий и недвусмысленный ответ: «Если общечеловечность есть идея национальная русская, то прежде всего надо каждому стать русским, то есть самим собой, и тогда с первого шагу всё изменится. Стать русским значит перестать презирать народ свой. И как только европеец увидит, что мы начали уважать народ наш и национальность нашу, так тотчас же начнёт и он нас самих уважать» (14, с. 26).

Во-вторых, необходима неустанная дисциплина и работа над собой, в процессе которой и мог бы проявиться наш гражданин: «Сделаться человеком нельзя разом, а надо выделаться в человека. Тут дисциплина... Мало того: мыслители провозглашают общие законы, то есть такие правила, что все вдруг сделаются счастливыми, безо всякой выделки, только бы эти правила наступили. Да если бы этот идеал и возможен был, то с недоделанными людьми не осуществились бы никакие правила, даже самые очевидные» (14, с. 53).

В статье «Русское решение вопроса» писатель приходит в связи с этим к новому пониманию понятия «свобода»: «... настоящая свобода — лишь в одолении себя и воли своей, так чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином. А разнузданность желаний ведёт лишь к рабству вашему» (14, с. 70—71). Здесь Достоевский выступает как истинный продолжатель этических прозрений Гоголя.

Христианство, по Достоевскому, признает свободу человека и его нравственную ответственность. Учение же об абсолютной зависимости человека от несовершенного обществен- ного устройства доводит его «до совершенной безличности, до совершенного освобождения его от всякого нравственного личного долга, от всякой самостоятельности, доводит до мерзейшего рабства, какое только можно вообразить» (12, с. 18).

Здесь же Достоевский обращает внимание на то, что в современном мире меркантилизма, свобода понимается в денежном обеспечении и в законах, гарантирующих денежное обеспечение: «Есть деньги, стало быть, могу делать всё, что угодно; есть деньги — стало быть, не погибну и не пойду просить помощи, а не просить ни у кого помощи есть высшая свобода. А между тем это в сущности не свобода, а опять-таки рабство, рабство от денег (14, с. 71)».

И далее писатель противопоставляет этому меркантильному пониманию свободы — отечественное решение вопроса: «Напротив, самая высшая свобода — не копить и не обеспечивать себя деньгами, а "разделить всём, что имеешь и пойти всем служить". Если способен на то человек, если способен одолеть себя до такой степени, — то он ли после того не свободен? Это уже высочайшее проявление воли!» (14, с. 71).

Русская идея, вновь и вновь повторяет Достоевский, это есть «назначение общечеловеческое, есть общеслужение человечеству, — не России только, не общеславянству только, но всечеловечеству» (13, с. 188). Именно этого не понимает Европа: «Разве смотрела когда Европа на русских доверчиво, разве может она смотреть на нас когда-нибудь доверчиво и не враждебно?» (13, с. 196). Не признавая Россию «цивилизованной» страной, европейцы не понимают, что «можно серьёзно верить в братство людей, во всепримирение народов, в союз, основанный на началах всеслужения человечеству, и, наконец, на самое обновление людей на истинных началах Христовых. И если верить в это "новое слово", которое может сказать во главе объединенного православия миру Россия, — есть "утопия", достойная лишь насмешки, то пусть и меня причислят к этим утопистам, а смешное я оставляю при себе» (13, с. 211).

Это общечеловеческое начало, присущее русскому национальному характеру, проявляется даже в отношении к зарубеж- ной литературе. Всякий европейский поэт и мыслитель, по словам Достоевского, «кроме земли своей, из всего мира, наиболее и народнее бывает понят и принят всегда в России. Шекспир, Байрон, Вальтер Скотт, Диккенс — роднее и понятнее русским, чем, например немцам... в варварской России, этот же Шиллер гораздо национальнее и гораздо роднее варварам русским, чем не только в то время — во Франции, но даже и потом, во всё наше столетие, в котором Шиллера... знали во Франции лишь профессора словесности, да и то не всё, да и то чуть-чуть. А у нас он, вместе с Жуковским, в душу русскую всосался, клеймо в ней оставил, почти период в истории нашего развития обозначил».

Подобное отношение ко всемирной литературе, делает вывод Достоевский, есть «явление, почти не повторявшееся в других народах... это свойство есть действительно наша национальная русская особенность...» (13, с. 188—189).

Речь Достоевского на Пушкинских торжествах 1880 года представляет квинтэссенцию его взглядов не только на личность и творчество Пушкина, но и на Россию, русского человека, русскую идею.

Говоря о такой уникальной особенности Пушкина, как всемирная отзывчивость, Достоевский замечает, что европейские поэты, обращаясь к чужим народностям, чаще всего перевоплощали их в свою же национальность и понимали по-своему: «Даже у Шекспира его итальянцы, например, почти сплошь те же англичане. Пушкин лишь один изо всех мировых поэтов обладает свойством перевоплощаться вполне в чужую национальность... Нет, положительно скажу, не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине её, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов, перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось» (14, с. 437—438).

И далее, отталкиваясь от этой уникальной пушкинской способности к перевоплощению, которую, кстати, впервые отметил Гоголь, Достоевский делает обобщающее заключение: «Ибо что такое сила духа русской народности как не стремле- ние её в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловеч- ности?.. Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите... Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретённая, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей» (14, с. 438—439).

<< | >>
Источник: Сохряков Ю. И. . Русская цивилизация: Философия и литература. — М.: Институт русской цивилизации. — 720 с. . 2010

Еще по теме ДОСТОЕВСКИЙ КАК ВЫРАЗИТЕЛЬ НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕИ:

  1. ДОСТОЕВСКИЙ КАК ВЫРАЗИТЕЛЬ НАЦИОНАЛЬНОЙ ИДЕИ
  2. ДУША РОССИИ — НЕ БУРЖУАЗНАЯ ДУША
  3. ДЕРЖАВНЫЙ ИНСТИНКТ НАРОДА
  4. РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ГЛАЗАМИ И. А. ИЛЬИНА
  5. ПИСЬМО ЧЕТВЁРТОЕ. О НАЦИИ
  6. Философское движение в русских духовных школах в первой половине XIX века (Голубинский, Сидонский, Карпов, Авсенев, Го гоцким, Юр кевич и др.)
  7. В СВОБОДНОМ ПЛАВАНИИ ВАСИЛИЙ ВИКТОРОВИЧ ВАНЧУГОВ
  8. Русское искусство второй половины XIX века
  9. Советское искусство от 1917 до 1941 года
  10. ТЮРКСКИЙ ФАКТОР В ПОЛИТИКЕ РОССИИ
  11. Эволюция либеральных идей
  12. Глава 5 Истинная причина травли “черносотенцев”.
  13. § 2. Российские модусы исторических типов социальной справедливости
  14. 4.1. Традиции и национальный характер русского народа в контексте правогенеза
  15. 5.1. История Права в призме духовной эволюции России и Запада
  16. 1.              Историософия новоевразийства
  17. МОЖНО ЛИ УБЕРЕЧЬ БУДУЩУЮ ГОСУДАРСТВЕННУЮ ДЕРЖАВНОСТЬ РОССИИ?
  18. В поискан «национального характера»..
  19. Александр III
  20. Ю.Ю. Калинина, Казанский госуниверситет, аспирантка ПРОТИВОПОСТАВЛЕНИЕ ИДЕЙ К.ЛЕОНТЬЕВА ОСНОВНЫМ ТЕЧЕНИЯМ РУССКОЙ МЫСЛИ XIX ВЕКА В ПУБЛИЦИСТИКЕ РУССКОГО ПОСЛЕОКТЯБРЬСКОГО ЗАРУБЕЖЬЯ