<<
>>

§ 1. Феномен политической коммуникации и специфика его бытия в современном обществе

Рассмотрение политической коммуникации в современном обществе вполне логично было бы начать с характеристики ее сущностных особенностей. Однако здесь мы сосредоточимся преимущественно на внешней, видимой, легко наблюдаемой стороне политического общения.
Прежде всего потому, что в предыдущих главах исследования мы уже определили наш подход к анализу сущности политики как коммуникативный и представили политику как особый вид социальной коммуникации, в центре которого оказываются социально значимые интересы и цели, и главным образом те, реализация которых связана с самосохранением общества, понимаемого как сохранение основ цивилизации и преумножение всего совокупного общественного богатства. Мы также показали глубинные социальные основания, определяющие политизацию человека и первичных социальных общностей, из взаимодействия которых складываются универсальные взаимосвязи цивилизационных процессов. При этом сущностная специфика современного этапа политизации уже становилась предметом нашего внимания. Несомненно, однако, что в рамках цивилизационного анализа политики можно описать и феномен политической деятельности, сопоставив его с видимыми проявлениями других видов социальной коммуникации. Такое описание является необходимым и даже неизбежным в контексте общего социально-философского обсуждения проблем современного общества. Такое обсуждение вряд ли может избежать вопроса о хронологических границах современности — ниже мы еще обратимся к нему специально, — хотя не этот вопрос является центральным для теоретического анализа. То же самое можно сказать и о вопросе тематизации современности, о выделении некоторого специфического предметного поля, обсуждение которого отличает современность от прошлого и будущего. Мы согласны с Б. Г. Капустиным, полагающим, что к современности следует подходить как к особого рода проблеме, заключающейся в утрате социальностью стабильности, в принципиальной неустойчивости бытия общества, когда «современность, как сила негативного, подрывает любые (в тенденции и потенциально) нормативные основания, на которых зиждется общественный порядок»1.
Сказанное не означает, что современность полностью и навсегда исключает какую бы то ни было онтологическую определенность общества, равно как и определенность наших суждений о ней, что социальная непрерывность исключает социальную дискретность. Такая характеристика, по нашему мнению, подчеркивает лишь два момента: во-первых, относительность, релятивность всех социальных установлений современности, а во-вторых, проблемный, открытый для дискуссий характер самого процесса стабилизации, обретение которой оказывается труднодостижимым и теоретически, и практически-политически. Нестабильность современности схвачена в известной метафоре Ф. Ницше о «смерти Бога». Рассматривая эту смерть как событие, более того, как деяние людей в определенном контексте места и времени, можно согласиться с замечаниями Б. Г. Капустина о том, что «“смерть Бога” как действующая причина полностью зависит от реакции людей», что «она — вообще не сущность... она — невозможность сущностей в делах людей, то есть всего того, к чему можно апеллировать от страстей и нравов как к безусловному авторитету, существующему как бы над ними, помимо них и их (хотя бы “в конечном счете”) направляющему»2. Но такая постановка вопроса обращает исследователя к анализу непосредственной человеческой деятельности, причем не только с позиции поиска сущностей, существующих и реализующихся лишь в процессе этой деятельности, сколько в плане исследования ее многообразных феноменов, поскольку именно в стилистике воплощаются духовные искания и приоритеты эпохи нестабильности. Утрата метафизических сущностей оборачивается не только многообразием феноменов политики, свободой выбора стиля, но и разнонаправленностью самих стилей. Конец трансцендентного, однозначно определенного абсолюта предполагает не только многообразие деконструкции, но и многообразие конструирования. В этом смысле, можно оспорить мнение Б. Г. Капустина, полагающего, что современность обнаруживает себя как сила негативного3. Такое определение создает иллюзию своеобразного вакуума, возникающего после сокрушения нормативных оснований социальности.
Между тем в ХХ веке именно сфера политического давала многообразные примеры попыток конструирования, созидания нового общественного порядка, с новой шкалой норм и ценностей. Сокрушение старого Бога породило небывалый энтузиазм нового богостроительства, пытающегося уверить сограждан в абсолютной истинности и категорической императивности провозглашаемых истин и лозунгов. Драматизм политической современности заключается не только в нигилизме новаторов, но и в радикальной несоединимости предлагаемых позитивных вариантов решений, в их неспособности к сосуществованию и диалогу. Поиск возможностей сосуществования различных политических альтернатив вряд ли возможен на пути устранения их «субстанциального», доктринально-идеологического своеобразия. Гораздо плодотворнее поиск их предметно-процедурной совместимости, то есть обнаружение «феноменологической» совместимости. Второй, менее известной, но не менее содержательной социальной метафорой современности может стать образ «расколдованного мира», возникающий в русле социально-философской концепции М. Вебера. И здесь, в попытке его социально-политического истолкования, мы можем заметить, с одной стороны, особое значение полиморфизма социально-политического бытия, утратившего сакральный смысл, с другой — разнонаправленность и даже противоречивость социально-политических поисков. Дело заключается не столько в том, что тотальное господство утилитарной рациональности нашло свое естественное продолжение в религии потребительства, сколько в том, что тенденция к сакрализации социального бытия раньше других охватила бытие политическое, породив невиданное господство политической мифологии и культа, прочно придав образу политики иррациональные черты. Тем самым мы столкнулись с принципиально новыми политическими феноменами, значением которых вряд ли можно пренебречь. Вместе с тем следует признать, что коль скоротрадиционные феномены политического взаимодействия оказались сведены к абсолютной ясности прагматического и утилитаристского истолкования, которые в то же время то и дело подвергаются сомнению, то задача заключается в дальнейшем исследовании самих феноменов как относительно самостоятельной данности.
Приведенное выше истолкование смысла метафор «смерти Бога» и «расколдованности мира» обращает политическое исследование к ряду вопросов. Прежде всего это вопрос о том, возможно ли достижение и сохранение политического консенсуса в современном обществе. Далее, если мы полагаем, что императивом современности является метафизический плюрализм, когда ни одно из пониманий сущности политики и ее места в обществе не может претендовать на безусловную значимость, то не зависит ли преодоление ситуации потери ориентиров от самих субъектов политики, от их способности быть ответственными как за идеологический и теоретический выбор целей и средств политической деятельности, за ее объективно достигаемые результаты, так и за сам процесс их использования, за тот или иной стратегический или тактический выбор? Обратившись к тому, как предстает политика здравому смыслу современника, не минуты не сомневающемуся в достоверности своих чувственных данных, трудно не заметить, что в массовом сознании феномен политики ассоциируется чаще всего с образом интриги государственных мужей или публичной игры политиков, как правило, корыстных и безнравственных, либо с образом безликого государственного управления (точнее, администрирования), как правило, беспристрастного и мудрого. Показательно, что эти образы аксиологически окрашены, причем окраска эта задается не только спецификой мировоззренческой или политической позиции, но и убежденностью, что, как и во всяком деле, в политике есть серьезное и несерьезное, полезное и бесполезное, и потому соответственно необходимое, и то, без чего можно обойтись. Удивительно, когда подобный патриархальный ригоризм оказывается присущ и солидным исследованиям. Энциклопедический словарь «Политология» понимает под политической игрой «метафорическое наименование политического маневрирования, интриги, закулисных сговоров, сделок, скрытых замыслов за фасадом безупречных политических отношений»4. Итак, политическая игра как феномен политики — дело лицемерное, скрывающее действительное положение дел.
В то же время политическое управление рисуется как фундаментальная, «базирующаяся на выработанных в обществе и законодательно закрепленных общесистемных императивных установках (конституция, законы, указы и т. д.)»5, строго научная часть политики. Впрочем, встречаются и иные суждения. М. В. Ильин полагает, что «игровая и коммуникативная интерпретации природы политики являются больше, чем метафорическими аналогиями» и непосредственно связаны с ее сущностью6. Отмечая, что «политика есть часть управления обществом, решающая проблемы, оказавшиеся не по силам административно-правовой системе», И. М. Кривогуз подчеркивает иерархический приоритет политических решений над узкотехнологическими управленческими действиями7. Если учесть, что игра и интрига, равно как и управление, — достояния не какого-то конкретного типа общества, а удел цивилизации всех времен и народов, то можно предположить, что каждый из феноменов может быть аксиологически окрашен в самые разные цвета. Именно потому, что игра и управление прочно связаны с глубинными основаниями цивилизации и культуры, мы полагаем, что эти феномены присущи не одной только политической коммуникации, но также властно директивным и функциональным политическим отношениям. Именно этим, то есть универсальностью проявления в политике, а не претензией на концептуальное объяснение ее сущности, мы, в отличие от М. В. Ильина, объясняем значение феномена игры. С другой стороны, управление в разных своих ипостасях (на основе права, традиции, харизмы и т. п.) есть неотъемлемый элемент феномена политики. Сложность политического решения отождествляется с более высоким иерархическим уровнем управления лишь при специфически директивном или функциональном мышлении. Бинарная природа феномена политики объясняется, по нашему мнению, во-первых, тем, что политика есть сознательная, целенаправленная, но в то же время эмоционально-волевая деятельность. Тем самым признается, что занятие политикой как бы построено на противопоставлении несовершенного настоящего и желаемогобудущего, требует предвидеть цели и представлять процесс их достижения.
Этим допускается особая темпоральная специфика политики («это дело не одного дня», «это требует терпения, настойчивости» и т. п.). Во-вторых, тем, что политика есть макросоциальная, все или значительную часть общества охватывающая деятельность, то есть то, что выходит за границы моего собственного круга жизни, частного интереса. Масштаб политики, ее пространственная специфика столь же легко бросаются в глаза, как и разнообразные человеческие пороки и добродетели ее участников. Поэтому наше рассмотрение феномена политики и специфики его современного бытия мы обязательно должны связать с пространственно-временной системой философских координат. В своем описании бытия политики в социальном пространстве Х. Арендт указывает: «Замечательно, что греческое areth, римское virtus всегда присутствовало в сфере публичного, где можно было отличиться и превзойти других. На публичном поприще можно было достигнуть такого превосходства, которое недостижимо в частной сфере»8. Общественно-политическое поприще понимается здесь как сфера состязания во имя обладания высшими добродетелями, а значит, и общественным признанием. Такая оценка созвучна мнению Й. Хейзинги, полагавшего, что состязательность есть непременный атрибут игры, а близость последней политике обоснована тем, что «политика всеми своими корнями глубоко уходит в почву игравшейся в состязании культуры»9. Для Х. Арендт феномен политики выражается в состязании действий и слов таким образом, что «действие и слово проявляются в сфере, охватывающей отношения между людьми. Они обращаются к окружающей индивида среде, в которой и происходит превращение действия и слова в игру, хотя их собственное содержание совершенно объективно»10. Таким образом, получается, что хотя объективно связывают и разделяют индивидов в политике реальные интересы, но субъективно, на поверхности социальной действительности эту же роль играют действия и речь. Показательно, что в своей теории игры Й. Хейзинга раскрыл роль языка и действия как инструментов художественной, правовой, политической коммуникации, указав при этом на организующую роль игры, которая не просто упорядочивает игровое пространство, но и создает достаточно устойчивые общности играющих11. Еще одна параллель коммуникативной концепции политики и теории «человека играющего» выявляется там, где Х. Арендт подчеркивает, что пространство политики принципиально отлично от утилитарной экономической сферы, от пространства обыденной хозяйственной деятельности и предполагает существование свободного индивида, поскольку само пространство есть пространство свободной деятельности, несовместимое с принуждением и насилием. Й. Хейзинга излагает это следующим образом: «Всякая игра есть прежде всего и в первую голову свободная деятельность. Игра по приказу уже больше не игра. В крайнем случае она может быть некой навязанной имитацией, воспроизведением игры... Не будучи “обыденной” жизнью, она лежит за рамками процесса непосредственного удовлетворения нужд и страстей»12. С другой стороны, Й. Хейзинга специально подчеркивает, что поскольку борьба может приобретать нравственную ценность, а содержание морали может исключать использование игровой формы, то моральное сознание может исключать ассоциацию политической борьбы с игрой, хотя на самом деле, политика в этих случаях по-прежнему остается азартной игрой13. Таким образом, игра приобретает аксиологически нейтральный статус: она может быть как моральной, так и аморальной. Во всяком случае, вопрос об оценке игры представляет собой самостоятельный вопрос, не имеющий раз и навсегда данного решения. Нельзя не заметить, что и понятие политической коммуникации допускает использование различных моральных оценок, коль скоро теория коммуникативного действия ставит вопрос о подлинной и неподлинной коммуникации. Наконец, и у Х. Арендт, и у Й. Хейзинги обнаруживается сопоставление игры и политики с театром, действом, представлением, которое само по себе допускает эстетизацию как добра, так и зла. Проведенное нами сопоставление коммуникативной концепции политики и теории игры Й. Хейзинги позволяет заключить, что онтологическая интерпретация игры голландским философом может быть перенесена на политику, поскольку позволяет достаточно адекватно и полно представить внешнюю, видимую, сторону политической коммуникации, выделив в ее бытии особый феноменологический уровень. Образ игры — как индивидуальной, так и командно-коллективной — приближается здесь к спортивным играм и сценической игре актеров. Этот образ отличают равенство сторон, при одновременном признании интересов и индивидуальности каждого; ориентация как на состязательность и достижение лучшего результата, так и на поддержание единого пространства коммуникации; синхронность взаимодействия и исполнения ролей, предполагающая не только внешний (с соперником, зрителем), но и внутренний (в самой общности играющих) диалог и взаимопонимание. В этой связи правомерен вопрос о возможности аналогичного обоснования статуса игры в рамках директивного или функционального подходов. Не отрицая правомерности попыток такого обоснования, можно предположить, что его возможности будут значительно уже, нежели в рамках коммуникативной традиции. На одну из причин такой узости указал сам Й. Хейзинга, давая оценку концепции политического К. Шмитта: сводя политику к борьбе на уничтожение по принципу «друг — враг», «Шмитт не желает рассматривать противника даже как соперника или партнера» и потому начисто изгоняет из политики состязательное, а вместе с ним и игровое начало14. Иерархичность директивного политического мышления, заранее предполагающая неравенство властвующих и подвластных, создает пространство для игры лишь как властно ориентированной (придворной) интриги. Системно-функциональный анализ, оперируя дихотомией «управляющие — управляемые», расширяет пространство игры, которая, помимо обладания местом в иерархии, нацелена уже на оптимизацию управления, что невозможно без раскрытия субъективного потенциала всех вовлеченных в нее политических субъектов. Между тем достаточно жесткое закрепление ролей управляющих и управляемых ограничивает число разыгрываемых сценариев. Системно-функциональная парадигма больше склоняется к иному образу феномена политики — образу управленца-бюрократа. В политике, предстающей как управление людьми, воплощается ее социальное лицо, раскрывается социальное предназначение, понимаемое как служение благу всех, живущих в обществе. Уже директивное политическое мышление, начинаяс глубокой древности, не может обойтись без образа мудрого, заботящегося обо всех подданных правителя. На смену персонифицированному управлению в индустриальных обществах приходит безликое управляющее воздействие рационально организованной бюрократии. Сопоставление образов государственного чиновника, бюрократа-управленца, и политического игрока, публичного политика, помогает уяснить различие и взаимную дополнительность каждого из феноменов. Такое сравнение, проведенное в свое время М. Вебером, может быть названо классическим, поскольку современные представления о социально-политическом управлении вносят в веберовские представления некоторые коррективы. Первое и наиболее важное требование М. Вебера по отношению к политическому чиновнику гласит: «Он должен “управлять” прежде всего беспристрастно»15. Ему категорически противопоказаны персонифицированная политическая борьба и связанный с нею дух состязательности, равно как и личная ответственность, угрожающая парализовать эффективно действующий аппарат власти. Но данный тип встречается не только в лабиринтах государственной власти. Рассматривая американскую двухпартийную систему как образец политического предприятия, М. Вебер делает весьма показательное обобщение: «Итак, фигурой, всплывающей на поверхность (выделено нами. — А. С.) вместе с этой системой плебисцитарной партийной машины, является “босс”»16. Образ босса — образ прозаично-холодного, равнодушного к социальному престижу (но не к власти), теневого политического менеджера, который «не имеет твердых политических “принципов”, он совершенно беспринципен и интересуется лишь одним: что обеспечит ему голоса?»17. Таким образом, тип рационального бюрократа присутствует, по М. Веберу, в любой — государственной и негосударственной — политической организации. Этот феномен, согласно М. Веберу, является полным антиподом образу публичного политического деятеля, для которого «самоотдача в политике, если это не фривольная интеллектуальная игра, но подлинное человеческое деяние, должна быть рождена и вскормлена только страстью»18. Карьера такого политика напрямую связана с борьбой и состязательностью, способностью брать на себя личную ответственность, стремлением к общественному признанию. Все это не исключает наличия у публичного политика холодного глазомера, чувства дистанции и способности к самоограничению: но эти качества, обусловливающие силу политической личности, тем не менее, часто скрыты от внешнего наблюдателя и недооцениваются общественностью. Однако опыт ХХ века показал, что социально-политическое управление может весьма эффективно осуществляться при помощи иррациональных факторов и механизмов. Эти механизмы, сформировавшиеся в социокультурной среде традиционных обществ, лишь в ХХ веке, соединившись с мощью современных средств массовой информации, смогли продемонстрировать свой потенциал. Особый интерес в этой связи представляют исследования Т. Б. Щепаньской, посвященные истокам русской традиции социально-политического управления19. Рассматривая три традиционные фигуры социальных лидеров — знахарь, пророк (самозванец), леший, — автор отмечает, что все они манипулируют поведением тех, с кем взаимодействуют; программируют поведение и изменяют деятельность как отдельных индивидов, так и целых общностей; используют при этом управляющие символы (тайные силы, чудодейственные способности). В основе такого рода управления — указывает Т. Б. Щепаньская — лежат ситуации социальной неопределенности, когда «поведение перестает определяться общественными установлениями, отступают обычные средства социальной регуляции» или субъект по тем или иным причинам временно «выпадает» из сообщества20. Иррационально определяя ситуацию посредством ярлыка-символа, значение которого еще менее ясно, чем сама ситуация, странствующий лидер использует тайну и действует целиком в русле концепции М. Крозье, трактующей власть и управление как контроль над неопределенностью. Такой лидер «вначале определяет ситуацию так, что степень неясности увеличивается... А затем, интерпретируя эти определения, снижает степень неясности, но вместе с тем оказывается монопольным обладателем права диктовать и программировать»21. Современные исследования подтверждают, что феномены управления посредством обещания чуда, раздачи устрашающих предсказаний, неожиданного избавления от смертельной опасности или мгновенного нахождения однозначных решенийнеоднозначных проблем являются не только мифологемами «чудесного упрощения» действительности, но и частью политической практики22. Вряд ли описанные здесь механизмы могут быть полностью отождествлены с игрой, хотя некоторые ее моменты — эмоциональная насыщенность, ритуальность — налицо. Представляется, что иррациональный тип управления, равно как и появление и распространение управленческих игр, элементы которых копируются в реальности, свидетельствуют, что игра (интрига) и управление людьми могут рассматриваться и раздельно, как относительно самостоятельные феномены, и в синтезе, как два момента одного единого феномена политики. Последнее, на наш взгляд, типично для современной политической коммуникации. Феномен управления представлен в коммуникативном политическом мышлении в образе посредника, третейского судьи, публичного политика, на которого возложены функции представителя интересов в конфликте, своего рода дипломата. Можно было бы сказать, что это образ судьи в правовом, юридическом, смысле. Однако судья в этом случае не только носитель справедливости закона, но и представитель публичной власти государства, то есть лицо, которое ангажировано и заведомо не может быть беспристрастным. В современной политической коммуникации при всей важности государственно-правового посредничества нельзя обойтись без общественных, публично-политических представителей: от политиков сегодня ждут решений, безупречных, прежде всего, с точки зрения идеалов и ценностей демократии, справедливости, гуманности, решений, которые были бы с доверием встречены большинством общества. Прототипом образа посредника политической коммуникации, скорее, может явиться образ мирового судьи, важнейшая задача которого состояла в достижении примирения сторон, в недопущении разрастания конфликта и его перехода в собственно правовой. В решении этой задачи посредник апеллировал к моральному сознанию сторон, обычаю, здравому смыслу и только потом к нормам позитивного права. Характерно в этой связи свидетельство одного из правоведов, столкнувшегося с деятельностью волостного суда в пореформенной России. Увидев, что при рассмотрении земельного спора судьиотдали правому большую, а неправому — меньшую часть спорного участка, правовед возмутился, поскольку по закону правый должен был получить все, а неправый — ничего. Ответ судей был таковым: «Земля — это только земля, а им придется жить в одном селе всю жизнь»23. Решение суда здесь выступает как превенция, призванная гарантировать поддержание мира и согласия. Любопытно, что, рассматривая с коммуникативных позиций судопроизводство, Дж. Мид отмечает, что при попытке сместить акцент с возмездия на предотвращение преступления общество старается понять причины противоправного поступка, исправить ситуацию, порождающую его. При этом происходит своеобразная социальная мобилизация: «Наряду с эмоциональной сплоченностью группы, противостоящей врагу, возникают интересы, группирующиеся вокруг попытки встретиться лицом к лицу с какой-нибудь социальной проблемой и разрешить ее»24. Пассивное воздержание от нарушения социальных норм дополняется активностью, разрешающей конфликт, провоцирующий ненормативное поведение. Заметим, кстати, что и теория права придает все возрастающее значение правосознанию правоприменителя и правоприменительному усмотрению, признавая тем самым, что решение социального конфликта, стремящееся лишь к соответствию букве закона, вряд ли всегда может быть признано оптимальным. Дополняя использование официально признанных норм и правил применением неформальных регуляторов политического общения посредник-управленец фактически покидает поле формальной рациональности и вступает в область, где царствует не политический расчет, а искусство общения, где необходимы талант поиска компромисса интересов и творчество организации игры и состязания. В любом своем проявлении феномен политики требует от субъекта, с одной стороны, самоотдачи, мобилизации разнообразных внутренних ресурсов, с другой — самоограничения и самодисциплины. Не случаен один из выводов Й. Хейзинги, согласно которому «подлинная культура не может существовать без определенного игрового содержания, ибо культура предполагает известное самоограничение и самообладание, известную способность не видеть в своих собственных устремлениях нечто предельное и высшее, но рассматривать себя внутри определенных, добровольно принятых границ»25. Более того, по мнению философа, «культура не должна терять это игровое содержание, дабы развить свои самые высокие качества в стиле и достоинстве»26. Внутренняя мера, самоконтроль относительно любых внешних проявлений деятельности выступают условием и основанием саморазвития культуры в целом и ее политических проявлений. Тем более это необходимо в современных условиях зыбкости и противоречивости социально-политического бытия. Такая необходимость не есть лишь выражение давления трансцендентных идеалов и императивов. Она, как показал М. Фуко, органически вытекает из особенностей самой политической деятельности и, в частности, игры и в то же время оказывает обратное влияние на характер ее протекания. «Связью между своим “я” и общественным делом, — писал М. Фуко, — конституирующей индивидуума как политического деятеля, служит не положение в обществе или не оно одно; в общих рамках рождения и ранга это — личный акт»27. Отсюда вытекает и решающая роль личной ответственности, внутренней дисциплины и самоконтроля, важного не только в силу ослабления надындивидуальных (социальных) регуляторов. В политике, как нигде более, в эпоху трансформации общества возрастает риск подвергнуться вопреки своей воле действию разного рода стихийных факторов. Противостоять превратностям фортуны можно лишь «загодя, установив для себя пределы своих честолюбивых стремлений»28. Важность этого обстоятельства обусловлена, говоря языком Х. Арендт, «хрупкостью человеческих дел»: стоит только нарушить пределы допустимого, как наступает необратимая и подчас смертельно опасная эрозия политических феноменов. Игра вырождается в интригу, рациональное управление — в тупое, бюрократическое администрирование. Опасность эрозии форм политической деятельности, очевидная с точки зрения философского размышления о политике и обществе, легко ускользает из сознания субъекта при переходе к практической деятельности. Хотя и игра, и сухой управленческий расчет, безусловно, присутствуют в политике, а иногда и доминируют в ней, увлечение ими опасно. Когда игра, незаметно превратившаяся в интригу или администрирование, поглощает все содержание политической деятельности, то политик либо терпит крах, либо вырождается в чиновника. В водовороте интриги незаметно исчезает социальная составляющая политической деятельности: те общественные проблемы, ради которых собственно и ведется борьба. Интересы дела неизбежно приносятся в жертву личным амбициям и честолюбию. Однако политическая бессодержательность интриги сочетается с эффективными действиями ее участников, динамичным сюжетом, индивидуальным колоритом. Такое предельное выражение субъективности в политике легко воспринимается и прочно усваивается массовым сознанием. Привлекательность административно-управленческой деятельности в немалой мере основана на властном статусе ее субъектов, внешних атрибутах, публичном характере. Однако стремление уложить решение политических проблем в прокрустово ложе административно-правовой системы оборачивается лишь имитацией политической активности. Писание многочисленных и правильных по содержанию резолюций и постановлений, лихорадочное нормотворчество, за которым не стоят реальное согласование интересов, реальное воздействие на общественные отношения, лишь прикрывают фактическое бессилие власти, потерю ею влияния и авторитета. С другой стороны, по своему формальному положению управленцы-администраторы выступают выразителями не только всеобщих социальных интересов, но и собственного, частного. При этом свой собственный интерес для чиновника часто предпочтительнее интересов различных социальных субъектов, во всяком случае их взаимодействие осуществляется с принципиально неравных позиций. Есть и еще одно обстоятельство, деформирующее политическую деятельность, если она приобретает исключительно форму интриги и администрирования. Внутренние пружины, движущие интригой, всегда скрываются от общественности. Тайна — неизбежный спутник любых политических интриг. Чиновник и управленец, хотя и действует публично и даже гласно, вовсе не настроен декларировать свои действительные цели и устремления. Более того, рационально организованная в веберовском духе бюрократия почитает за благо дистанцироваться от субъективных пристрастий, ценностей моральныхимперативов. Как видим, и в том, и в другом случае открытость, гласность и публичность деятельности оказываются мнимыми и неизбежно оборачиваются отрицательными последствиями как для общества, так и для действующих субъектов. Феномен политической деятельности, взятый в предельной, гротескной форме выражения, возникает, образно говоря, в слиянии, как правило, открытой, эпатирующей страсти интриги с такой же открыто демонстративно холодной рациональностью управления. Ярко выраженная в интриге направленность на интересы конкретных субъектов, на персональное начало в отношениях дополняется в политике присущим управлению подчеркнуто публичным, формально организованным решением масштабных общественных проблем. Открытое, публичное согласование общественно значимых интересов — лицо действительной политики, несводимой к тайнам политических игр или к безликому бюрократическому администрированию. Подчеркнем здесь два существенных момента, свойственных политической деятельности и легко обнаруживаемых в ее феномене. Во-первых, это не скрываемая ни от кого пристрастность, приверженность вполне определенным целям и ценностям в сочетании с готовностью включиться в процесс их достижения. Во-вторых, масштаб деятельности, макросоциальность политических проблем, решений, процессов. Обратимся теперь к рассмотрению специфики бытия феномена политической коммуникации в современном социуме. Поскольку первым необходимым моментом конкретизации характеристики бытия выступает ее пространственно-временная определенность, то сосредоточимся на анализе времени и пространства политической коммуникации. Выше мы определили современность как проблему многообразия бытийных форм и противоположного и даже взаимоисключающего характера их развития. Если с этих позиций подойти к рассмотрению проблемы политического времени, то нельзя не обратиться к спору о двух типах политического времени: линейном и циклическом. И. А. Василенко связывает первую модель времени с западной цивилизацией, вторую — с восточной29. Специфику такой пространственной локализации отрицать трудно, однако нельзя не заметить, что поскольку под временем мы понимаем длительность существования и последовательность смены состояний различных систем, то первая из моделей (линейная) отражает длительность политического процесса, его открытость для новых целей и средств, в то время как вторая (циклическая) отражает последовательность этапов политического процесса, его ритмику, то есть определенного рода завершенность, относительную закрытость. Можно согласиться с замечанием А. С. Панарина, что линейная модель становится возможной благодаря инструментальному отношению человека к миру30. Такое отношение предполагает включение субъекта во взаимодействие «цель — средства — результат», каждый из этапов которого не совпадает с другим во времени. Однако ничто не мешает построить на основе того же взаимодействия синхронную модель циклов постановки определенных политических целей, использования определенных (например, реформистских или насильственных) средств для достижения определенных, социально значимых результатов. Представляется, что отличие двух выделенных моделей заключается не в какой-то особой ценностной ориентации одной из них или в способности другой провоцировать политиков на «ускорение» времени, как полагает И. А. Василенко, а в том, что линейная модель ориентирована на фиксирование неповторимости социально-политических изменений и опирается на необратимость физического времени. Циклическая модель ориентирована на выявление повторяемости в социально-политических процессах и опирается на повторяемость единиц измерения физического времени. Какая из этих моделей наиболее эвристична при исследовании социально-политической реальности? Глубинная сущность социальности, а значит, и политической действительности, раскрывается в динамике культуры, сохраняющей традицию, транслирующей ее из поколения в поколение, что и создает необходимый фундамент для инноваций. Цивилизационный процесс также исходит из того, что общественное богатство должно всякий раз стабильно воспроизводиться, прежде чем станет возможным его расширенное воспроизводство. В контексте этого вполне обоснованно звучит утверждение М. В. Ильина о том, что «действительно научный анализ политического изменения связан не с фиксированием небывалого(оно заметно невооруженным глазом любому обывателю), а с установлением достаточно тонких нюансов того, как, почему и зачем воспроизводится старое»31. Таким образом, социальное и политическое время оказывается обратимым, поскольку трансляция социально-политического опыта позволяет сделать обратимой и соответствующую деятельность индивидов. (Разумеется, не в смысле простого репродуктивного повторения старого, а в смысле сохранения тех или иных его сущностных моментов). Что же касается «провоцирующих» возможностей линейного времени, искушающих политиков и ввергающих их в догоняющие модернизации, революции и т. п., то, как нам представляется, дело заключается не в модели деятельности, а именно такой моделью и является модель линейного времени, а в специфической логике движения самой деятельности. «Растяжимость» времени, по словам поэта, зависит от того, насколько плотно оно заполнено разнообразными актами деятельности. Плотность же эта определяется скоростью и характером накопления социального опыта, а также самим его содержанием. Не нуждается в доказательстве, например, тот факт, что за несколько дней или недель политического кризиса общество может избавляться от многолетних иллюзий и колебаний. Неравномерность течения является, наряду с обратимостью, еще одним свойством политического времени, важным для понимания современности. Возвращаясь к вопросу об эвристической ценности различных моделей времени для анализа политических феноменов, обратимся к характеристике темпоральности игры, данной Й. Хейзингой: «Игра начинается и в определенный момент заканчивается. Она сыграна. Пока она происходит, в ней царит движение, прямое и попятное, подъем и спад, чередование, завязка и развязка... Будучи однажды сыгранной, она остается в памяти... и может быть повторена в любое время... Эта повторяемость есть одно из существеннейших свойств игры. Она характеризует не только игру в целом, но и ее внутреннюю структуру. Элементы повтора, рефрена, чередования встречаются на каждом шагу почти во всех развитых игровых формах»32. Нельзя не заметить, что подобное описание может быть дано и управленческому циклу, что делает вполне естественным использование в данном случае циклической модели времени. Вместе стем очевидно, что внутри цикла общая логика сюжетного развертывания игры и управленческого действия может быть названа линейной. Заметим также, что Й. Хейзинга указал в своем описании на такие характеристики процесса деятельности, как неравномерность (подъем, спад) и обратимость (чередование, повтор), что подтверждает данную нами выше характеристику политическому времени. Взаимная дополнительность циклического и линейного подхода при доминировании первого, по нашему мнению, может быть признана оптимальной исследовательской позицией. С учетом этого облегчается описание структуры политического пространства современности, последовательности и ритмов протекания присущих ей политических процессов, логики функционирования сложившихся в ее среде субъектов политики. При этом имеет смысл не терять из виду как субъективное восприятие объективно текущего физического времени, так и объективную логику политической деятельности, которая становится заметна лишь через определенный временной интервал. Сегодня нет недостатка в конструировании философских моделей политических циклов. С другой стороны, эмпирическое политическое исследование современности также пытается зафиксировать устойчивую ритмику политических процессов. Возможно ли верифицировать философскую модель посредством соотнесения ее с эмпирической реальностью? Многовековая политическая практика методом проб и ошибок выявила некоторые типичные ритмы разных видов политической деятельности. Рассмотрим несколько примеров. На принятие важнейших кадровых решений в политико-правовой сфере, законодательство, как правило, отводит интервал, исчисляемый днями. «Мозговой штурм» электората в период выборов или иной политической кампании с использованием всех возможностей современных СМИ длится в течение одной или нескольких недель. «100 дней» Наполеона Бонапарта превратились в универсальное мерило деятельности современных правительств, получивших власть: именно в эти сроки — несколько месяцев — реально выявляется его социальная природа, сущность реализуемого курса, его сила и слабости. Структурные социальные реформы, осуществляемые властью, требуют пяти-семи лет, что, кстати, сегодня, как правило, учитывается сроками легислатуры парламентов и президентов. По истечении этого временного кредита происходит смена власти или ее трансформации. В каждом из перечисленных случаев временной интервал определяется действием глубинных закономерностей социально-политической коммуникации, проявлением сущностных черт политической власти, политической организации, массового и индивидуального сознания. Приступая к философскому осмыслению приведенных примеров, можно отметить, что различные интервалы физического времени соответствуют различным проявлениям социальной деятельности: конкретному, единичному действию; относительно синхронному взаимодействую различных субъектов, которое может быть названо ситуационно-событийным; диахронной смене политических ситуаций, обнаруживающей направленность, тенденцию изменений, к процессуальному взаимодействию. Соотношение игровых и управленческих моментов в данных политических феноменах не остается неизменным: в единичном действии доминируют игровые моменты, в процессуальном — как правило, управленческие. В этом случае разыгрывается несколько сменяющих друг друга сюжетных действ, но в границах каждого этапа, а также при их смене системообразующую роль играют сознательные управленческие усилия. Ситуационно-событийное действие допускает различные варианты сочетания игры и управления, следствием чего являются различные характер, роль, последствия политических ситуаций Использование линейной и циклической моделей времени позволяет достигнуть полноты объяснения, фиксирующей как объективные, так и субъективные стороны политической действительности. В каждом из приведенных нами примеров можно обнаружить проявление уже рассмотренных нами различных оснований группового социально-политического взаимодействия. Кадровые решения в политике, как правило, принимаются в контексте политизации цивилизационных (профессиональных, корпоративных, поселенческих, территориальных) общностей. К цивилизационным факторам социальной общности чаще всего апеллируют сегодня организаторы различных политических кампаний, пытающиеся добиться желаемого поведения широких слоев населения. Речь здесь идет не столько о втягивании общностей в поле политики, сколько об использовании цивилизационной специфики для изменения политических ориентаций и политического поведения. Облик исполнительной власти, ее социальные приоритеты и стратегия выявляются в процессе социально-политического взаимодействия формационных (экономических) общностей. Судьба политических изменений в конечном счете определяется тем, воспринимают или отторгают их важнейшие цивилизационные и социокультурные общности. В первом случае дело заключается в сочетании или в нестыковке базисных ценностей и новых образцов рационально-утилитарного поведения, во втором — в степени адаптации становящихся духовных и поведенческих парадигм к господствующей культурной традиции, укладу жизни, стереотипам массового сознания. В приведенных нами примерах высвечиваются и выделенные нами инварианты политизации человека. Политическая поддержка отдельной кандидатуры, партии, движения, как правило, базируется на уподоблении человеческого и политического. Антропоморфная гармония обнаруживается в эффекте узнавания и идентификации: «Наш, свой!», «Наши, свои!». Игровое начало и иррациональные моменты механизма социально-политического управления, о которых мы говорили выше, раскрываются здесь в полной мере. Политическая коммуникация с институтами власти предполагает, чаще всего, взаимную артикуляцию ожиданий и взаимное принятие или непринятие на основе инструментальной полезности, утилитарной целесообразности: «Это выгодно, это в моих интересах» или «Моей поддержкой хотят воспользоваться в корыстных — подразумевается: не в моих — целях и интересах». Алгоритм действия инструментальной индивидуальности вовсе не противоречит процессу политизации формационных (экономических) общностей, который имеет место в случае взаимодействия властной структуры и общества. Этот алгоритм лишь выявляет мотивационную основу индивидуальной идентификации с позицией власти. Сам процесс такой идентификации, ее механизм опосредован различными экономическими общностями. Статистический характер тенденции развития политического процесса находит свое воплощение в вариативности модели политизации, обозначенной нами как модель ассоциированной индивидуальности. Активные сторонники проводимого курса, адаптировавшиеся или не адаптировавшиеся к его условиям нейтралы, непримиримые оппоненты и т. п. образуют разнородную по интенсивности своей политизации среду, в которой состав доминирующего множества также может качественно и количественно изменяться. Если говорить о субъективном восприятии времени в процессе политической коммуникации, то помимо осознания неравномерности его протекания как отражения его неодинаковой насыщенности деятельностью можно выделить осознание текучести не только самих актов деятельности, но и связанных с ними ценностей и оценок. Х. Арендт дает интересное описание этого состояния: «Возможности прощать и обещать укоренились в сути человеческого действия; это способы, которыми действующий освобождается от прошлого и готовит себя к будущему»33. В прощении заключается возможность освободиться от довлеющих над нами оценок прошедшей деятельности, которые могут сковывать современную политическую активность. «Не привязываясь с помощью обещаний к неизвестному будущему, — пишет Х. Арендт, — мы бы не смогли сохранить собственную идентичность, мы были бы беспомощны в темноте человеческого сердца, в его двойственности и противоречиях, мы бы заблудились в лабиринте одиночества...»34. Данное самому себе и другим обещание стимулирует активность, мобилизует человека, наполняет его политическое бытие смыслом, но в то же время неизбежность прощения предполагает критичность к результатам политической деятельности, осознание их несовершенства, неполноты, признание относительности их ценности. «Как таковые, — заключает Х. Арендт, — эти возможности могут формулировать определенные принципы в политике, которые отличаются от “моральных” масштабов, приписываемых политике философией со времен Платона»35. Таким образом, осознание темпоральности политического бытия подводит субъекта к признанию существования специфической шкалы политических ценностей, неизбежных в условиях постоянного взаимодействия многих людей. Объективно заданная цикличность политической коммуникации, а также связанная с этим особая шкала ценностей обращают нас к анализу ее диалогической сущности. Одна сторона такого анализа — вопросы о моменте начала диалога, об инициативе в нем и ее использовании. Другая, непосредственно связанная с первой, — достижение взаимопонимания сторон и оценка самого процесса коммуникации. Выбор времени для начала политического действия, своевременность вступления в политическую коммуникацию является серьезной проблемой. Время политического диалога в той или иной субъективно желаемой форме может быть упущено. Потеря инициативы, а значит, и потеря времени, приводит к тому, что разговаривают с вами уже другие, в другом стиле и тоне, о других вопросах и с других позиций. Опоздавшему остается лишь ждать повторения благоприятного случая для вступления в диалог. Однако часто бывает и так, что в тот момент, когда такой случай предоставляется, субъект утрачивает возможности (статус, полномочия, доверие) для диалогического взаимодействия. Но вступление в диалог само по себе не гарантирует достижения взаимопонимания, поскольку здесь требуется наличие ряда условий. Ключевым из них, как представляется, является то, что Г. Г. Гадамер назвал открытостью субъекта. Эта открытость не сводится к житейскому знанию людей, к опыту, «который выделяет в поведении другого человека типические моменты и на основе предыдущего опыта обретает способность предсказывать его действия»36. Применительно к рассматриваемой нами политической коммуникации в форме игрового или управленческого цикла, который может быть уподоблен герменевтическому кругу, такой опыт формируется на основе начальной стадии взаимодействия в рамках определенных политических норм и правил. Этот опыт может выступать и как итог исходного коммуникационного цикла, и как своеобразное предпонимание, возникшее на основе осмысления прежнего опыта и уроков политического взаимодействия. Второй тип опыта, противостоящий герменевтической открытости, согласно Г. Г. Гадамеру, предполагает отношение к партнеру по диалогу как к личности, но личности, находящейся в контрпозиции, с однозначно противоположной ориентацией, когда за взаимное признание постоянно приходится бороться. В логике таких отношений «всякому притязанию соответствует встречное притязание. Отсюда возникает возможность, что один из партнеров по этим отношениям путем рефлексии переигрывает другого. Он притязает на то, что уже знает притязания другого, больше того: понимает его лучше, чем тот сам себя понимает»37. Эта стадия политической коммуникации выражается в стремлении каждой из сторон во что бы то ни стало удержать инициативу в своих руках: доиграть игру, реализовать управленческое решение, причем непременно в наступательном стиле. Эти решительность и бескомпромиссность оправдывают себя демонстрацией веры и убежденности, подчас искренней, в обладании абсолютной истины программы, идеологии, тактики. (При этом партнер по диалогу вовсе не обязательно должен быть пассивен: его речь и действия не понимаются и не принимаются в расчет). Сомнение в конечности и ограниченности своего опыта, которое Г. Г. Гадамер считал признаком его подлинности, здесь отсутствует: оно вытеснено уверенностью в обретенном знании и понимании всего окружающего. В политике ХХ века можно найти достаточное количество сцен, на которых разыгрывались и разыгрываются сейчас такие миссионерские сценарии. Подлинный смысл герменевтического опыта обнаруживается в ситуации, когда «речь идет о том, чтобы действительно узнать другое “Ты” как именно “Ты”, то есть позволить ему сказать нам что-либо и суметь услышать то, что он говорит (выделено нами. — А. С.)»38. Тем самым предполагается, что партнер по коммуникации может занимать любую, а не только противоположную позицию в политическом пространстве, причем может выражать ее самым различным образом. В поле этого разнообразия и открывается простор для маневра и корректировки позиций, компромисса и союзов. Завершение игрового или управленческого цикла не является самоцелью, не подчинено желанию монопольного господства, а является средством достижения согласия, инструментом определения меры взаимных притязаний и уступок. Представленные здесь три вида опыта коммуникации можно рассматривать и как последовательные этапы одного герменевтического цикла, и как результаты отдельных циклов коммуникации. Существенным, на наш взгляд, здесь является то, что логика понимания, присутствующая в игре и предполагающая предварительное овладение ее правилами, далее — раскрытие в игре глубинных свойств, сущностных черт, всего богатства индивидуальности участвующих субъектов и только затем достижение взаимопонимания в деятельности, эта логика является применимой и для анализа современного политического взаимодействия. Три рассмотренных нами вида опыта оказываются сопоставимы и с тремя моделями взаимодействия человека и политики. Тип инструментальной индивидуальности складывается в опыте первого вида, когда предвидение действий другого выступает лишь средством реализации своих интересов. Стремление переиграть партнера-антипода через «конструирование» и познание его как полной противоположности самому себе имеет в основе своеобразную антропоморфную дисгармонию. Наконец, обретение понимания партнера по коммуникации оказывается возможным в рамках модели ассоциированной индивидуальности: субъект в одно и то же время ассоциирует себя с другим, постигая его логику и ценности, фиксируя сферы совпадения целей и интересов, но вместе с тем сохраняет свое собственное, неповторимое «Я», свою свободу выбора и уникальность духовного мира. Как видим, рассмотрение специфики, субъективных и объективных моментов политического времени оказалось невозможным без учета пространственных положений субъектов коммуникации. Учитывая особое значение пространственных характеристик политического бытия, отечественные и зарубежные исследователи уделяют этой проблеме много внимания39. В данном случае мы ограничимся лишь самыми общими замечаниями, необходимыми для полноты описания выделенных нами феноменов политики. Как уже не раз отмечалось, именно масштабность, макросоциальность политической деятельности придает своеобразие всем ее проявлениям. Социальный конфликт становится предметом правового регулирования и правовой деятельности, в первую очередь, в силу своей остроты, опасности для жизни, здоровья, имущества граждан. Тот же конфликт превращается в проблему политической деятельности, коль скоро он становится массовидным, охватывает значительное социальное пространство. Различия такого же рода наблюдаются и при соотнесении политической деятельности с экономической. Авторы многотомного словаря по политике, изданного недавно в ФРГ, приводят любопытные рассуждения на этот счет. Они считают, что «в высшей степени сомнительно, что решения, касающиеся политического выбора, можно сопоставить с решениями, которые человек принимает в сфере рыночных отношений. При таком сравнении вне поля зрения остается то, что отличает политические решения от всех других типов решений, а именно: в политике прослеживается рациональность коллективных действий, ибо выбор здесь предполагает определенный уровень обработки информации. А это имеет место только в общественных, интеракционных процессах, при совместном действии»40. Представляется, что без учета масштаба политической деятельности нельзя разрешить коллизии, возникающие между моралью и политикой, частной жизнью политических деятелей и их социальной ролью. В русле избранной нами коммуникативной традиции для анализа политического пространства методологически важными являются следующие положения, сформулированные Х. Арендт. Во-первых, бытие политики как свободного общения изначально ограничено в пространственном отношении. При этом имеется в виду не только географическое и правовое пространство полиса, но и особое, не совпадающее с формальной законностью пространство, в котором возможно общение свободных граждан как равных с равными41. Таким образом, политическое пространство определяется как формальными, так и неформальными ограничениями и представляет собой, своеобразное поле, юридические и фактические, социокультурные границы которого могут не совпадать. Во-вторых, политика, как и иные «виды деятельности, служащие для сохранения жизни, не просто наличествуют в государстве, но и определяют структуру государственного пространства»42. Именно деятельность, коммуникация субъектов, взятая в своей сущностной характеристике, задает типичные масштабы бытия политического, его основные измерения, подобно тому как задавались типичные интервалы и ритмы политического бытия. В-третьих, «характер публичного пространства меняется в зависимости от того, какого вида деятельность в нем осуществляется»43. Насыщенность и разреженность пространства, его конфигурация, соотношение в нем объективно заданного и субъективно привнесенного непостоянны и обусловлены многообразием формальных, внешних параметров политического общения. Данные положения позволяют более адекватно интерпретировать полиморфизм и топологическую разнородность современности. Применительно к современности можно говорить о четырех структурных уровнях, а соответственно и о четырех уровнях анализа политического пространства. Первый из них, самый глобальный, охватывает анализ естественно-географических факторов политической деятельности, что составляет предмет геополитики и политологии в целом. Собственно философский момент здесь появляется тогда, когда определенное географическое пространство связывается с теми или иными социальными реальностями, а затем непосредственно с политикой. Естественно-географические факторы политики, наряду с экономико-географическими, оказывают значительное влияние на этнические, поселенческие, профессиональные общности, то есть на общности двух выделенных нами ранее типов: социокультурные и цивилизационные. Сложность геополитического анализа состоит, в частности, в том, что указанные общности далеко не всегда или весьма поверхностно политизированы. Политизация здесь идет прежде всего на уровне отдельных индивидов, представляющих чаще наиболее образованную и культурную часть этих первичных общностей. Второй уровень — это социальное пространство, охваченное политической деятельностью и политическими процессами и потому ставшее политическим. Здесь речь идет об определении масштаба происходящего: что перед нами — микро-, макро- или метаполитическое. Важность определения этого масштаба, кажется, ни у кого не вызывает сомнения. Не раз в истории начало глобальных революций принималось за локальные бунты. Тот факт, что многопартийность в современной России ограничивается пределами Московской кольцевой автомобильной дороги, не раз был предметом злой иронии общественного мнения и прессы. Данный уровень политического пространства — это тот уровень, на котором разворачивается процесс политизации всех первичных социальных общностей, протекающий, как мы показали в третьей главе, в разных формах. Оба описанных нами уровня анализа политического пространства имеют дело с реалиями, где объективные факторы оказываются доминирующими. Политика скорее приспосабливается к ним, как к данности, скорее использует их, чем преобразует и конструирует. Третий уровень анализа политического пространства в значительной степени субъективен по своей природе. Это управляемое пространство, в котором различные политические организации занимают то или иное положение. Конфигурация этого пространства меняется в зависимости от действий власти, оппозиции, центра, радикалов. Центр этого пространства непостоянен и переходит от одного субъекта к другому вместе с инициативой в политической деятельности, вместе с ее влиянием и результатами. Именно этот уровень политического пространства стал предметом пристального анализа в работах П. Бурдье и его российских последователей. Первичные социальные общности, о которых мы говорили ранее, врываются в это пространство эпизодически, в периоды политических кризисов, массовых политических кампаний, являясь источником помех и искажений, разрушающих сложившуюся и привычную для профессионалов систему координат. В своем нормальном, не искажаемом извне состоянии это пространство наиболее благоприятно для игровых проявлений и управленческого конструктивизма. Наконец, четвертый уровень анализа политического пространства сосредоточивается на том, что обычно именуется пространством политического согласия. Субъективный момент политическое деятельности здесь наиболее выражен: пространство диалога, как правило, зависит не от жесткости идеологических догм, а от гибкости политиков, их умения и желания договариваться. Центр этого пространства еще более неустойчив в зависимости от конкретных личностей, что делает само пространство объектом преимущественно социологического и политологического внимания. Для философа в данном случае интерес представляет герменевтический момент политической коммуникации, философское обоснование политического диалога, исследование его возможностей и пределов. Не менее важен и антропологический аспект политической коммуникации, раскрытие в ней конструктивных и деструктивных человеческих проявлений. Подводя итог пространственно-временному анализу феноменов политической коммуникации, вновь вернемся к образу политической деятельности как сочетанию качеств, с одной стороны, игры и интриги, с другой — рационального управления. Нельзя не согласиться с мнением А.И. Щербинина: «Пространственно-временное измерение, или континуум, политического мира требует особого отношения к себе потому, что он предполагает специфическую деятельность. Вектор ее, условно говоря, направлен между уверенностью, отложенной по оси абсцисс, и риском — по оси ординат»44. Система координат, представленная в этом образе феномена политики, удачно сочетается с фундаментальным анализом политического бытия Х. Арендт, выявившим органическую связь темпоральности феноменов политики с их пространственными определениями. Проведенный нами анализ взаимодействия с политикой человека и первичных социальных общностей также выявил взаимозависимость длительности и последовательности актов политической коммуникации с ее масштабами и положением субъектов в поле политики. Его итогом может являться вывод о контемпоральности политического бытия. Разные сегменты политического пространства живут в разных моделях политического времени; разные уровни политического пространства характеризуются определенной ритмикой движения, которая может достаточно чувствительно изменяться. С другой стороны, очевидно, что циклы политической деятельности могут охватывать разные пространства, определяя тем самым глубину, характер и масштаб политического взаимопонимания и согласия в обществе.
<< | >>
Источник: А. Л. СТРИЗОЕ. ПОЛИТИКА И ОБЩЕСТВО: СОЦИАЛЬНО-ФИЛОСОФСКИЕ АСПЕКТЫ ВЗАИМОДЕЙСТВИЯ. 1999

Еще по теме § 1. Феномен политической коммуникации и специфика его бытия в современном обществе:

  1. 4.1. Статус и роль объекта в формировании бытия и порядка общества
  2. Современные модели объяснения политики
  3. § 1. Общественное сознание. Многокачественность
  4. Финк Э. - СМ. ФЕНОМЕНОЛОГИЯ
  5. Реконструкция корпуса источников по истории политической цензуры
  6. М. К. Мамардашвили, Э. Ю. Соловьев, В. С. Швырев Классика и современность: две эпохи в развитии буржуазной философии
  7. 3.1. Основные направления, формы и особенности американской политической науки в послевоенный период
  8. 3.2. Американская версия политической социализации: поиски новых подходов
  9. §1. Российская цивилизационная специфика социальной справедливости
  10. § 2. Функциональная традиция: политический порядок в социальной системе
  11. § 3. Становление и развитие коммуникативной традиции философского исследования социально-политического взаимодействия: от античности к модерну
  12. § 4. Коммуникативный анализ общества и политики в ХХ веке: контуры и возможности парадигмы
  13. § 3. Человек и политика в современном обществе: возможности оптимального взаимодействия