<<
>>

ВЕРНЕР ГЕЙЗЕНБЕРГ И ФИЛОСОФИЯ

А. В. АХУТИН Философские воззрения В. Гейзенберга — одного из создателей квантовой теории и особого «неклассического» стиля мышления в физике — достаточно хорошо известны. Помимо ряда статей 1 в свое время был опубликован русский перевод двух основных философских книг ученого: «Философские проблемы атомной физики» (М., ИЛ, 1953) — собрание статей и выступлений Гейзенберга, впервые вышедшее в Нью-Йорке в 1952 г., и «Физика и философия» (М., ИЛ, 1963; первое немецкое издание—1959)11.
Настоящее издание, однако, не просто дополняет предыдущее. Наряду с «Физикой и философией» оно включает также книгу «Часть и целое», впервые полностью публикуемую на русском языке. Книга эта — своеобразная творческая автобиография и вместе с тем сгусток живой истории, лично пережитой переломной эпохи в истории физики и научного мышления вообще, эпохи, переломной также и в философском, и в социально-политическом самосознании ученых,— книга, написанная одним из ведущих участников этих событий. Она поэтому в особенности важна для понимания не только творческой личности В. Гейзенберга, но и сокровенной жизни науки, которую трудно реконструировать по теоретическим «результатам» и философским эссе. «Часть и целое» воссоздает ту обстановку, в которой все «части» — научная работа, ее философское осмысление, ответственное политическое действие и общение с людьми, природой, искусством — образуют и обнаруживают некую целостность, единый осмысленный строй духовной жизни, впервые придающий собственный смысл каждой «части», в том числе и самому научному знанию.

«Наука создается людьми» — этими словами начинает В. Гейзенберг свое повествование. Не будет преувеличением сказать, что цель всей книги — показать далеко не тривиальный смысл этой по видимости простой истины. Да, наука создается людьми, но научное знание — не личное, субъективное мнение. Оно должно быть объективно: экспериментальные результаты должны быть воспроизводимы, теоретические утверждения доказаны — знание, словом, по самому замыслу науки должно обладать обязательностью, превышающей индивидуальные пристрастия, оно должно быть инвариантным относительно перемещений в человеческом пространстве.

Однако результаты эксперимента лишены значения, пока они не интерпретированы, и уравнение остается пустой математической формулой, пока оно не понято. А это — понимание — далеко не столь ясная вещь, как экспериментальный факт или математическая формулировка.

«Что, собственно, мы наблюдаем и измеряем в эксперименте?» «Что дает возможность связывать результаты наблюдений, измерений, расчетов в форму знания о некоем объекте?» «В чем предметный смысл математической структуры?» Когда в теоретической физике обсуждаются подобные вопросы, речь идет не о частной гносеологической проблеме, которую можно было бы решить, договорившись о терминах. Напротив, как отмечает Г. Вейль12, наиболее продуктивные, содержательные сдвиги в теоретической физике XX в. связаны с органичной комбинацией трех способов формирования знания: математического конструирования, изощренной экспериментальной техники и того, что Вейль вслед за Э. Гуссерлем называет сущностным анализом и что, упрощая, можно было бы назвать пониманием. Ни одна из этих фундаментальных сторон не может быть без ущерба изъята из научного знания, которое, стало быть, выражено трояко: в математической форме, в экспериментальной ситуации и в «смысле». Вне этих форм знание не выражено и поэтому не может быть признано завершенным.

Именно фундаментальность третьего измерения — «смысла», «понимания» — и выявилась отчетливо в развитии теоретической физики в переломную эпоху 20-х годов. А. Эйнштейн, Н. Бор, К. фон Вайцзеккер, В. Гейзенберг и многие другие не раз замечали, что научный прогресс совершается не только благодаря тому, что нам становятся известны и понятны новые факты, но и благодаря тому, что мы все время заново узнаем, что может значить слово «понять». Усилие понимания устремлено к предмету. Мы хотим понять нечто реальное и уяснить смысл этой реальности, а не просто уметь манипулировать формулами и правильно предсказывать результаты эксперимента. Здесь-то, как убедился читатель, и проходит линия конфронтации между учеными-мыслителями и позитивистами в истолковании природы научного знания.

Усилие понимания устремлено к предмету.

Но в этом же устремлении оно возвращает нас к людям, которые делают науку. Подзаголовок книги Гейзенберга: «Беседы вокруг атомной физики». Сама ситуация беседы — дела, вроде бы для научного познания необязательного, периферийного,— осознана Гейзенбергом во всей ее содержательной существенности. Вспомним «Беседы и математичес- кие доказательства, касающиеся двух новых отраслей науки» Галилея и его же «Диалоги о двух главнейших системах мира» 13. Со времен Сократа 14 каждый раз, когда речь шла о радикальных сдвигах в структуре мышления, речь эта — явно или неявно — отливалась в форму беседы, диалога. В подобных беседах «вокруг» мы застаем мысль в момент ее рождения, а этот момент имеет не только психологическое или гносеологическое но и собственно логическое значение. Беседа занимает место теории, когда особые теоретические трудности обращают мысль к самой себе, и чтобы сделать следующий шаг, оказывается необходимым вдуматься в то, как мы мыслим, как формируем понятия и что, собственно, значит понимание. Придирчивая «туйость» собеседника, отказывающегося признать не столько «факт» или «утверждение», сколько саму полноценность понимания, заставляет теоретика отвлечься от предмета и войти в рассмотрение того, что самому занятому делом исследователю казалось естественным, очевидным, само собой разумеющимся: своих предрассудков, предпосылок, интуиций, привычных приемов, словом, всей своей сокровенной мастерской. В подобных беседах на горных тропинках, за чайным столом или в институтских кулуарах, в фундаментальных спорах эпохи (Эйнштейн—Бор; Гейзенберг—Шредингер; Борн—де Бройль; копенгагенцы — сторонники «скрытых параметров») речь идет о принципах и основаниях не той или иной теории, а целой системы мысли, содержащей форму возможного понимания, знания,— системы, которая включает в себя неявные ответы на вопросы: «Что значит знать?», «Что значит полнота теоретического описания?», «Что значит физический смысл, реальность, логичность?» и т. п.

Вот почему наука не только рождается в беседах, но и возвращается к ним, когда речь идет о завершенности, полноте и осмысленности знания; здесь, по мысли Гейзенберга, она и «достигает своих результатов» (sie^gelangt zu ihren Ergebnissen).

«Часть и целое» воспроизводит подлинный интеллектуальный контекст работы физика-теоретика и — при всей непритязательной общедоступности изложения — может рассматриваться как один из важнейших теоретических результатов автора.

Книга эта одновременно связывает в некую живую целостность и известные нам философские размышления Гейзенберга.

Вот почему только теперь, имея в руках «Часть и целое» вместе с хорошо дополняющей ее книгой «Физика и философия», читатель будет в состоянии составить себе достаточно полное представление о философии Гейзенберга, а главное, о том месте, которое она занимала в его творчестве и во всей интеллектуальной работе эпохи. Полагаю, образ Гейзенберга-мыслителя существенно дополнит и даже изменит образ Гейзенберга-теоретика.

Сравнительно короткая эпоха создания квантовой теории отмечена не только развитием той научной способности, которую можно было бы назвать экспериментальным воображением, не только мощным и с течением времени все усиливающимся развитием свободного математического конструирования, но и необычно глубоким вдумыва- нием в существо собственно философских проблем, не идущим в сравнение ни с предыдущей, ни с последующей эпохами, включая и нынешний день. Серьезность и научная продуктивность философских дискуссий, а также само содержание поставленных проблем сближают это время, скорее с XVII в., когда «конструировались» те ставшие впоследствии априорными начала научного мышления (понятие метода, субстанциальное разделение субъекта и объекта, точечная идеализация тела, действия, соответствующее понятие причинности и т. д.), которые в 20-е годы XX в. были вновь поставлены под сомнение. Знаменательно, что в предвоенное двадцатилетие становится крайне характерной фигура ученого-философа. Наиболее ярким и известным примером является, разумеется, А. Эйнштейн. Нынче, впрочем, идеи Нильса Бора представляются в философском плане едва ли не более значимыми. «Бор был прежде всего философом, не физиком,— замечает В. Гейзенберг в своих воспоминаниях о первых встречах с Н. Бором,— но он знал, что в наше вр<емя натурфилософия только тогда обладает силой, когда она во всех мелочах выдерживает неумолимый критерий экспериментальной истинности»15. А вот что говорит об Э. Шредингере лауреат Нобелевской премии, известный японский физик Хидэки Юкава в своих «Лекциях по физике»: «...У Шредингера склонность к философии была выражена особенно сильно...

Он — талантливый физик, имевший очень хорошие работы по термодинамике и статистической физике,— в действительности хотел заниматься философией»16.

В. Гейзенберг, несомненно, занимает одно из первых мест в ряду этих ученых-мыслителей. Многие важнейшие вопросы выдвинуты именно им, и сделано это с такой философской точностью и осознанностью, которую не часто встретишь даже в ту уникальную эпоху.

Публикация «Части и целого» делает излишним биографический очерк и перечисление достижений Гейзенберга в области теорети- ческой физики. Трудно сделать это лучше самого Гейзенберга. Здесь мы попытаемся, наметить ведущие темы его философии и осмыслить некоторые из наиболее существенных ее проблем. Мы проследим, где и как В. Гейзенберг в своей жизни сталкивался с философией. А затем суммируем основные темы его собственных философских размышлений.

Встречи с философией. В парадоксальном, как кажется на первый взгляд, противоречии с тем «потрясением основ» научного мышления, в котором он принимал непосредственное участие, в противоречии с катастрофическим характером самой эпохи, в которую ему довелось жить, творческая судьба Вернера Гейзенберга отличается удивительной цельностью и внутренней последовательностью. Некоторые начала, усвоенные им еще в детстве, с течением времени лишь яснее и глубже осознавались им как подлинные основы духовной жизни и даже конкретнее — как фундаментальные конструктивные принципы, на протяжении всей его жизни определявшие направленность его теоретической работы. Скрытая энергия этих начал пронизывает собственное творчество Гейзенберга тем «центральным порядком», идея которого вела его в познании природы и в понимании судеб европейской культуры. Усвоенные Гейзенбергом в детстве начала и суть не что иное, как начала европейской культуры.

Вот почему важно прежде всего уяснить роль гуманитарного образования в формировании его мировоззрения. Ведь именно гуманитарное образование, сколько бы оно ни изменяло этому предназначению, призвано приобщать новое поколение к всеобщим истокам европейской культуры. В.

Гейзенберг вырос в семье и в кругу гуманитариев. Его отец, Август Гейзенберг, женатый на Анне Векляйн, дочери директора Королевской Максимилиановской гимназии в Мюнхене, преподавал классические языки и историю в старой гимназии г. Вюрцбурга и одновременно занимал должность приват-доцента Вюрцбургского университета по отделению средневековой и современной греческой филологии. В 1910 г. он получил кафедру классической филологии и византинистики (единственную в Германии) при Мюнхенском университете, и семья переехала в Мюнхен. Окончив начальное обучение, Вернер Гейзенберг поступает в 1911 г. в Максимилиановскую гимназию. Языки (в том числе санскрит) и математика интересовали его в наибольшей степени. Отец поддерживал этот интерес. Когда в 13 лет Вернер познакомился с дифференциальным исчислением, он попросил отца принести ему математические книги из университетской библиотеки. Желая, чтобы сын совместил изучение математики с упражнениями в языке, Август Гейзенберг принес ему латинский трактат Леопольда Кронекера по теории чисел («De unitatibus complexis»)7. Эта работа вызвала у Вернера живейший интерес. Еще будучи в гимназии, он самостоятельно изучил фундаментальный труд по теории чисел Пауля Бахманна 17, и впоследствии именно эта форма математики — помимо, разумеется, классического анализа — послужила ему опорой в собственной работе. В гимназии же Гейзенберг осознал теоретическую красоту геометрии и был крайне взволнован мыслью, что математика каким-то образом согласуется с формами нашего опыта 18. Тогда же Гейзенберг узнал и то, что эта истина была известна уже древним грекам — Пифагору и Евклиду.

Отец Гейзенберга был решительным противником узкой специализации. Вопреки тенденции своего времени он стремился увидеть в различных дисциплинах — политической истории, истории искусства, филологии — разные аспекты единой работы. Ясно, что изучение философии и научного мышления полностью включалось в исследования. Вернер Гейзенберг унаследовал от отца этот синтетический склад ума, направленный на поиск единого формообразующего принципа, действие которого обнаруживается в самых разных феноменах. «Его взгляд устремлен к существенному, он не обременяет себя деталями и не расплывается в них»,— так характеризует десятилетнего ученика гимназический документ 19. Важнее, однако, изначально развитое удачным образованием чувство истории культуры как сотрудничества, чувство присутствия, скажем, древнегреческой мысли, ее причастности актуальнейшим проблемам везде, где только эти проблемы оказываются достаточно серьезными и глубокими. Подобное восприятие живого единства европейской культуры во всей ее многовековой истории, восприятие истории культуры, как «цепи уравнений в образах, попарно связывающих очередное неизвестное с известным...», говоря словами Б. Пастернака,— само вырабатывает особую культуру мысли, не возместимую никаким ее техническим совершенством.

Работая в самом средоточии современной научно-технической цивилизации, будучи ведущим физиком-теоретиком, а после войны крупным организатором науки и атомной техники в Западной Германии, В. Гейзенберг с тем большей ясностью осознавал значение гуманитарного образования для нашей эпохи. Выступая 13 июля 1949 г. по случаю столетнего юбилея родной Максимилиановской гимназии в Мюнхене, он посвятил свою речь проблеме соотношения гуманитарного образования, естествознания и западной культуры. Отвечая тем, кто полагает, что гимназическое образование — в наш век техники и естественных наук — слишком умозрительно и оторвано от жизни, что подготовка практически ориентированных работников больше отвечает требованиям современной жизни, а гуманитарное образование человек может позволить себе только как своеобразную роскошь, Гейзенберг приводит и защищает доводы сторонников такого образования.

Гейзенберг подчеркивает, во-первых, что вся культурная жизнь связана с тем типом духовности, который зародился в античности,

был радикально преобразован началами христианства и создал также и современный научно-технический мир. «Иными словами, во всех сферах современной жизни, если только — систематически, исторически или философски — мы входим в суть дела, мы наталкиваемся на духовные структуры, восходящие к античности или христианству»20. Усвоение этих структур вводит в дух нашего времени глубже и заставляет отнестись к нему ответственнее, чем однобокий практицизм.

Практицизм этот, впрочем, поверхностен еще и потому, что упускает то самое, что делает именно практическое отношение европейского человека к миру столь радикальным. «Вся сила нашей западноевропейской культуры,— подчеркивает Гейзенберг второй момент,— проистекает и всегда проистекала из тесной связи практической деятельности с постановкой принципиальных проблем. Другие народы и культуры были столь же искушенными в практической деятельности, как и греки, но что с самого начала отличало греческое мышление от других народов — это способность обращать всякую проблему в принципиальную и тем самым занимать такую позицию, с точки зрения которой можно было упорядочить пестрое многообразие эмпирии и сделать его доступным человеческому разумению» 21.

«Наконец, в-третьих,— замечает Гейзенберг,— справедливо говорится, что занятие античностью формирует в человеке такую шкалу ценностей, когда духовные ценности ставят выше материальных» ,3. Человек, принимавший в условиях нацистской Германии решение относительно производства атомного оружия и, знает, что сама по себе техническая и военная мощь еще ничего не значит. Она становится благом или злом в зависимости от воли и — в конечном счете — степени духовной озабоченности людей.

369

13 В. Гейзенберг

Понятно, что три отмеченные Гейзенбергом момента внутренне связаны. И связывает их способность к постановке принципиальных проблем, вопросов о принципах и началах, способность открыть проблематичность горизонта своих целей, принципов мышления, словом, основ человеческого бытия. Здесь коренится воля к ответственной самооценке и возможность радикального изменения самой практики.

Если, далее, мы не ограничиваемся половинчатым — прагматическим или формальным — решением проблемы и стремимся дойти до ее понятийной сути и логических корней, мы обнаруживаем, что заняты той самой работой, которой была занята европейская мысль с момента ее зарождения в Древней Греции.

На самых ранних этапах образования Гейзенбергу удалось проникнуться духом этой традиционной бескомпромиссности в постановке вопросов. Навык принципиального мышления, привитый Гейзенбергу гуманитарной гимназией, ввел его впоследствии в средоточие тех необычных трудностей, с которыми столкнулась новейшая физика в начале XX в., и во многом способствовал их решению.

Отсюда же его глубокое и серьезное отношение к древнегреческой философии, первой философии, с которой он встретился и которая на всю жизнь осталась для него первой, первичной. Знакомясь опять-таки в гимназии с философией греков, он сумел схватить в ней главное: предельную остроту вопрошания и вкус к философской чистоте понятий. Более того, Гейзенберг нашел в ней также и некий общезначимый конструктивный принцип, так что, когда он перешел к изучению науки Нового времени, достижения ее были восприняты им как непосредственное продолжение устремлений греческих математиков и философов, буквально, как то же самое: «Мне,— вспоминает Гейзенберг,— и в голову не могло прийти видеть в естествознании и технике нашего времени мир, принципиально отличный от философского мира Пифагора или Евклида» ,5.

* * *

Несомненно, одним из наиболее важных событий в интеллектуальной биографии Гейзенберга была встреча с философией Платона. Платон, можно сказать, дал ему ту идею, которая определила характер его теоретизирования от первых юношеских размышлений над проблемой атома до последних усилий найти «мировую формулу». В той же юбилейной речи, а затем в первой главе «Части и целого» Гейзенберг живо описывает как произошла эта встреча. Дело было в июне 1919 года. После недолгого существования Советской республики в Мюнхене город захватили правительственные войска. Группа старших гимназистов и среди них 18-летний Вернер были приданы в качестве помощников кавалерийской стрелковой части № 11, расквартированной в здании духовной семинарии напротив университета, на Людвигштрассе. Обязанностей у помощников было, впрочем, немного, а свободного времени в избытке. Однажды ранним утром Гейзенберг забрался на крышу семинарии, прихватив с собой томик Платона, чтобы поупражняться в греческом языке. Здесь-то он и натолкнулся впервые на то место «Тимея», где Платон излагает своеобразный вариант пифагорейского атомизма ,6. Это чтение открыло Гейзенбергу основную идею атомистической философии яснее, чем все, о чем он слышал или читал до тех пор.

Проще для наглядного представления была, разумеется, та картинка, которую обычно рисуют, имея в виду атомизм Демокрита. Без существенных изменений она привлекается для иллюстрации атомарных явлений и по сей день в книгах и учебниках по химии или кинетической теории газов. Призванная пояснить теорию, картинка эта, как верно замечает собеседник Гейзенберга, скорее затрудняет понимание. Именно такого рода картинки и вызвали первое недоумение Гейзенберга, с которого, собственно, и начинается его путь в современной атомной физике.

Рассказ Платона — вообще говоря, тоже не более, чем картинка — поначалу произвел на Гейзенберга впечатление некоего абсурда, но по мере того, как он вдумывался в трудности, связанные с понятием атома и невероятно умножившиеся с момента открытия Планка, он уяснил глубокую осмысленность именно платоновского представления. У Платона отчетливее, чем у Демокрита, выделена конституирующая роль формы, сделана попытка установить логически единый принцип формообразования и открыта возможность принципиального переосмысления самой идеи конститутивной формы.

13'

371 25 апреля 1958 года в Берлине на праздновании столетия со дня рождения Планка В. Гейзенберг выступил с докладом, в котором впервые обнародовал свой вариант «мировой формулы», фундаментального уравнения единой теории поля. Доклад назывался «Открытие Планка и философские вопросы учения об атомах» и в целом был посвящен обоснованию именно платонистского характера современной атомистической теории. Понятно, что начал он с изложения теории Платона. «Платон,— говорил Гейзенберг,— воспринял существенные элементы учения об атомах. Четырем элементам — земле, воде, воздуху и огню — у него соответствовали четыре вида мельчайших частиц. Эти элементарные частицы являлись, по Платону, основными математическими структурами высшей симметрии. Мельчайшие частицы элемента земли изображались у него кубами, элемента воды — икосаэдрами, элемента воздуха — октаэдрами и, наконец, мельчайшие частицы элемента огня представлялись в форме тетраэдров. Но эти элементарные частицы не были, по Платону, неделимыми. Они могли разлагаться на треугольники и вновь создаваться из них. Так, например, из двух элементарных частиц воздуха и из одной элементарной частицы огня строилась элементарная частица воды. Сами треугольники не являлись материей, они были только математической формой. Следовательно, у Платона элементарные частицы не являлись просто чем-то данным, неизменным и неделимым; они требовали еще объяснения, и вопрос об элементарных частицах сводился Платоном к математике... Последней основой явлений была не материя, а математический закон, симметрия, математическая форма» ,7. Благодаря открытию Планка и последующему развитию атомной теории, в особенности же благодаря современным теориям элементарных частиц, «в естествознание вновь проникла мысль Платона, что последней основой атомной структуры материи является математический закон, математическая симметрия» ,8. Окончательная теория материи,— завершает Гейзенберг свой доклад,— будет, как и у Платона, характеризоваться рядом важных требований симметрии, которые мы можем указать уже сегодня. «Эти симметрии не могут больше поясняться с помощью фигур и образов, как это было возможно с платоновскими телами, но характеризуются уравнениями» ,9.

Шесть лет спустя, 3 июня 1964 года, в Афинах, говоря о тех ответах, которые современная наука дала «на вопросы, сформулированные здесь несколько тысячелетий назад» 22, Гейзенберг вновь подчеркивает ближайшую аналогию современной теории элементарных частиц с атомистическими представлениями Платона.

Ход его мысли можно воспроизвести следующим образом (мы не ограничиваемся при этом текстом доклада). Суть искомого современной физикой универсального закона природы, которую можно достаточно уяснить уже сейчас, должна состоять в описании небольшого числа фундаментальных свойств симметрии, определяющих спектр возможных элементарных частиц. Природа частицы (совокупность ее свойств) определяется и в известном смысле порождается формальными принципами симметрии. Поэтому то, что выявляется в форме элементарных частиц или полей, т. е. то, с чем привыкли связывать понятие материи,— не первично. Поскольку энергия, необходимая для «расщепления» элементарных частиц, сравнима с массой покоя возникающих частей, и сам акт «расщепления» приводит к порождению частиц той же природы, что и сталкивающиеся частицы, «разумно вообще не делать никакого различия между элементарными частицами и составными системами» 2|. Каждая элементарная частица, следовательно, виртуально состоит из всех других элементарных частиц. Никакие из них нельзя считать, собственно, элементарными, а та «фундаментальная субстанция», возможными состояниями или формами которой являются элементарные частицы, задается как структура потенций. Только известные законы сохранения и определяющие их симметрии уравнения «фундаментальной субстанции» (группы преобразований) имеют характер чего-то первичного.

«Эта ситуация,— отмечает Гейзенберг,— сразу же напоминает нам симметричные тела, введенные Платоном, чтобы представить основополагающие структуры материи. Платоновские симметрии еще не были правильными, но он был прав, когда верил, что в средоточии природы, где речь идет о мельчайших единицах материи, обретаются, в конечном счете, математические симметрии» 23.

Разумеется, Гейзенберг отдавал себе отчет и в том, что сближение это — не более, чем аналогия, и в том, что современное научное мышление принципиально отличается от античного и платоновского, в частности. Оно отличается прежде всего экспериментальным методом и особой ролью времени в теории, связанной с иным, по сравнению с античностью, способом теоретически представлять движение (место статических форм занимают дифференциальные уравнения, описывающие динамику системы) 24.

Своеобразный «платонизм» Гейзенберга сказывается, конечно же, и в том, что надежный критерий истинности он видел в интеллектуальной красоте теории — в ее логически ясном единстве, охватывающем простым принципом бесконечное многообразие явлений,— и в том, что связывал эти качества с математикой. Но, может быть, важнее осмыслить тот факт, что именно Платон открыл ему всю нетривиальность и парадоксальную тонкость понятия атома, с самого начала наведя на мысль, что атом это «не вещь среди вещей».

Во многих фундаментальных открытиях Гейзенберга можно увидеть способ решения тех самых апорий, с которыми он столкнулся в первых размышлениях об «идее» атома. Анализ внутренних противоречий, связанных с наглядным представлением атома, и прежде всего с возможностью экспериментально «увидеть» атом, был одним из истоков пути, приведшего Гейзенберга к формулировке соотношений неопределенностей. Другая сторона той же проблемы связана с пересмотром традиционного представления форм (или моделей) атомов и элементарных процессов, основанных на классических идеализациях: материальная точка, мгновенная скорость, точечная локализация действия и соответствующие понятия причинности, непрерывности, траектории, орбиты и т. д. Отказ от классической системы идеализаций (лежащей в основе так называемой наглядности) был, как известно, главной смысловой трудностью при разработке и усвоении первой — матричной — формулировки квантовой механики. Привычные кинематические и механические понятия были последовательно заменены соотношениями между конкретными числами, получаемыми из эксперимента. На место координат и импульсов в соответствующие канонические уравнения движения системы ставятся матрицы, представляющие собой бесконечные таблицы величин со специальными правилами оперирования с ними, не подчи- няющиеся, в частности, закону коммутативности умножения. Эта замена в квантовой механике означает, что в определение физической величины потенциально включается вероятность всех возможных (вообще говоря, бесконечно многих) переходов, т. е. изменений состояния системы. Некоммутативность содержит формальные основания для соотношения неопределенностей.

Поначалу казалось — в частности Шредингеру, чуть позже Гейзенберга 25 опубликовавшему волновую (математически эквивалентную матричной) формулировку теории,— что квангговая механика Гейзенберга, М. Борна, П. Йордана — лишь формальный математический инструмент, позволяющий оперировать с экспериментальными данными, но лишенный какой бы то ни было физической наглядности. Легко, однако, заметить, что и на этом, самом «позитивистском» этапе интуиции юношеского платонизма придавали мысли Гейзенберга особую смелость и свободу. Дело шло о переосмыслении классического представления о наглядности и форме. Вполне в духе Платона форма или структура атомной системы понята им как внутренняя форма, как математический закон, определяющий структуру возможных значений измеримых (наблюдаемых) физических величин,— форма в особом пространстве, впоследствии определенном как «пространство состояний» 26.

Аналогичные соображения вели Гейзенберга и в позднейшей работе над теорией элементарных частиц с той разницей, что основу математической формы он искал теперь в теории групп. Разные состояния системы можно рассматривать как различные представления группы. В этом отношении между физикой элементарных частиц и квантовой механикой существует глубокая аналогия. «Элементарные частицы можно классифицировать с помощью квантовых чисел, значений масс и времен жизни так же, как это делается со стационарными состояниями в квантовой механике» 27. А то, что Гейзенберг видел в этой работе своеобразное развитие идей Платона, мы уже знаем.

Влияние философии Платона на сам склад мышления Гейзенберга далеко не исчерпывается перечисленными — впрочем, наиболее существенными для него как физика-теоретика — аспектами.

Философия Канта — и по содержанию проблем, и по характеру мышления — несомненно, ближе современной физике, чем платонизм. Критическое размежевание с Кантом существенным образом способствовало формированию ее философского самосознания. Но столь личной и творчески значимой, как в случае с Платоном, встречи с Кантом у Гейзенбера, по всей видимости, не произошло. Весной 1918 года условия военного времени заставили Гейзенберга с группой соучеников работать в качестве батрака на крестьянской усадьбе Гросталерхоф под Мизбахом. «Помнится,— рассказывал он позднее,— я взял с собой кантовскую «Критику чистого разума»... Очень скоро я убедился, что когда целый день работаешь на сельском дворе, вечером не способен ни к чему, кроме как спать... Работа в самом деле была очень тяжелой и хорошим упражнением для молодого человека. Так что я не очень далеко продвинулся в изучении Канта» 28. Минуя кантовское учение об априорных формах созерцания, Гейзенберг сразу же усвоил релятивистскую концепцию пространства—времени. По возвращении из Мизбаха он внимательно изучил замечательную книгу Г. Вейля «Пространство, время, материя», первое издание которой только что увидело свет 29. Как можно убедиться уже по первым фундаментальным работам Гейзенберга 1925 года, основное, что усвоил Гейзенберг в этом чтении,— особый (релятивистский) метод мышления. В критике понятия эфира, в эйнштейновском определении одновременности он увидел прежде всего способ критики и формирования понятий путем непосредственного сочетания экспериментального и математического операционализма, без прямой опоры на модельные представления. «Он глубоко прочувствовал, что теория относительности ввела поистине фундаментальный и новый способ видения физического мира. Проблемы пространства, времени и материи представлялись Гейзенбергу прежде всего философскими проблемами, а Альберт Эйнштейн привлекал его как глубокий философ природы»30. Когда под вопрос были поставлены не только «созерцания» (пространство—время), но и «категории» (например, причинность), тот же метод помог Гейзенбергу нащупать собственный путь понимания.

В книге «Часть и целое» глава «Квантовая механика и философия Канта» введет читателя в курс споров, развернувшихся в этой связи вокруг проблемы причинности. Заметим, однако, что в этих спорах и оппоненты, и адепт философии Канта Грета Герман невольно упростили смысл кантовского подхода.

Несколько слов по этому поводу.

Рубеж, разделяющий классическую и современную квантово- релятивистскую физику, в философском отношении отмечен, помимо прочего, переосмыслением кантовского априоризма. В чем его смысл?

В «Критике чистого разума» Кант, как известно, анализирует и обосновывает науку как всеобщую форму мышления, ориентируясь на науку Нового времени и прежде всего на галилей-нью- тоновскую механику. Он при этом видит существенное определение науки в том, что именно в силу своей очевидности далеко не всегда понимается. Кант анализирует науку как форму экспериментального мышления, т. е. относится к понятию эксперимента с философской принципиальностью 31.

Кант исследует условия возможности не просто опыта, а именно экспериментирующего опыта — опыта, результатом которого может быть объективное знание. А объективное знание — достаточно странная вещь. Оно, с одной стороны, необходимо связано с опытом, а с другой — от него не зависит, иначе оно не обладало бы теоретически значимой всеобщностью и было бы ограничено частными условиями опыта. Значит, оно может быть получено только в таком опыте, конечность условий которого предельно устранена. Опыт должен быть устроен так, чтобы наблюдение реального процесса как бы наводило на созерцание процесса в том виде, в каком он протекает вне конечных ограничений реального опыта, в некоем бесконечном идеальном мире. Только потому, что опыт реально сосредоточен на таком идеальном созерцании, вообще можно говорить о его воспроизводимости (другим человеком, в другом месте и в другое время). И только мысленно входя в этот мир, мы можем формулировать утверждения, имеющие силу законов и физических теорем.

Эксперимент и есть опыт, проводимый в таких экстремальных условиях, в которых предельно устранена конечность этих условий (обстоятельств и случайности места, момента, реальных тел и веществ). Это реальный инструмент наблюдения идеального течения событий. Ясно, что между экспериментальной системой и идеальным миром теории — бесконечный разрыв, который может быть преодолен только своего рода предельным переходом (ряд конечных приближений надо мысленно продолжить в бесконечность). Здесь необходим прыжок предельного перехода, прыжок через бесконечность. Без такого прыжка мы не получаем объективного знания в опыте, с одной стороны, и не убедимся в действительности (невыдуманности) знания — с другой.

Поскольку мир теории — бесконечный и идеальный — не может быть предметом непосредственного опыта, его фундаментальные определения и логические связи в известном смысле априорны. Но эти же определения суть условия возможного теоретически значимого опыта, условия, определяющие экспериментальный характер опыта, проще говоря, условия экстремальной идеализации.

Но в кантовском анализе экспериментального мышления присутствует и другая сторона, в особенности важная для понимания логической ситуации так называемой неклассической физики. Освобождая (в пределе) опыт от эмпирических ограничений, эксперимент накладывает на него ограничения условиями идеализации (например, механической идеализации). Он испытывает не только предмет в горизонте такой идеализации, но и реальную универсальность этого горизонта, испытывает теоретическую (идеальную) всеобщность теории — в горизонте бытия предмета. Поэтому он и может натолкнуться на некий неидеализируемый «остаток», т. е. обнаружить принципиальную ограниченность универсального принципа идеализации.

То обстоятельство, что кантовская философия не только обосновывает определенный тип теоретической идеализации, но, как бы испытывая его на всеобщность, обнаруживает его границы, не привлекало достаточно внимания. Между тем анализ кантовской «Критики» с этой точки зрения мог бы быть весьма полезен для уяснения философского содержания проблем неклассической физики 32.

Опыт релятивистской критики ньютоновской механики и пробле- матизация понятия причинности в квантовой механике вызвали критическое отношение физиков к философии Канта, в которой увидели прежде всего неоправданную абсолютизацию мира классической, конкретнее, ньютоновской механики. Это усугублялось еще и тем, что в самой классической физике склонны были видеть прямое обобщение обыденного опыта. В XIX веке мир ньютоновской механики уже не казался столь парадоксальным, как в XVII веке. К нему привыкли и решили, что. именно он и просвечивает в повседневном опыте.

К. фон Вайцзеккер в споре с Гретой Герман заметил, что по отношению к элементарному «объекту» возможны разнородные, исключающие друг друга и зависящие от ситуации наблюдения (экспериментальной установки) классические представления или объективации. (Подобная разнородность присуща, следовательно, самой классической физике и свидетельствует о ее антиномичности. Если не продумать этот внутренний дуализм классической физики — дуализм механики точки и концепции поля, механики и электродинамики, детерминизма и статистики,— значение кантовского анализа для неклассической физики остается непонятным. Напомним, что специальная теория относительности выросла из попытки согласовать законы электродинамики с принципом относительности классической механики, а теория Планка — из попытки согласовать электродинамику и термодинамику, из анализа равновесного взаимодействия излучения с веществом.) Элементарный «объект» не может быть однозначно объективирован (есть «не-объект»). Он может быть описан только такой связью его возможных объективаций, которую Бор назвал отношением дополнительности. «Таким образом,— заключает Вайцзеккер,— кантовское «априори» в современной физике нисколько не отвергается, но оно в известном смысле реляти- визируется».

Боровская дополнительность исключающих друг друга классических представлений или объективаций (не забудем: это значит — идеализаций!) и соответствующая дополнительность экспериментальных «актуализаций» (либо локализация частицы, либо дифракция волны) микросистемы и предстарляют собой способ теоретического описания этого «не-объекта»— способ, соответствующий классической объективности. Поскольку этим способам объективации соответствуют универсальные классические теории («точечная» или «полевая»), мы можем говорить о кантовской априорности в описании квантовой реальности. Поскольку же именно в силу своей универсальности (необъединимости в одну) они исключают друг друга и выбор между ними зависит от выбора экспериментальной установки (фигурально говоря, «точки зрения»), мы должны говорить о релятивистской априорности. Только в этом смысле можно сказать, что «в новом истолковании квантовой теории основные понятия

классической физики признаются в качестве априорного элемента» 33.

* * *

В силу подобного расхождения между объективирующим представлением и реальностью в новой физике совершенно особую роль стал играть экспериментальный факт: возможное наблюдение, измерение. Это было зафиксировано даже как особый, методологический постулат (один из первых в истории квантовой механики)— начало принципиальной наблюдаемости. Оно может быть сформулировано, например, следующим образом: физические понятия следует строить исключительно на основании принципиально наблюдаемых величин. «Определенная физическая величина называется принципиально наблюдаемой, если можно указать такой метод, может быть, и невыполнимый при современном состоянии техники, но физически возможный, при помощи которого наша величина может быть измерена» 34.

Начало принципиальной наблюдаемости ставит под вопрос как раз те понятия, которые в классической физике относились к апри- орному горизонту, поскольку определяли принципы объективирующей идеализации (а не просто мысленной экстраполяции обыденного опыта). Более того, оно знаменует глубокое изменение самого способа формирования физических понятий, непосредственно не соотносимых теперь с некоторым идеальным объектом (точкой, траекторией, орбитой...). Но важнее всего, что за этим началом кроется принципиальное изменение самого понятия «наблюдение». В непосредственном наблюдении (например, в астрономических наблюдениях Тихо Браге) или в механических экспериментах (например, в галилеевских экспериментах с маятником) мы наблюдаем нечто объективное (траекторию планеты или, соответственно, изохронизм маятника), нечто, по определению, не зависящее от самого акта наблюдения, от него отстранимое, мысленно воспроизводимое в качестве некоего идеального объекта (кеплеровы эллипсы или инер- циальное движение). Но нельзя сказать, что в камере Вильсона мы подобным образом наблюдаем траекторию движения электрона. До этого наблюдения и после электрон не представляет собой нечто, чему можно было бы приписать определенную траекторию движения. Наблюдаем мы цепочку водяных капель, конденсирующихся вокруг атомов газа, ионизированных в результате столкновения с электроном достаточной энергии, который сам лишь в результате такого столкновения приобретает характер «частицы». «Я считаю,— говорит Гейзенберг,— что возникновение классической «траектории» можно четко определить следующим образом: «Траектория» возникает только благодаря тому, что мы ее наблюдаем» 35. В отличие от наблюдения классического — объективирующего, т. е. отстраняемого от мысленно реконструируемого идеального образа — наблюдение квантовой реальности возможно только вместе с актом воздействия на эту реальность — воздействия, впервые порождающего определенный квазиклассический объект. Результаты наблюдений не могут здесь быть резюмированы в образе определенного идеального объекта, потому что «опыты, определяющие какую-нибудь физическую величину, делают в то же время недействительным ранее добытое знание других величин, так как они влияют неконтролируемым образом на измеряемую систему и тем самым изменяют ранее известные величины» 36.

Прочитанный в таком контексте сам принцип наблюдаемости утрачивает свою кажущуюся простоту. С ним фундаментально связаны основные принципы новой физики: принцип соответствия, принцип дополнительности и — ближайшим образом — принцип, выражающийся в соотношениях неопределенностей Гейзенберга. Философский контекст этого начала никак не позволяет свести его к требованию вернее держаться опыта, тем более к позитивистскому сенсуализму.

В связи с началом принципиальной наблюдаемости можно упомянуть еще об одной философской «не-встрече» Гейзенберга, о его отношении к философии Э. Маха. По утверждению самого Гейзенберга, «для развития физики со времени открытия Планка особенно плодотворным, без сомнения, были идеи Маха. Однако это влияние не должно переоцениваться» 37.

Когда летом 1925 года 23-летний Гейзенберг (в то время приват-доцент Геттингенского университета у Макса Борна) формулировал на острове Гельголанд первые положения квантовой механики, понятой и утвержденной им как самостоятельная, независимая от классической механики форма построения теории 38, он выдвинул в качестве основного принципа именно «наблюдаемость». 24 июня он писал Вольфгангу Паули: «Говорить о своих собственных работах у меня нет почти никакой охоты, поскольку для меня многое еще не ясно, и я лишь смутно догадываюсь о том, что получится; впрочем, основные идеи, пожалуй, все же верны. Основной принцип таков: при вычислении некоторых величин, таких, как энергия, частота и т. д., должны фигурировать только соотношения между принципиально контролируемыми величинами. (Поэтому боровская теория для водорода представляется мне гораздо более формальной, чем теория дисперсии Крамерса)» 39. В то время ему казалось, что в этом он следует методологии позитивизма, в частности Маха.

Когда же Томас Кун, составляя в 60-х годах «Источники по истории квантовой физики», в личной беседе спросил Гейзенберга, читал ли он в то время Маха, Гейзенберг ответил: «Нет. Должен сказать, я никогда всерьез не читал Маха. Я немного изучал его позже — много позже. Мах как-то не оказал на меня особого влияния. На меня оказало влияние то, как понимал его Эйнштейн... Я сказал бы, что Мах был для меня слишком формален. Он был — не скажу, что слишком негативен, но слишком неприхотлив в своих устремлениях. Он был недостаточно поэтичен. В том смысле, в каком Платон был, разумеется, поэтом... Кант не был поэтом, но несмотря на это, в его сочинениях присутствует поэзия» 40. Ссылки на Платона и Канта позволяют пояснить эту странную характеристику, скажем, так. Мысль исчезает, не только теряясь в интуитивных «глубинах», но и замирая в поверхностной однозначности. Предельной ясности и отчетливости строгая мысль достигает там, где именно благодаря ее стремлению к предельной логической ясности неустранимо очевидной оказывается глубинная загадочность предмета. Полагаю, именно это качество серьезной мысли разумеет Гейзенберг, говоря здесь о поэзии. Неудивительно поэтому, что, например, Л. Витгенштейн был для него тоже «некоторым образом поэт»41. Таким же «поэтом» был для Гейзенберга и Нильс Бор. Об этом свидетельствует уже сама тщательность работы Н. Бора с фразой, формулирование мысли как метод и форма мышления. Гейзенберг был поражен этой особенностью мышления Бора, когда работал с ним и его ближайшим сотрудником Хендриком Крамерсом в Копенгагене с сентября 1924 г. по апрель 1925 г. Дирак однажды сказал Гейзен- бергу: «Бор должен был быть поэтом» — «Почему поэтом?» — удивился Гейзенберг. «Он слишком заботится о языке,— ответил Дирак,— все время совершенствует язык. Он должен был писать стихи» 42.

Во всяком случае, свидетельство, зафиксированное Т. Куном, важно потому, что уточняет контекст, в котором Гейзенберг воспринял принцип наблюдаемости. Уяснением «философской» позиции, с которой ему впервые открылась возможность последовательного и принципиального построения квантовой теории, он обязан А. Эйнштейну и, добавим, Н. Бору. Уже в следующем, 1926 г., в беседе с Эйнштейном, которую он излагает в пятой главе «Части и целого», Гейзенберг признался, что «идея наблюдаемых величин на самом деле взята из его теории относительности» 43. Не будем пересказывать то, что читатель может узнать из первых рук, отметим лишь основной контраргумент Эйнштейна: «Только теория решает, что именно можно наблюдать» 44. Это замечание указывает на ту черту, которая отличает экспериментальное исследование вообще от эмпирического. В релятивистской же и квантовой физике черта эта обнаруживается еще резче.

Наблюдение вообще может иметь теоретическое значение, только если имеется определенное понятие, позволяющее его так или иначе интерпретировать (понять). Если известная система понятий ставится под вопрос, как, например, система понятий классической кинематики в атомной физике, возникает ситуация, когда продуктивным кажется работать вообще без понятий, непосредственно связывая сумму экспериментальных наблюдений с формальными математическими структурами, которые их «описывают» (пользоваться, например, вместо ненаблюдаемых «орбит» регистрируемыми частотами, зависящими от характеристик двух боровских орбит, и интенсивностями спектральных линий). Такова и была позиция Гейзенберга летом 1925 г.

В беседе с Эйншейном он уяснил, что работать без понятий, значит работать без понимания, не знать, что, собственно, мы наблюдаем и рассчитываем. И если это «что» не может быть представлено классической идеализацией, речь идет не об отказе от понятий, а о радикальном изменении способа образования понятий в физике 45. В частности, речь шла об уяснении понятия дискретного стационарного состояния.

«Эти размышления,— замечает Гейзенберг,— были для меня совершенно новыми и произвели на меня тогда глубокое впечатление; впоследствии они также сыграли важную роль в моих собственных работах и оказались чрезвычайно продуктивными в развитии новой физики» 46. Значительно позже, анализируя историю квантовой механики именно как процесс развития понятий, Гейзенберг говорит со всей определенностью: «История физики не есть только ряд последовательных экспериментальных открытий и наблюдений, к которым присоединяется их математическое описание, она есть также история понятий. Первой предпосылкой понимания феноменов является введение подходящих понятий, только с помощью правильных понятий можем мы на самом деле знать, что мы наблюдаем» 47.

Позитивизм, в частности позитивизм Маха, мог служить хорошим эвристическим приемом и на деле был школой, в которой физики научились отвлекаться от классических «схем созерцания», а они в XIX веке действительно приобрели характер как бы естественного видения, непосредственного восприятия. Подобная натурализация классических идеализаций и называлась в позитивизме метафизикой. Но речь шла не об отказе, а о глубинной перестройке продуктивного воображения и лежащей в его основе логики образования понятий.

Говоря о встречах Гейзенберга с философией, мы не можем миновать — именно в этом контексте — глубочайшего влияния, которое оказал на него всем стилем своего мышления Нильс Бор. С Бором Гейзенберг познакомился в июле 1922 г. в Геттингене, где Бор читал цикл лекций по квантовой теории атома и периодической системе элементов. Во второй главе «Части и целого» Гейзенберг подробно рассказывает об обстоятельствах этой встречи и бе- седе с Бором во время их прогулки, с которой, как говорит Гейзенберг, собственно, и началось все его научное развитие.

Тогда же Бор пригласил Гейзенберга провести несколько недель в Копенгагене. Это оказалось возможным, однако, только двумя годами позже. В 1923 г. Гейзенберг работал в Геттингене у Макса Борна, занимаясь проблемой аномального эффекта Зеемана, одной из наиболее трудных по тем временам проблем. Результаты своей работы он сообщил Бору, и тот в дружеском письме вновь пригласил Гейзенберга в Копенгаген, чтобы подробно обсудить все вопросы.

Этой встрече неведомо для Гейзенберга способствовал Вольфганг Паули, с университетской скамьи ближайший друг Гейзенберга и суровый критик его работ. Он был, разумеется, в курсе занятий Гейзенберга, и вот что он писал Бору 11 февраля 1924 г.: «Недавно я по случаю видел Гейзенберга на конференции в Браун- швейге. Я всегда чувствую себя очень неловко с ним. Когда я размышляю о его идеях, они кажутся мне кошмарными, и про себя я страшно браню их. Дело в том, что он очень нефилософичен (unphilosophisch). Он не заботится о том, чтобы основные допущения были ясно разработаны и связаны с предшествующими теориями. Когда же я разговариваю с ним, он мне очень нравится, и я вижу, что у него — по крайней мере в душе — есть куча новых аргументов... Поэтому я очень рад, что Вы пригласили его в Копенгаген... Надо надеяться, он усвоит философскую установку вашего мышления» 47. После всего сказанного такой отзыв слышать странно, но В. Паули, далеко не чуждый философии 48 и сам испытавший мощное влияние Н. Бора (впоследствии он глубоко понял философскую всеобщность боровского принципа дополнительности), знал, что говорил.

В то время принцип соответствия в атомной физике позволял скорее интуитивно угадывать правильные формулы, чем логично выводить их. Теория была наполнена эрзацами классических понятий, гипотезами ad hoc, весьма искусственными моделями и мало осмысленным математическим формализмом. Последний в особенности был развит в геттингенской школе Макса Борна, у которого в то время работал В. Гейзенберг. Ситуация эта никого не удовлетворяла, но Нильс Бор, для которого физическая осмысленность теории всегда стояла на первом плане, более других был обеспокоен отсутствием принципов 49.

Ясно, что, говоря о философском качестве мышления, Паули имеет в виду прежде всего его принципиальность. Речь идет не о какой-нибудь системе философских взглядов, но и не просто о внутренней непротиворечивости теоретической системы.

В споре философов и физиков философия часто понимается — и той, и другой стороной — как своего рода теория — натурфилософская, метафизическая, гносеологическая, методологическая,— претендующая к тому же как-то «обобщать» результаты частных наук или же с каких-то своих «общих» позиций решать научные вопросы. Если так понимать философию, прав будет Ричард Фейнман, сказавший в одной из своих лекций: «Эти философы всегда топчутся около нас, они мельтешат на обочинах науки, то и дело порываясь сообщить нам что-то. Но никогда на самом деле они не понимали всей глубины и тонкости наших проблем» 50. Что философы не разбираются в физических проблемах — не беда, как не беда и то, что не все физики понимают суть философских проблем. Попросту это разные профессии. Беда, что философы, бывает, не понимают тонкость и глубину собственных проблем.

Философия коренится в «философичности», в определенном качестве мышления, а именно — его принципиальности в постановке проблем, о которой мы говорили в связи с греческой философией. Там, где теоретик сосредоточивает свое внимание на понятии и озадачивается вопросом, что, собственно, значит понять, что такое то, «что» мы собираемся понять, он впервые может почувствовать глубину и тонкость философских проблем.

Несомненно, мышление Нильса Бора отличалось именно этим качеством. Его заботило не столько формальное единство теории, сколько то, что делает эту теорию формой реального понимания предмета. Здесь он искал идею фундаментального принципа теоретического познания. Анализ философских предпосылок, определивших характер боровского мышления, увел бы нас слишком далеко 51.

И вот Гейзенберг, приехавший в Копенгаген, чтобы обсудить с Бором несколько специальных вопросов своей недавней работы, заметил, что Бор предпочитает продолжить обсуждение общих оснований, которое они начали в Геттингене два года назад. «Он осознал тот факт, что занятие физикой — нечто большее, чем суммирование определенного числа удачных вычислений, проведенных с помощью хитроумных выдумок. Теперь он понял, что нуждается в философии, которой мог бы руководствоваться в дальнейшей работе. В то же время он обрел человека, который мог бы помочь ему усвоить такую философию... Много лет спустя Гейзенберг описывал свою встречу с Бором весной 1924 года как «дар небес»52.

Паули был удовлетворен. 27 июля 1925 года в письме Крамерсу он выражает свою полную солидарность с тем подходом, который развил Гейзенберг в своей пионерской статье, и отмечает, что его особенно радует сам метод его действий и то устремление, которое лежит в основе его рассуждений. «Я с радостью заметил также,— продолжает Паули,— что в Копенгагене Гейзенберг немного научился у Бора философскому мышлению и заметно отошел от чистого формализма... Теперь я чувствую себя менее одиноким, чем всего лишь полгода назад, когда (духовно и пространственно) я обретался в одиночестве между Сциллой числовой мистики мюнхенской школы и Харибдой реакционного копенгагенского путча, распространявшегося Вами со свойственными зелотам эксцессами»53. («Сцил- ла» — это зоммерфельдовские формулы для расчета спектральных линий, а «Харибда» — это статья Бора, Крамерса и Слэтера «Квантовая теория излучения», из которой следовало, что закон сохранения энергии в применении к атомным процессам выполняется только статистически.) Противопоставляя работу Гейзенберга теории внутренних осцилляторов Бора, Крамерса и Слэтера, Паули указывал главный «философский» пункт расхождения: следует модифицировать не понятие энергии, а понятия движения и силы. В этом и увидел Паули «методологический» принцип Гейзенберга. Речь шла о понятиях, а не о способе обходиться без понятий.

Между тем сам Гейзенберг был иного мнения на этот счет. «К сожалению,— писал он Паули 24 ноября 1925 года,— моя собственная философия далеко не столь ясная, она представляет собой неразбериху всевозможных моральных и эстетических правил вычисления, в которых я сам часто теряюсь» 54.

«Философская» ясность появилась чуть позже, в 1927 году, в период нового пребывания в Копенгагене и тесного сотрудничества с Бором. Гейзенберг формулировал тогда соотношения неопределенностей, а Бор привез из своего отпуска; проведенного в Норвегии, первый проект принципа дополнительности. В известной статье 1927 года «О наглядном содержании квантовотеоретической кинематики и механики» основу рассуждения составляет переопределение классических понятий: положение, скорость, энергия и т. д. в применении к микрообъектам 55.

Было бы неверно понимать рассказанную до сих пор историю встреч Гейзенберга с философией так, будто он каждый раз полностью усваивал философские идеи и руководствовался ими в научной работе. Нам было важно вдуматься в суть этих влияний, и поэтому я позволил себе сразу же очертить их принципиальное содержание. Что же касается собственно биографического плана, ясно одно: эти философские встречи как-то запечатлевались в сознании Гейзенберга, оставляли в нем, если воспользоваться термином стоиков, «семенные логосы». Прорастание, развитие и осознание этих идейных семян пришло позже, когда Гейзенберг снова вчитывался в Платона, изучал историю науки, продумывал проблемы квантовой физики и новые проблемы общей теории элементарных частиц.

До сих пор мы занимались выяснением возможных философских влияний, подспудно формировавших мышление Гейзенберга. Посмотрим теперь, как они претворились, став внутренним источником его сознательно философских размышлений.

Философские темы. Нильс Бор, по-видимому, и впрямь был повивальной бабкой Гейзенберга-философа. Легко убедиться, что философское пробуждение Гейзенберга в самом деле произошло где-то на рубеже 20—30-х годов. В ряде докладов и лекций, прочитанных Гейзенбергом в 1932—1935 годах, так или иначе уже прямо затронуты вопросы, о которых мы говорили выше, и намечены почти все темы его позднейших философских выступлений. Чтобы читатель мог с самого начала иметь в виду совокупность и внутреннюю связь философских тем Гейзенберга, попробуем дать их общий очерк, опираясь, в основном, на материал этих первых выступлений. 1.

От первого доклада до последней философской работы («Что такое элементарная частица») Гейзенберг строит свои размышления в форме не «философских вопросов квантовой физики», а исторического анализа развития научного мышления. Именно в исследовании природы и развития научных понятий видит он возможность корректного понимания «логической ситуации» современной физики. 2.

С самого начала он включает в историю науки древнегреческую философию. Уже в докладе 1935 года он дополняет краткий очерк ее развития не только указанием на значимость идей «Ти- мея», но и анализом теории знания Платона (по «Государству»). Стремясь нащупать границу, отделяющую древнегреческую философию от науки нового времени, он замечает, что эта последняя носит преимущественно «дианоэтический» (аналитический, математически-описательный), а не «эпистемический» (интеллектуально- интуитивный) характер. 3.

В противоречие с расхожим мнением Гейзенберг подчеркивает, что «коперниканская наука» основана не на описании непосредственного чувственного опыта, а как раз на абстрагировании от него, на его активной идеализации, обеспечивающей объективную всеобщность знания. Сближая Галилея с Платоном и противопоставляя ему Аристотеля, Гейзенберг замечает, что Галилея интересовало не то, как движутся тела в мире, а как могло бы двигаться тело, если бы оно двигалось, как точечная масса в пустоте. Единство и универсальность теории достигается ценой отказа от непосредственной полноты опыта. В результате такого принципиального усечения опыта возникает граница, разделяющая научное познание природы от того типа познания, который исповедовал Гёте в борьбе с ньютоновской наукой. 4.

Границу, отделяющую современную физику от классической, Гейзенберг видит в том, что само последовательное применение классических понятий обнаружило их «неточность», связанную с неясностью относительно пределов их применимости. Иными словами, обнаружились пределы классических идеализаций. Исходя из такого понимания, Гейзенберг формулирует понятие «замкнутой теоретической системы» и концепцию научной революции. 5.

Замкнутая, завершенная теоретическая система есть система универсально истинная, в пределах своей применимости. Пытаясь последовательно применить традиционные понятия, мы наталкиваемся на эти пределы и открываем, что они были получены в результате абстрагирующего усечения опыта. Попытка понятийно освоить новый опыт приводит к парадоксам, к противоречию опыта уже не отдельным утверждениям теории, а цельной системе понимания. Это и есть ситуация научной революции. Ясно, что она предполагает неустранимую истинность предшествующей системы (иначе сама проблема будет неистинной) и все же ее принципиальную недостаточность в целом, иначе говоря, ее замкнутость. Ни усовершенствовать, ни отвергнуть ее нельзя. 6.

Цель науки — единство знания, унификация опыта. Поскольку, однако, всякая научная унификация строится на ограничениях, на отказе от полноты опыта, всякая тотально унифицирующая (замкнутая) система оставляет возможность иного типа научной унификации. Единство науки есть единство подобных замкнутых в себе обособленных систем, переход между которыми требует специфической умственной работы. Таковы, к примеру, ньютоновская механика, термодинамика, электромагнетизм в системе классической науки. Всякий унифицирующий редукционизм освобождает место иной, не менее универсальной точке зрения. Так, ньютоновский механизм как бы порождает универсальный натурализм Гёте. 7.

Изменение структуры научного мышления, требуемое самим предметом современной физики (теория относительности и квантовая механика), Гейзенберг видит в необходимости соединить в понятии предмета его возможные, исключающие друг друга экспериментальные (а потому классическим образом актуально выделяющие только одну возможность бытия предмета) представления 55а.

Нетрудно заметить, что перечисленные темы не просто очерчивают круг общекультурных «внешних» интересов Гейзенберга, но и представляют собой форму размышления над одной и той же проблемой. Их внутреннее единство коренится в определенном принципе, который был уяснен Гейзенбергом (по-видимому, в 1927 году, когда в беседах с Бором определились основы «копенгагенской интерпретации») в попытках осмыслить «логическую ситуацию» квантовой физики. Выход Гейзенберга в историю науки и даже

55а См: А х у т и н А. В. Историко-научная концепция В. Гейзенберга. Вопросы истории естествознания и техники. 1988, № 4. культуры в целом лишь раскрывает философскую всеобщность этого принципа и обосновывает ее.

Включение истории науки в размышления над смыслом кванто- вомеханических проблем позволяет определить историческое место новейшей физики и характер ее согласованности с традицией. Но это достигается переосмыслением на базе опыта, обретенного новейшей физикой, образа самой традиции, открытием новых, неявных черт в логическом строе науки и, соответственно, в логике развития научного мышления. Глубокое усвоение Гейзенбергом философского урока современной физики дало ему возможность по-новому понять не только морфологию науки и ее истории, но и соотношение научного мышления с другими мыслительными позициями и с другими сферами культуры вообще. Вместе с тем такое расширение горизонта было для Гейзенберга способом вдумывания в исходную логическую ситуацию квантовой физики как всеобщую ситуацию мышления. Тот факт, что Гейзенбергу удалось уяснить столь принципиальную и философски конструктивную идею дает нам право — без натяжек и метафор — говорить не просто о философских взглядах, а о цельной философии В. Гейзенберга.

Что же это за идея, или принцип?

Среди понятий философии Гейзенберга несколько могут быть взяты в качестве ведущих — например структура мышления, центральный порядок, замкнутая теоретическая система. Но мы изберем в качестве основного то, которое, думается, ближе всего выражает суть искомого принципа. Это — понятие границы. Оно модифицируется в целом спектре значений: от понятия пределов применимости научной теории до понятия рубежей, гранящих мир человеческой культуры. Но во всех этих значениях артикулируется один смысл, сосредоточивающий в себе далеко не тривиальный проблематизм этого понятия. Гейзенберг именует границей некий горизонт, то, что ограничивает не особую область в мире природы или культуры, а особый мир, особое «всё».

Другой ведущей идеей Гейзенберга была идея «центрального порядка», идея центра, организующего единство знания («мировая формула»), единство науки и, шире говоря, единство европейской культуры, человеческого рода, космоса. Утрата смыслового средоточия 56 лишает смысла и теоретическое познание, и саму жизнь. Идея такого универсального порядка, по-видимости, противоречит идее границы, принципиальной ограниченности всякой универсализирующей точки зрения своим горизонтом. В этом и состоит суть проблемы. Понятие «горизонтальной» границы обнаруживает всю свою значимость только при условии требования единства. Основная проблема может быть поэтому сформулирована так: как возможен переход через границу, как мыслим шаг за горизонт? Основное собрание речей и статей Гейзенберга, вышедшего в 1973 году незадолго до его смерти (1976), названо: «Schritte liber Grenzen» — «Переход через границы», или «Шаги за горизонт». В одной из опубликованных здесь речей 1949 года 57 он повторяет свой излюбленный пример, приведенный им уже в речи на первом объединенном заседании съезда «Общества немецких естествоиспытателей и врачей» в 1934 году 58,— пример Колумба, вышедшего за горизонт известного мира и открывшего не просто новую землю, а новый образ мира. «При этом,— замечает Гейзенберг,— Колумб вовсе не отверг и не просто улучшил предшествующую географию, он лишь указал пределы ее применимости и лишил смысла некоторые ее вопросы (например, вопрос о крае Земли)».

Это, впрочем, всего лишь пример. «Горизонтальная» граница — не временная ограниченность, преодолеваемая по мере расширения нашего горизонта, а сам горизонт. Что же это значит?

В докладе «К истории физического объяснения природы», прочитанном на заседании Саксонской академии наук 19 сентября 1932 года, Гейзенберг, кажется, впервые касается этой проблемы. В противоположность обычному прогрессистскому пониманию развития науки он подчеркивает другую, менее заметную тенденцию. «...Почти каждый новый шаг в развитии естествознания,— замечает Гейзенберг,— достигается ценой отказа от чего-либо предшествующего... Таким образом, по мере расширения знаний у ученых в известной степени уменьшаются притязания на полное «познание» мира. Наблюдение природы человеком обнаруживает здесь близкую аналогию с индивидуальным актом восприятия, которое можно, подобно Фихте, рассматривать как самоограничение Я. Это означает, что в каждом акте восприятия мы из бесконечного множества выбираем только какую-либо одну определенную возможность и тем самым ограничиваем (определяем.— А. А.) также число возможностей для будущего» 59.

С чем же связана эта необходимость отказа от предшествующего знания и переход, актуализирующий (выбирающий) иную возможность познающего восприятия мира? Напомним в этой связи уже упоминавшуюся нами данную Гейзенбергом характеристику галилеевского метода и попросим читателя сопоставить ее с кантов- ским анализом экспериментального мышления. В этом контексте станет ясно, почему «возможность вывести из природных процессов простые и точно формулируемые законы покупается ценой отказа от непосредственного применения этих законов к явлениям природы» 60и почему теоретическая система, претендующая на всеобщность, строится на основе абстрагирования, идеализирующего усечения полноты реального опыта. Она тем самым предполагает и даже полагает возможность иного «сечения» опыта, иного типа идеализации.

Унификация, универсализация неизбежно связаны с абстракцией61; в этом смысле они ограничены пределами применимости. Пределы эти имеют характер горизонта, поскольку ими обусловлена идеальная универсальность теории. Предмет в его самобытии некоторым образом вылезает за рамки универсальной теории и в этом образе может дать о себе знать, когда опыт оказывается непредставим в понятиях и идеализациях существующей теории. Его теоретическое освоение требует не совершенствования и не отвержения предшествующей теории, а иного способа идеализации, при которой многие вопросы прежнего типа лишаются смысла, хотя истинность породившей их теории не колеблется. «Горизонтальная» граница разделяет идеальные миры и несводимые друг к другу представления опыта.

В таком контексте и возникает у Гейзенберга понятие «замкнутой теории», безусловно истинной в пределах своего применения, т. е. при известных условиях идеализации. Таковы, например, классическая ньютоновская механика, статистическая физика Гиббса, специальная теория относительности вместе с электродинамикой и квантовая механика. «Под замкнутой теорией,— определяет Гейзенберг,— я понимаю систему аксиом, определений и законов, с помощью которой может быть правильно и непротиворечиво описана, т. е. математически выведена, большая область явлений» 62. И уточняет: «Замкнутая теория — вовсе не точное отображение природы в соответствующей области, она есть идеализация опытов, которая успешно проводится с помощью понятийных основ теории» 63. И чем в большей степени мы аксиоматизируем понятия теоретической системы, чем больше, стало быть, делаем ее замкнутой, чем точнее указываем мы пределы ее применимости, тем яснее очерчиваем границу, за которой располагаются явления, не вмещаемые в эти пределы, иными словами, возможность иной теоретической системы. Из самого опыта еще не ясно, имеем ли мы дело с принципиальной трудностью или же всего лишь с казусом. Только его теоретическое представление в системе иных, нежели, скажем, механических, понятий отчетливо обнаруживает разделяющую эти системы границу и впервые делает предшествующую теорию замкнутой. Так, только выработанное М. Фарадеем понятие поля сил применительно к электромагнитным явлениям и развитая затем на этой основе теория Максвелла впервые замкнули истинность ньютоновской механики, а специальная теория относительности довела дело до конца.

В результате проблема границы встает иначе. Она осознается как проблема соотношения теоретических систем и проблема перехода, т. е., по выражению Гейзенберга, как проблема изменения структуры мышления в развитии науки 64. В этой связи Гейзенберг обсуждает понятие научной революции.

Революцию в науке Гейзенберг понимает как сугубо внутреннее и вытекающее из самой логики развития научных понятий событие. Она вызывается не внезапными открытиями или гениальными идеями, а как раз предельной последовательностью в применении традиционных понятий и совершается поэтому не оригиналами и новаторами, а умом традиционным и консервативным, каким был, например, Макс Планк. Потому-то она и оказывается неизбежной.

«Революция в науке,— говорит Гейзенберг,— совершается путем минимальных изменений, путем сосредоточения всех усилий на решении заведомо нерешенной еще проблемы, действуя при этом весьма консервативно. Ибо только в том случае, когда новое навязано нам самой проблемой, идет не от нас, а в каком-то смысле извне,— оно обнаруживает впоследствии свою преобразующую силу и способность повлечь за собой весьма серьезные изменения» . При этом мы можем говорить о революции только в том случае, если затрагиваются сами начала, обеспечивающие претензию теоретической системы на всеобщность.

Глубинная обоснованность принципа идеализации и связанная с ним возможность создания замкнутой — формально непротиворечивой и экспериментально обеспеченной — системы делает ее всеобщей формой экспериментально-теоретического мышления: формой логической связи и наглядной схематизации понятий. С этой точки зрения иной способ мышления вообще кажется невозможным или неполным. Отсюда, например, попытки механической интерпретации поля с помощью «эфира» или введение скрыто детерминирующих параметров в квантовой механике. Создание электродинамики впервые достаточно ясно показало возможность теории, построенной на немеханических понятиях. Правда, ни Максвелл, ни Герц не утверждали эту теорию в качестве новых «начал натуральной философии», но монархические полномочия ньютоновской механики были поставлены под вопрос. Единые начала «натуральной философии» стали проблемой. И когда столкнулись с теми конкретными проблемами, где механика, статистическая физика и электродинамика не могли быть разведены по «сферам применимости», когда стало необходимым вновь определить единые начала физического мышления, обнаружилось, что дело идет не просто о теоретических затруднениях, а об изменении структуры «натуральной философии». Мы уже замечали, что эти проблемы стали истоком теории отно- сительности и квантовой механики. Только с этого момента и можно говорить о научной революции XX века.

Здесь выяснилась одна особенность. Оказалось, что новая теория должна была быть построена как бы на «пересечении параллельных»; ведь замкнутые универсальные системы классической физики не могли быть непротиворечиво сведены в одну. Надо было ввести в теорию саму границу между теориями.

Попытка де Бройля и Шредингера сделать универсальной волновую механику подобна попыткам «эфирного» устранения понятия поля. Фундаментальное открытие философского характера состояло в следующем: реальность не может быть описана в одной системе понятий. В понятие реальности следовало явно включить тот результат — уже не только физического, но и гносеологического опыта,— что всякое ее экспериментальное исследование и теоретическое представление основаны на идеализирующем определении, ограничении — на активном обусловливании безусловного бытия этой реальности. Своеобразная безусловность нового способа построения теории (и возникающая вследствие этого видимость окончательного единства) выражается в том, что сам математический формализм, описывающий свободное (чистое) состояние системы (например, пси-функция, вектор в гильбертовом пространстве), непосредственно не соотносим ни с какой идеально-объектной схематизацией. Он описывает не идеальный горизонт эксперимента, а только возможности поведения системы при ее рассмотрении в том или ином горизонте, т. е. при тех или иных экспериментальных условиях, еще иначе — при тех или иных реальных воздействиях на нее.

Таким образом, в самом математическом формализме теории учитывается ограничивающая функция эксперимента (теоретического восприятия), который позволяет «наблюдать» предмет не безусловно, а лишь при определенных условиях, т. е. определенным способом деформируя его. Смысл релятивизации кантовского «априори», о которой говорил Вайцзеккер, в том, что граница, определяющая возможность объективации и, следовательно, объективного познания, не предполагается как некий априорный или трансцендентальный горизонт; она входит в понятие предмета (возможного экспериментального познания) как полагаемая, как акт пола- гания. В самом понятии предмета учитывается теперь, что познавательная абстракция есть реальное вторжение в предмет, реальная актуализация одной возможности его существования за счет устранения из поля зрения других возможностей.

Понятно отсюда, почему и каким образом возникает впечатление, что именно физически не интерпретируемый математический формализм, описывающий «чистое» состояние, непосредственно соотнесен с «предметом» в его незатронутом бытии-в-себе, почему; иными словами, именно формализму можно приписать онтологическое значение. Когда мы переходим к общей теории элементарных частиц, эта ситуация приобретает еще большую определенность. Здесь нет возможности углубляться в вопрос, ограничимся лишь одним замечанием. Объективное познание как форма понимания предмета в его внеобъектном бытии предполагает изучение его в его самообъективирующих потенциях, изучение его не через действие на другое, как это делала классическая физика, а в действии на себя (как causa sui). В физике это связано с понятием нелинейности фундаментального поля. В гейзенберговской единой теории поля порождение системы элементарных частиц должно описываться нелинейным дифференциальным уравнением, ограничения которого (допускающие возможность определенных решений) вводятся принципами симметрии, связанными с законами сохранения. Здесь, следовательно, физические взаимодействия изучаются не только в связи с ограничивающими условиями экспериментальной установки, но как некие формы порождающего самоограничения. В результате понятие границы выводится из гносеологического плана, она может быть истолкована как онтологический принцип, как порождающая форма. Впрочем, мы выходим здесь за рамки философии Гейзенберга, но выходим, надо надеяться, путем, намеченным самим Гейзенбергом.

Теперь нам, возможно, стали яснее основания гейзенберговского платонизма, а вместе с тем и его утверждение, что современная физика каким-то образом граничит с античной философией65. Это утверждение, однако, станет еще более определенным, если мы в двух словах упомянем о весьма важном дополнении, которое Гейзенберг впервые ввел в книге «Физика и философия». Говоря здесь о работе Бора, Крамерса и Слэтера 1924 года, которую можно считать истоком вероятностного истолкования понятия волны в квантовой механике, Гейзенберг замечает: «Она (эта интерпретация.— А. А.) означала количественное выражение старого понятия «потенция» аристотелевской философии. Она ввела странный вид физической реальности, который находится приблизительно посредине между возможностью и действительностью» 66. В докладе «Язык и реальность в современной физике», прочитанном в 1960 году на заседании Баварской академии изящных искусств, Гейзенберг коснулся этого вопроса подробнее. Говоря об «онтологии квантовой теории», Гейзенберг отмечает, что первым ее понятием является определение состояния атомной системы как «сосуществования» возможных состояний, т. е. скорее как возможность, чем как действительность. «Из этого видно,— заключает Гейзенберг,— что понятие возможности, которое играет решающую роль в философии Аристотеля, в современной физике снова заняло центральное положение. Математические законы квантовой теории можно рассматривать просто как количественную формулировку аристотелевских понятий «дюнамис» или «потенция»»67. Это дополнение «платонизма» «аристотелизмом», несомненно, делает сближение логической ситуа- ции современной физики с античной философией уже не просто ана логией. Видимо, здесь действительно нащупывается тот уровень принципиальных проблем, на котором современная мысль граничит с античной и может вступить с ней в сотрудничество.

Понятие границы у Гейзенберга, однако, не исчерпывается перечисленными смысловыми возможностями. В заключение необходимо отметить еще один аспект. В связи с поисками «мировой формулы» в попытках создания теории поля встал вопрос о конце физики. Гейзенберг специально посвятил этому вопросу заметку, опубликованную в октябре 1970 года68. Он отмечает, что и возможная общая теория элементарных частиц также является замкнутой теорией, т. е. и ее следует понимать как идеализацию реальной полноты опыта. Опыт таких наук, как биология, если не принимать во внимание других, нежели наука, мыслительных возможностей, может оказаться нередуцируемым к физике. «В первую очередь,— заключает далее Гейзенберг,— надо сосредоточить свое внимание на расплывчатых границах физики со смежными сферами науки и на ином способе образования понятий. К таким пограничным сферам относятся математика, теория информации и философия, и в будущем, обсуждая очередное научное завоевание, мы, видимо, не всегда сможем без затруднения решать, идет ли здесь речь об успехе физики, теории информации или философии...»69. Если физика не может закончиться, то, добавим от себя, только в смысле ее замыкания в целом. Она заканчивается, образуя навеки истинную грань в многограннике человеческого духа.

Нет нужды искать точную формулировку ведущего принципа философии Гейзенберга, коренящегося в идее границы. Ясно, что он ближайшим образом связан с ведущим философским принципом его учителя Нильса Бора, с принципом дополнительности. Ясно также и то, что принцип этот представляет собой достаточное основание, чтобы включить философию Вернера Гейзенберга в философскую традицию70.

<< | >>
Источник: В. ГЕЙЗЕНБЕРГ. В. Физика и философия. Часть и целое: Пер. с нем. М.: Наука. Гл. ред. физ.-мат. лит. . 1989

Еще по теме ВЕРНЕР ГЕЙЗЕНБЕРГ И ФИЛОСОФИЯ:

  1. АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ
  2. Детерминация.
  3. 1.8. Трансдукция и принципы квантовой теории
  4. ПРИМЕЧАНИЯ И КОММЕНТАРИИ4
  5. ВЕРНЕР ГЕЙЗЕНБЕРГ И ФИЛОСОФИЯ
  6. Князева Е.Н. КУЛЬТУРНО-ИСТОРИЧЕСКИЙ МИР УЧЕНОГО ПРОРЫВ В НЕЗНАЕМОЕ
  7. 9.1. Общественное мнение как социальный институт
  8. ФИЗИКИ
  9. Глава 1. СОВРЕМЕННАЯ ФИЗИКА — "ПУТЬ С СЕРДЦЕМ"?
  10. Глава 2. ЗНАТЬ И ВИДЕТЬ
  11. СНОВА О НОВОЙ ФИЗИКЕ — ПОСЛЕСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
  12. • Глава девятая • КВАНТОВАЯ ГРАВИТАЦИЯ
  13. ПРИНЦИП НЕОПРЕДЕЛЕННОСТИ
  14. 6. Рациональное познание
  15. Примечания к пятой главе
  16. 1. Критика современной науки
  17. Источники и литература на русском языке
- Альтернативная история - Античная история - Архивоведение - Военная история - Всемирная история (учебники) - Деятели России - Деятели Украины - Древняя Русь - Историография, источниковедение и методы исторических исследований - Историческая литература - Историческое краеведение - История Австралии - История библиотечного дела - История Востока - История древнего мира - История Казахстана - История мировых цивилизаций - История наук - История науки и техники - История первобытного общества - История религии - История России (учебники) - История России в начале XX века - История советской России (1917 - 1941 гг.) - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - История стран СНГ - История Украины (учебники) - История Франции - Методика преподавания истории - Научно-популярная история - Новая история России (вторая половина ХVI в. - 1917 г.) - Периодика по историческим дисциплинам - Публицистика - Современная российская история - Этнография и этнология -