«И сделаете это в память обо Мне», — говорил священник во время причастия. «И было это во времена, которые не сохранились в памяти», — писал скриб в нижней части акта. Память, memoria, была мостом между Господом и Его творением, фундаментом, на котором возвели общество, хранилищем, где накапливались примеры, образцы, программы жизни. Будущее уходило корнями в прошлое, и такой боязливый и беспомощный мир, каким были средние века, испытывал насущную потребность в памяти, индивидуальной или коллективной, что, в общем-то, было одно и то же. Память поддерживала обычаи в действии, подкрепляла прецеденты, защищала от неожиданностей, оправдывала прощение. Можно без особого труда представить, чего от неё ждали простые люди — прежде всего воспоминаний о былых временах, в том виде, каком о них повествовали профессиональные «рассказчики» или деревенские старики; этот урок будет повторяться из поколения в поколение, чтобы дать им представление о прошлом, которое порождает будущее и наделяет его глубинным чувством, «историческим смыслом», разделяемым всей общиной. Потом, от памяти ждали знаний, основанных на повседневном опыте, приобретенном на работе в мастерской или в поле, во время межевания земельных участков, когда приходилось считаться с неровностями почвы и естественными растительными преградами; от них зависело складывание парцеллярных участков, раскладка десятины, право пользования, границы отправления правосудия. В случае отсутствия плана или возникновения споров по поводу размежевания приходилось собирать в общественном месте всех, кто что-нибудь знал или мог знать по этому вопросу; во многих актах о соглашении сторон в начале текста следователь перечислял имена и, если они его помнили, возраст свидетелей, к мнению которых прислушались. Сложнее всего установить имена: забвение в деревне было практическим полным, по крайней мере до XII века. Если набор крестильных имен в целом был довольно большим, то он ограничивался кругом соседних деревень: в одном месте крестьян звали по большей части Гуго и Гильом, а рядом преобладали имена Ги и Роберт. Это совпадение имен вполне могло привести к порой неожиданным истокам. И только такие дополнения, как «младший» или «сын такого-то», давали возможность избежать путаницы между двумя Жанами; ну и оставалась надежда на самых младших членов общины. Что касается кличек, которые могли стать наследственными, то они стали употребляться после того, как имена вроде «Жан, сын Жака» вышли из обихода, что произошло еще до XIII века в сельской местности — я об этом упоминал выше. В городе разделение труда, ставшее ощутимым с самого начала подъема городов перед 1200 годом, вскоре повлекло за собой внедрение прозвищ, передававших род деятельности и черты характера. Поскольку первой причиной забвения является чувство непригодности, понятно, что в городах цеховая система не должна была терять из виду — в отличие от того, как это случалось в деревне, — семейную преемственность, от предков до потомков. Все эти замечания относятся к третьему сословию. Положение становится более сложным, если начинаешь изучать два остальных сословия. Помимо того что представителям этих категорий, как и простому люду, приходилось держать в памяти все, что касалось их повседневной жизни, выполнение ими особых функций порождало иные требования. Особенно четко это прослеживается на примере bellatores. На первый взгляд, ничего из ряда вон выходящего: этим воинам приходилось управлять своими землями, и их волновало все, что имело отношение к их собственности; они прибегали к службе сержантов и родственников, чтобы помнить обо всем, что у них есть, на что они могут рассчитывать; при воинах с XIII века, как и у городских купцов, состояли счетоводы и писцы. От них они узнавали, что выгодно хранить в памяти; в случае необходимости они приказывали зачитывать и повторять для них, а иногда и сами декламировали, как сеньор де Гин, о котором я упоминал выше, сведения о доходах в форме двустиший или простеньких поэм. В Нормандии и Англии еще до 1200 года, равно как и в Италии, хранилось немалое число этих сельскохозяйственных «трактатов» (Husbandry), которые были составлены на основе опыта, иногда приобретенного в монастырях, и пошли на пользу владельцам угодий и их управляющим. Конечно, поскольку они существуют в письменном виде, значит, их записывали клирики, но сделать это они могли лишь по материалам отчетов, предоставленных профессиональными специалистами. У аристократии также есть два других «места памяти», на этот раз присущие ей одной. Прежде всего, воображаемое её социального кадра впитало в себя любовные и воинские повествования, в которых смешивались подвиги мифических героев и вполне реальных предков аристократов. Эти рассказы нужно было декламировать, петь, разыгрывать перед всеми — стариками, которые обогащали их своими собственными воспоминаниями, молодежью, которая видела в них пример для поведения и повод для гордости. Вполне естественно, что авторы, давшие себе труд сначала составить, а затем представлять аудитории эти «деяния», канцоны (canzone), романсеро (romanceros), были профессионалами — наполовину историками, наполовину поэтами. И чтобы самим удержать в памяти все эти повести или помочь запомнить их всем остальным, они прибегали к самым простым способам запоминания — чередованию, созвучию, повторению, стереотипам, чтобы внимательные слушатели в свою очередь могли зафиксировать их у себя в памяти. Вторая область воспоминаний аристократического сословия имеет уже не только идеологическую, но и политическую окраску: она относится к памяти об именах. Именно на этой памяти в значительной степени основывается просопография, которую так любят историки, занимающиеся родственными связями, генеалогиями и властью. Перечисление непрерывной вереницы предков, особенно самых престижных ветвей семейного древа, было абсолютно политической и даже экономической необходимостью; оно узаконивало власть аристократии над всеми остальными людьми, как знатными, так и простыми; оно позволяло приблизиться к королевскому или княжескому уровню, где правилом был принцип династической легитимности. Связи, заботливо налаженные, а затем расторгнутые по случаю свадьбы или наследства, находили свое выражение в передаче ономастического багажа, который так живо интересует историков права и семьи. До нас дошли некоторые из этих генеалогий, составленных в то время, когда сеньориальная власть ощутила потребность в усилении контроля над простым людом (конец XI—XII век). Позднее эта жажда узнать истоки власти над людьми и собственностью захлестнула жителей городов, бюргерство, особенно глав купеческих гильдий. Но их власть будет исключительно экономической, а не идеологической. Естественно, что все эти «памятные книги» составляли люди пера, даже если какой-нибудь сеньор, вроде графа Анжуйского Фулька Глотки (XI век), претендовал на авторство. Иногда значимость подобного генеалогического обзора была столь высока, что отчетливо видно, к каким методам работы прибегал клирик, такой, как, например, Ламберт Ардский, который взялся за перо по приказу сеньоров де Гин: он расспрашивал молодежь и стариков, читал тексты, слушал легенды; таким образом, его память затрагивает второй уровень; она расходится подобно концентрическим волнам, поднимаясь от одной к другой ветви семейного древа; конечно, встречаются лакуны, которые он признает или просто додумывает нужные сведения; во всех этих списках упоминаются и женщины, во всяком случае, если они приносят славу и земли. Идеалом было достигнуть stirps, королевского рода, рода Каролингов: в эпической литературе и генеалогиях XI-XII веков было общим местом ссылаться на Карла Великого и даже его посредственных наследников, несмотря на то что со времени их смерти прошло три столетия. Быть в родстве с «великим императором», вот это слава! Бесполезно говорить, что, вопреки легендарным доводам и фанатичному рвению многих историков (по большей части германистов), убедительно доказать подобное родство не удалось никому. В целом составленные списки восходят к временам столетней или двухсотлетней давности с того момента, как их зафиксировали в письменном виде. Что дальше? А мы-то сами способны сделать то же самое, не прибегая к помощи отдела актов гражданского состояния? Точки опоры нужны всегда: «О том, что было раньше, я ничего не ведаю, — был вынужден скромно признать граф Фульк, — поскольку не знаю, где были похоронены мои предки». Некрополи, постройки, заупокойные службы, повторяемые из поколения в поколение, продлевали память выживших. В который раз мертвые поддерживают славу живых. С людьми молитвы еще более ясно. Они одни владели пером в этих областях, до того как возникли «автобиографии» (ricor- danze) горожан XV века. При необходимости они использовали для самих себя технические приемы запоминания, которые влиятельные лица просили применить для них; так, в середине XII века камбрейский каноник Ламберт из Ватрело проводил разыскания о своей собственной семье. И поскольку Церковь слыла знатоком в искусстве управлять имуществом, как своим, так и других людей, клирикам также приходилось учиться считать, проверять и запоминать. Но перед ним был открыт доступ в еще одну область. Владея Библией, они выступали её хранителями и звеном, связующим Писание с верующими: они должны были читать, излагать и истолковывать пастве не только Святое писание, но и псалмы, которыми размерялась литургия, «примеры», насыщавшие их проповеди, «мартирологи», куда были внесены имена почитаемых святых, церковные книги с отмеченными днями праздников. Все эти сведения надлежало сохранять и, при необходимости, пополнять. Поэтому у клириков техника запоминания стала применяться раньше и была совершенней, чем у остальных: череда слов, подкрепленная повторением основной мысли; усиление исходных идей повторением и толкованием; формуляры, содержащие речь, разбитую по параграфам, эти incipit, которые обожают специалисты церковной дипломатики; систематическое выступление «наизусть», которое требовало сеансов повторения с пением, или псалмодии — значение этого слова (чтение псалмов) говорит само за себя. Вся глубина общих знаний служила своего рода резервуаром, питавшим память. Я уже неоднократно говорил об этих примерах, нравоучительных анекдотах, которые в середине XIII века собирали дознаватели-доминиканцы, такие как Стефан Бурбонский или Цезарий Гейстербахский. Эти тексты живо заинтересовали историков мысли — не смею сказать «народной» культуры. Речь идет о рассказах, которые братья-проповедники разыскивали (причем скорее в сельской местности), чтобы осудить их или подправить; рассказах, в которых можно найти следы древних воспоминаний, маргинальных верований, устойчивых фантазмов, показывающих нам коллективную память простонародья (valgus), малых (mino res), безграмотных (illitterati) людей: это не что иное, как фольклор, народная культура, как стали говорить в конце XIX века. С самого его обнаружения в Новое время фольклор хоть и признавали, но относились к нему пренебрежительно, если не сказать презрительно; сегодня же фольклор является одним из самых надежных путей, ведущих к глубинам общей психологии и пониманию устойчивости древних традиций. Стоит, однако, напомнить, что, представления, о которых мы узнаем с помощью фольклора, не были исключительно «народными»; в раннее средневековье хватало церковных соборов, спешивших осудить верования, ритуалы и магические формулы, уходившие корнями в давние времена кельтов, германцев или греко-римлян: да, сами мы больше не верим в фей, но фразы вроде «Да благословит вас Господь» или «Будьте здоровы», с которыми принято вежливо обращаться к чихнувшему соседу, — не что иное, как классические заклинания против злого духа, который, как предполагалось, вселился в простудившегося бедолагу. И заклинания эти были осуждены и запрещены еще на Лептин- ском соборе в 742 году!