<<
>>

ЗАКАТ ЮРОДСТВА

В XI в. юродство было по-прежнему широко распространено в византийском городе. Светский автор Кекав- мен рассматривает его как повседневное зло, с которым не очень понятно, как обходиться.

Не принимай участия в выходках неразумного (|ієта афроуо? jj.fi тгаі?т^)! Ведь он оскорбит тебя и даже схватит за бороду. Подумай, какой будет стыд! Если ты ему спустишь, все будут смеяться, если ты побьешь его, все станут упрекать и пенять тебе. То же самое случится с тобой и в отношении тех, кто прикидывается сумасшедшим (тої? тгроатгоюи|ібУОі9 то ааХоу). Говорю тебе: жалей и подавай им, но не вздумай забавляться (тгаі?єіу) и смеяться вместе с ними, ибо это опасно. Видывал я иных, кто, смеясь и забавляясь (тгсиСоУТб?) с таким [юродивым], убивал его [в конце концов из-за того], над чем они [вместе] потешались (019 єттшСоу)277. Ты же не оскорбляй и не бей безумного (ааХоу), кто бы он ни был. Того, кто изображает безумного (той итг0кріУ0|ібУ0и то ааХоу)278, выслушай, что бы он тебе ни говорил. Не пренебрегай им: может, он хочет надуть тебя при помощи юродства (8іа тдй ааХои)279.

Кекавмен как будто делает различие между настоящими сумасшедшими, симулянтами и юродивыми. Ясно, что все они составляли неотъемлемую реальность византийского города, и ко всем Кекавмен рекомендует относиться с опаской. Но здесь же выясняется, что это самим изгоям надо опасаться городской толпы: вскользь брошенное замечание об убийстве юродивых показывает, что эти дебоширы абсолютно беззащитны и ставкой в их «забавах» является их собственная жизнь. Описанная сцена, по выражению Ж. Дагрона, — «кривляющаяся и жестокая, как картина Босха»4.

В XI в. юродство проникает на Запад, но опять в лице греческого юродивого. Это был Николай Транийский, чьи подвиги запечатлены в латиноязычном житии (ВНЦ 6223—6226). Николай родился в Беотии, в деревне, принадлежавшей знаменитому монастырю Луки Стирита, в бедной семье.

Когда ему исполнилось восемь лет, он усвоил привычку постоянно кричать «Кирие элеисон!»5. Мать «пыталась образумить его от этой, как ей казалось, глупости (эшкша)». Изгнанный в 12 лет из дома, он поселился в пещере, откуда молитвой изгнал медведицу. Потом его поместили в монастырь Луки, где нещадно били и держали на цепи.

Каких только бед не натерпелся сей благородный подвижник от монахов! Подозревая, что он одержим бесом, они после многих побоев и колотушек выгнали его из церкви. Он же, изгнанный... стоял у порога и кричал: «Кирие элеисон!»

Его заперли в башню, но молния разбила запоры, и Николай, вернувшись к церкви, продолжал кричать.

«Захваченный монахами, он опять был посажен на цепь». Но она чудесным образом порвалась, «а он, взяв ее, пошел в трапезную, где монахи собрались на обед, и, крича “Кирие элеисон!”, положил ее на виду у всех». Его изгнали из обители как сумасшедшего (insanus), но он каким-то таинственным образом вернулся и вновь стал кричать. «Монахи, которые после трапезы отдыхали в своих кельях, бежали оттуда». Разгневанные иноки хотели утопить Николая, но его вынес из пучины дельфин, а вот неудачливые убийцы сами стали тонуть, и святой обещал, что они спасутся, если будут кричать «Кирие элеисон!». После этого Николай вернулся к матери и пытался склонить к своему подвигу брата Григория, но тот не захотел оставить мать.

Однажды Николай стал увещевать настоятеля Сти- ритского монастыря Максима не обращаться жестоко с крестьянами, работающими на него. В ответ Максим избил юродивого палкой так, «что совершенно переломал ему ступни и голени» (234). Но Николай не унимался: он принялся среди ночи вопить «Кирие элеисон!», чем разбудил Максима. Тот кликнул людей с собаками, от которых святой спасся, влезши на дерево. В Олимпии его побил епископ Феодор (241). Затем Николай переправился в Италию. Далее в житии рассказана весьма знаменательная история.

У жителей Гидрунта был обычай носить изображение пресвятой Девы из церкви в церковь... И однажды святой увязался за процессией, распевая с другими «Кирие элеисон!».

Встретив какого-то старика, он поклонился и сказал: «Здравствуй, брат мой и господин. Один у нас творец, из одного мы теста» — и обнял его. Присутствующие христиане возмутились: «Смотрите, он поклоняется (adorat) иудеям и приветствует их!» И, поставив перед ним икону Девы Богородицы, потребовали: «Авва, почти владычицу нашу Богородицу!» Он же послушаться их слов не захотел. Они его слегка побили и вновь сказали ему: «Поклонись, авва!» Он же ответил: «Я не желаю ей поклоняться (nolo earn adorare)!» Тут уже на него обрушился целый град ударов. Поднявшись с земли, он начал

петь гимн... «Царица, из-за твоего великого имени и славы сегодня моя душа прославилась!» (241).

Верный своему обычаю, Николай продолжал везде кричать: «Кирие элеисон!», отчего Тарентский епископ изувечил святого «так бесчеловечно и жестоко, что кровь залила всю землю вокруг» (243). Там же «насмешники поймали его и, постригши крестом, в издевку (derisive) сделали его диаконом, но Бог его взаправду посвятил в диаконы». В Луппии Николай своим воплем сбросил с лошадей местного графа и его свиту. За это святого опять-таки избили.

Много времени провел Николай в Таренте, где он раздавал мальчишкам яблоки и с этой целью даже покупал их специально, чтобы сорванцы его не преследовали. Жители думали, будто он безумен. «О ужас! Не решаюсь даже произнести! — восклицает агиограф. — Большинство из них издевались над ним и презирали его, как сумасшедшего (velut dementem)» (245). Однако те, кто поумнее, сознавали, что имеют дело со святым.

Видимо, со временем Николай все же несколько «социализировался»: он уже не кричал свое заклинание всякую секунду. «Иногда даже казалось, что он молчит, но даже и в так называемом молчании он, бормоча про себя, предавался Божьей милости». Несмотря на беспрерывный пост, «он толстел, как если бы и не постился».

Постепенно былая безжалостность окружающих уступила место любопытству. «Подвигнутый мнением толпы», местный архиепископ пригласил Николая к себе и начал расспрашивать, зачем он кричит.

Святой «с ясным лицом и в мягких выражениях» объяснил, что действует по евангельским заповедям и добавил:

Я не постеснялся выступать под видом младенца и потому не избежал человеческой насмешки. Надо ли действовать подобным образом, я оставляю на твое усмотрение. Я мог бы остаться у вас, если это не вызовет твоего гнева; в противном случае я покину этот город и пойду дальше (248).

Архиепископ принял компромиссное решение: он разрешил Николаю остаться в городе на некоторое время, но при условии, что тот не будет манкировать церковными ритуалами. Святой умер в 1094 г. в восемнадцатилетнем возрасте. Его почитание началось сразу, но местные жители называли Николая не stultus (такого рода святости на Западе никогда и не появилось), a peregrinus («странник»): так он именуется на иконе конца XIII в., хранившейся в кафедральном соборе Трани, где святой изображен с беснующейся у его ног толпой гонителей с палками в руках280, и на безыскусной фреске (XIII— XIV вв.) в скальной крипте Канделора281. Автор латинского жития Николая утверждает (235), что почерпнул все сведения о нем от паломника Варфоломея, вместе с которым святой прибыл в Италию. Нет сомнений в историчности Николая; пожалуй, можно с уверенностью утверждать, что в самой Византии этого малолетнего безумца не считали юродивым. С известной долей осторожности допустимо полагать, что сам транийский агиограф что-то знал о юродской парадигме. Но вышедший из-под его пера персонаж можно назвать юродивым282 лишь отчасти.

XI—XII вв. — странный период в истории юродства. С одной стороны, процветал культ святых Симеона Эмесского и Андрея Царьградского.

Статуса святого удостоился даже Иоанн, товарищ Симеона Эмесского. Хотя он, согласно житию юродивого, не последовал за Симеоном и остался в пустыне, хотя Леонтий Неапольский даже вкладывает ему в уста осуждение юродства, тем не менее в ямбическом календаре Христофора Митиленского (XI в.) ему посвящены стихи и он назван юродивым (craX??): «Тленный мир считал тебя дураком (|icop6v), о Блаженный, а ты, смеясь над ним, был умен и вознесся высоко»283.

Самый факт подобной путаницы, по всей видимости, свидетельствует о том, что популярность культа Симеона Эмесского была в тот период велика; ее же результатом можно считать появление отдельного жития (BHG, 2315) и другого персонажа из Симеоновой биографии— Никона Иорданита284, признавшего в Симеоне святого (ср. с. 108—109). Наконец, на популярность культа указывает и большое число дошедших от этого времени рукописей Леонтия Неапольского285, Феодор Продром (ок. 1100—1156/1158 гг.) восхваляет Симеона Эмесского в своем стихотворном календаре: «Св. Симеон Христа ради юродивый скончался в мире [21 июля]. Для мира ты — глупый, для Бога же — мудрый, отче»286.

В отличие от официально признанного культа Симеона, культ Андрея всегда нес на себе отпечаток некоторой полулегальности. Быть может, не случайно вельможа и писатель Михаил Атталиат, составляя в конце XI в. каталог своей домашней библиотеки, один инвентарный номер описал так: «Под общим переплетом четыре библейских книги Царств: содержит две книги Царств и житие Андрея, Христа ради юродивого»287. Андрея почитали в основном в монашеских кругах. Житие святого уже в первой половине XI в. оказалось переведено на грузинский язык; безусловно, перевод был выполнен в Ивер- ском монастыре на Афоне288, что свидетельствует о большой популярности этого сочинения среди святогорских насельников.

В 1183 г. в скальном скиту св. Неофита на Кипре появляется изображение Андрея Юродивого10. Сам Неофит Затворник (ум. ок. 1215 г.) был очень привержен памяти Андрея и в своем панегирике патриарху Геннадию посвятил юродивому такие строки: «Андрей, святой Христа ради юродивый (ааХо?), добровольно предстал безумцем (ё?пхos'), издеваясь и подвергаясь издевательствам (TTCUCGJV ка! тта^бцвуо?), так как понимал тщетные ловушки мира»289. Признаком официальной канонизации обычно служило включение того или иного святого в Константинопольский Синаксарь — однако Андрей появляется лишь в одной из версий этого компендиума, составленной на Афоне ок. 1300 г.

(Paris Coislin 223). Именно благодаря популярности у святогорцев его культ мог проникнуть и так глубоко укорениться на Руси (см. ниже, с. 240).

Новые юродивые в этот период ведут себя с опаской и далеко не столь разнузданно, как раньше. Так, Никон Черногорец (XI в.) написал житие собственного учителя Луки Аназарбского, но, когда прочитал его монахам своего монастыря, те предложили ему выбросить из текста некоторые двусмысленные эпизоды. Однако Никон счел за благо сжечь всю рукопись290. В одном из посланий Никона, озаглавленном «О сновидениях и пустых откровениях», изложены его сомнения по поводу юродства.

Если я буду изображать из себя придуривающегося (тгроатто1Г|ао|1а1 тоу |лозр6у ттснау), подражая предшествующим отцам, то многие, и в особенности те, кто знает Божественное писание, меня распознают и я не смогу скрыть [своего намерения]. Только прикинувшись лицедействующим от бесов (атто боицоусоу ахлцат1?еа0а1 ттроа'ио1Г|ао|1а1), я смогу скрыться от людей291.

Из этих слов видно, что парадигма юродского поведения стала общеизвестной благодаря культу Симеона и Андрея, отчего данный вид святости потерял свое главное оправдание — бегство от людской славы. Если благодаря юродству можно стать знаменитым при жизни, то в нем не остается и последнего намека на смирение. Вопрос, стоявший перед современниками Симеона и Андрея, — сумасшедший или святой? — переместился теперь в новую плоскость: настоящий юродивый или притворяется таковым?292

Никон признается, что и сам он в юности, почувствовав призвание к данному подвигу, принялся юродствовать, даже не дождавшись благословения своего духовного наставника Луки. Тот, вернувшись в монастырь из какой-то поездки, принялся отговаривать Никона.

Ведь и сам великий старец в юности своей занимался юродством (ааХатоу), но открылось ему от Бога, что «этого не следует делать ни тебе, ни другому — но лучше потщись стяжать большую мудрость и разум»... Даже предание насчет того юродства, которым занимались древние отцы, [показывает, что этот подвиг] творился [лишь] по усмотрению [Божию] и не был общепризнанным (тгерьекпкл), но легко приводил к соблазну и ко всеобщему вреду. Из-за этого и написано в житии Симеона, Христа ради юродивого, насчет соблазнившихся, что [святой] просил у Бога, дабы из-за него им не засчитывался грех. Да и святой Собор категорически повелел, чтобы теперь такого не было293.

Итак, главным обвинением юродству выдвигался как раз его провокационный характер. Любопытно, что Никон приписывает Симеону Эмесскому эпизод, в действительности относящийся к рассказу о Виталии из жития Иоанна Милостивого294. Видимо, он приводил его по памяти. Интересно и то, что впервые мы здесь видим ссылку на 60-ое правило Трулльского собора.

В другом своем произведении, «Пандектах», Никон как минимум еще дважды возвращается к проблеме юродства и оба раза его осуждает: «Божественные законы отвергают тех, кто практикует юродство (то оаКа- ТОУ... еттлбеиоута?) по образцу великого Симеона и Андрея, и ныне (арп) совершенно это запрещают»295. Обращает на себя внимание, во-первых, появление у Никона ранее не зафиксированного термина для юродства— ааХатоу, а во-вторых, парадоксальность ситуации, при которой Симеон и Андрей по-прежнему признаются за великих святых, но не за образец для подражания! Столь же непреклонен Никон и в другом своем пассаже на этот счет: «Если кто-нибудь из уподобляющихся богоносным мужам в чем-то юродствует (сгаХбйа ть), это следует называть не домостроением [Божиим], но преступлением, и предательством догмата, и нечестивостью в отношении Божественного»296.

Характерную эволюцию проделало само слово стаХо?297. В общем, оно, взятое без пояснения 8ш Хркхгоу, никогда не утрачивало своего изначального бранного смысла298 (так, имя ересиарха Силуана подверглось «идеологическому» искажению: оно записывалось как ZaXou?vou?-6, т. е. как бы «дважды безумный»). Однако в средневизантийское время у слова oaX?? развивается и новое значение. Это развитие можно проследить на тех контекстах, где интересующее нас понятие используется в словарях и схолиях, для пояснения других слов. К примеру, единожды встретившееся у Аристофана загадочное слово кроупттго? словарь «Суда» поясняет как «Большой болтун; дерзец, сибарит, развратник»299, а в схолиях на рукописях Аристофана это же слово объяснено то как «большой болтун», то как oaX??300. Еще в одном византийском толковом словаре есть такая статья: «Мшцар —? oaX??»301, при том что странное и очень редкое слово Мыцлр в других словарях приравнивается к р-соцо?, «поругание, насмешка». Стало быть, стаХо? могло уже значить не только «дурака», но и развратника, болтуна, дерзеца, сибарита и насмешника, а это — явная аллюзия на то впечатление о себе, которое создавал ? 8i? Хрюгтоу aaXo?.

Итак, юродивый выглядел в XI в. фигурой примелькавшейся, и каждому было заранее понятно, чего можно ожидать от этого амплуа. Но отсюда вовсе не следует, что новые юродивые перестали появляться.

В житии Лазаря Галесиота (ВНС, 980), написанном во второй половине XI в., о некоем Луке Эфесском сказано так: «Про монаха Луку, который прикидывался дураком (тоу |ісороу иттокріу6ц.єуо?) дабы обретаться мудрым во Христе, я мог бы очень много рассказать, если бы взялся писать о нем по порядку»302.

Но, увы, про характер его юродствования не сказано ничего. Зато мы кое-что узнаем про другого монаха того же монастыря, Никона Фригийского. Тому хотелось сделаться столпником, однако настоятель Галисийского монастыря, Лазарь, не дал ему благословения, а вместо этого наложил трехлетний обет молчальничества. Никон повиновался, а кроме того «пытался прикидываться безумным (ёттетпбеше 6ё ттростттоіг|(7аа0аі каі тоу €?г)хоу). Поэтому те, кто встречались с ним на дороге, а также молодые [иноки] монастыря подвергали его многочисленным и разнообразным испытаниям. Он же, дабы... по забывчивости не заговорить, положил в рот два камня и, хотя, как уже было сказано, многие его искушали, он никогда ничего не произносил. Однажды на кухне случился недостаток дров, и по приказу настоятеля все отправились в горы собирать [хворост], один Никон прикинулся, будто не хочет идти. По этой причине он претерпел немалые унижения: его тащили, толкали, заушали и в конце концов, видя, что он не желает за ними следовать, бросили его на землю ничком, привалили камнями его ноги и грудь и, оставив в таком состоянии, пошли по своему делу. Он же лежал так, пока они на обратном пути не отвалили камни и не позволили ему подняться. Когда настала ночь, Никон, тайно ото всех, дважды ходил в горы и приносил дров»51. История кончается тем, что Лазарь после всех испытаний разрешает Никона от обета молчания и позволяет ему взойти на столп.

Весь этот эпизод производит странное впечатление. С одной стороны, юродство здесь выступает как некая дополнительная аскеза, возложенная на себя Никоном по собственной инициативе, но с другой стороны, настоятель монастыря, Лазарь Галесиот, явно засчитывает ее иноку в плюс. Впрочем, юродство Никона не носит ярко агрессивного характера.

Все чаще можно наблюдать в этот период сочетание юродства с другими видами аскезы у одного и того же подвижника. Так, лишь условно можно говорить о юродстве Кирилла Филеота (ум. в 1110 г.). Хотя агиограф (BHG, 468) и заявляет, что святой «шаловал по [велению] Бога (iicopoTTOidv ката 0eov)303, он рассказывает всего об одном случае «отклоняющегося» поведения, когда Кирилл (вслед за Василием Новым, см. с. 149) не отвечал на расспросы чиновника, «прикидываясь немым (dAaAov иттокрьуоцеуо?)». Будучи заточен в тюрьму как шпион, святой провел там два дня и две ночи без еды, утешаясь цитатами из отцов Церкви (в житии перечислено их девять), пока его не опознал знакомый. Чиновник в восхищении процитировал Послание к Коринфянам (Кор. 1:27—29) и отпустил святого304.

Другой эпизод жития, при всей своей невнятности, призван, видимо, развенчать юродство. Агиограф, от лица которого ведется повествование и который назвал себя учеником святого, рассказывает следующее:

Я говорю ему: «Авва, если прикажешь, я поведаю тебе о тех [напастях], которых возводятся на нас из-за бесовской злобы... Я принимал одного брата, примерно лет тридцати, который подвизался в миру, но по какому-то злосчастью оставил свое подвизание, не желая быть униженным и носить с собой докучавшее ему искушение. Уйдя [из дома] и найдя некоего странника (кикАеитпу), он отдал ему свое платье, а себе взял его.

И постриг он себя своими собственными руками и тотчас начал шаловать (іішротгоієіу) и бродить по городу, говоря и делая странные вещи (аХХа аут аХХыу). То ли по причине того, что у него не было опыта в попрошайничестве, то ли, не знаю уж, как и сказать, никто не подавал ему хлеба или чего другого, [но только], проведя так восемь дней голодным бродягой, пришел он к какому- то саду. Садовник в это время чистил капусту и выбрасывал гнилые листки. Самопостриженный монах принялся хватать их и есть. Когда садовник увидел его, то показал ему кочан капусты и дал ему для съедения, и еще один. После того как он и этот съел, тот подал ему хлеба. И так этот человек, сдавшись в первой же битве, оставил шалование (катєХітгє то |ісоротгоіау)»м.

В этой истории остается загадочным, что такого неправильного сделал этот самопроизвольный монах (кроме того, что сам себя постриг) и почему он, получив однажды милостыню, оставил свое юродство. Как бы то ни было, перед нами еще одна история об отказе от этого подвига.

Уже в XI в. от юродства отказывались Лука Аназарб- ский и Никон Черногорец. В XII в. то же произошло с другим юродивым — Леонтием из Струмицы.

Он вошел в великий город [Константинополь в 1127 г.], одетый монахом и с помыслами монаха. Войдя же, сей благородный [подвижник] не стал смотреть на роскошь и изнеженность... Нет, он остался чужаком среди чужаков. Чуждый городу, чуждый горожанам, не сведущий в столичных нравах, он тотчас бросился в гущу бесовских [сил], чтобы сразиться с полчищами тьмы. Изображая безумца (ТОУ єкфроуа ттХааа|ієУ09), он представлялся византийцам какой-то новой диковинкой (УЄОУ тєра?), добровольным шутом (іГщо^ екошю9), умеющим рассмешить людей. Он вел жизнь, обычную для этого ремесла: собирал пощечины и затрещины, но не обращал на них внимания, подсчитывая себе тихонько, какую [духовную] выгоду он извлекает для себя из этого занятия:ъ.

Однако житие Леонтия принадлежит уже к новому периоду византийской литературы, и от предшествующих сочинений этого типа оно отличается большим психологизмом. Герой — уже не живая икона, а человек, подверженный сомнениям. Чем больше чудес творил Леонтий в Константинополе, тем сильнее подозревали за ними козни Дьявола, желающего «потопить баржу души, загрузив ее сверх меры». Он вновь и вновь ставил на себе эксперименты, и каждое новое чудо приводило его во все большее отчаяние, «и он бился головой о стены, с таким звуком, с каким вбивают в землю сваи»305. На первый взгляд, Леонтий вел себя как обычный юродивый: «Он проделывал это, разгуливая по городу, и провел так много времени. Некоторые дивились на него и свидетельствовали, что он — раб Божий, а другие били его и считали сумасшедшим и бесноватым (екфрсиу кш цсаубцеуо?)»306'. Но именно на примере этого святого хорошо видно, что настоящее юродствование требует самодовольства — Леонтий же слишком подвержен рефлексии. Его духовные опыты подчас ужасают (он занимался самобичеванием, ложился в гробы к мертвецам и т. д.), но все это направлено у него на смирение своей собственной гордыни, а не чужой, как у юродивого. Когда Леонтий, уже поступив в монастырь, изнурял себя сверхдолжным постом, он специально приходил в трапезную вместе с братией и делал вид, что ест, «дабы не соблазнить людей»307. Юродивые же, как мы помним, руководствовались противоположным принципом.

В этом же житии фигурирует и другой, совсем другой юродивый. Когда Леонтий, став игуменом Патмосского монастыря, прибыл (между 1143 и 1150 г.) на Крит, то его появление было предсказано неким Константином Сканфом.

Он прикидывался сумасшедшим (ёкфрот ттроашн- ou|i6vo9)... считался пророком, многим предсказал будущее и у многих, вопреки ожиданиям, исцелил как душевные, так и телесные недуги. Он принялся кричать «Кирие элеисон» (ср. выше, с. 188) громче обычного где- то поблизости от монастыря [св. Георгия в Ираклионе], где он проводил большую часть времени. Множество народа, как из живущих поблизости, так и из более дальных мест, сбежалось на этот его жуткий крик, считая, что он пророчит какую-то нежданную беду, угрожающую Криту. И хотя собралось уже очень много людей, он продолжал вопить «Кирие элеисон». Когда же толпа спрашивала, что случилось и из-за чего он кричит, он ничего другого не делал и не отвечал на вопросы. Леонтий решил выйти и посмотреть на этого человека... Не успел он шагнуть за ворота, не успел кто-либо из присутствующих его узнать, как Сканф перестал кричать «Кирие элеисон» и принялся в большом возбуждении говорить, словно придя в экстаз и восхищение: «Освободите дорогу, освободите дорогу! Он идет, он идет, он идет! Увы вам, несчастные, в сей час! Увы вам, если бы он не пришел, что бы вам пришлось вытерпеть!» Когда же блаженный [Леонтий] подошел к нему, он сменил тон и сказал: «Добро пожаловать, добро пожаловать, мой Златоуст!» И тотчас... повалился ему в ноги, целуя их и крича в экстазе «Добро пожаловать». Собравшаяся толпа разошлась. Впрочем ((levToi), никто так и не узнал, зачем Сканф говорил и делал все это, да и сам он ничего не объяснил спутникам. Видимо, своими словами и действиями он показывал, что блаженный [Леонтий] велик пред Богом и свят39.

Двое юродивых, представленных нам агиографом, Макарием Хрисокефалом, бесконечно далеки друг от друга: Леонтий — сознательный имитатор литературных образцов, Сканф — обычный сумасшедший, чье поведение окружающие и сам автор пытаются «прочитать» в рамках общеизвестной юродской парадигмы; впрочем, они терпят фиаско, и агиограф не может скрыть разочарования тем, что история как бы ничем не кончилась. Последняя же фраза Макария звучит попросту беспомощно.

Двусмысленную позицию по поводу юродства занимает известный канонист XII в. и патриарх Антиохийский Феодор Вальсамон. Вот как он комментирует 60-ый канон Трулльского собора, запретивший юродство:

Тех, кто притворяется бесноватым ради извлечения выгоды, и тех, кто вещает нечто безумное (8а1|10У10)8г|) со лживым, сатанинским умыслом, на манер эллинских пророчиц, канон предписывает наказывать... Говорят, что самое их притворство внушено бесами... Я видал таких: они во множестве бродят по городам и не подвергаются наказанию, а некоторые лобызают их, словно освященных (со? тууьасгцеуои?). Я пытался узнать причину этого и потребовал наказания. Но по незнанию я причислил к притворщикам и Ставракия Оксеобафа, который оказался воистину праведен и разыгрывал глупость Бога ради (тт)У 8кх 0?оу |Ю)р1ау) при помощи разных обманов308. Столь же несправедливо были мною осуждены и другие. Разумеется, подобное отвергается этим каноном, дабы не были наказаны добрые из-за негодных. Ибо много есть способов спасения души, и кто-то может спастись и таким образом безо всякого соблазна. Это я говорю не от себя, а из рассказа добрых людей, которые предавались этому богоугодному образу жизни, но потом осудили его как гибельный и ведущий в сеть сатанинскую. Разные святейшие патриархи своей властью задерживали и запирали в тюрьмы в соответствии с каноном многих, как сидящих на цепи309 в храме св. великомученика Никиты, так и бродящих по улицам и прикидывающихся бесноватыми310.

Сразу отметим, что юродство видится Вальсамону несколько иначе, чем отцам Трулльского собора: им еще и в голову не приходило, что этим можно извлекать выгоду; кроме того, экстатическое пророчествование, которое канонист также считает формой юродства, в постановлении Собора не упоминается (см. выше, с. 127). Видимо, пророческие и медиумические функции усиливались в юродстве по мере ослабления провокационных.

Но главное, из крайне путаного текста Вальсамона невозможно понять, как же следует обходиться с юродивыми. Ясно, что четких критериев, отличающих истинных от неистинных, у патриарха Вальсамона не больше, чем у мирянина Кекавмена311. С одной стороны, Вальса- мон, никак этого не оговаривая, отходит от категоричной формулировки Трулльского канона, с другой же — весьма характерным представляется нам тот факт, что в истории не осталось ни крупицы информации о Ставра- кии Оксеобафе, а ведь Вальсамон пишет о нем как о всем известном праведнике. Видимо, церковь почла за благо предать забвению память о нем (как, впрочем, и о Луке Аназарбском).

Если Вальсамон явно испытывает внутренний дискомфорт от проблемы юродства, то другой толкователь церковного права—Арсений спокойно и без экивоков причисляет юродивых к шарлатанам.

Не полагается играть в кости и шашки, ходить на игрища и становиться их зрителями, присутствовать ради развлечения при плясках, балаганном пении, трюках укротителей медведей, ужимках притворяющихся бесноватыми (тыу бащошу ъ'ттокри’оцёУШУ), фокусах огнегло- тателей и прыгунов через огонь312.

В XII в. поток агиографической литературы резко сокращается, но некоторые сведения о юродстве можно почерпнуть и из светских сочинений. Интеллектуал Иоанн Цец (ок. 1100— 1180/1185 гг.) с отвращением пишет о тех, кто «изображает из себя простеца с театральной и показной скрытностью, с поддельной и весьма злокозненной неподдельностью»313. Но все же главный огонь интеллектуальной критики обрушивался в XII в. на показной аскетизм и притворное (да и искреннее тоже) изнурение плоти. Скажем, Евстафий Солунский (1115—1195 гг.), автор разоблачительных сочинений о монахах, перечисливший множество видов обмана314 и посвятивший специальный трактат «лицемерию» (Пер! штокр1аеш?), ни словом не упоминает юродства; наоборот, весь его пафос состоит в том, что лицемерные святоши изображают внешнее благочестие и добродетельность, а внутри порочны, что все их самоистязания суть не более чем фокусы и обман4'. И официальные церковные, и светские критики в XII в. думали, что им не нравятся лишь эксцессы аскезы, но на самом деле она не нравилась им как таковая. В идеале и государство, и церковь предпочли бы, чтобы новые святые не появлялись: с подвижниками было слишком много хлопот, они были слишком непредсказуемы. В сущности, эта тенденция зародилась еще в X в. (вспомним историю с канонизацией Симеона Благоговейного, см. с. 168), но в XII в. она достигла апогея315.

Здесь пришла пора сказать несколько слов о взаимоотношениях юродивого с властью. Оппонирование бесстрашного мудреца всемогущему правителю имеет давние традиции в греческой культуре. Киники и стоики поздней античности храбро противостояли тиранам. Бесстрашие христианских мучеников перед лицом языческих гонителей позаимствовано у язычников-стоиков. После победы новой религии святые использовали свое «дерзновение» (тгаррт|а1а) не только для беседы с Богом, но и для вразумления православных императоров.

Любопытно при этом, что византийский юродивый, несмотря на всю свою экстравагантность, не замечен в политическом активизме. Он не только не обличал властителей, но и проявлял удивительный конформизм. Например, Симеон Эмесский никогда не нападал ни на кого из власть имущих. Мало того, он имел обыкновение громко выкрикивать: «Победу императору и Городу!», пусть даже агиограф и интерпретирует его слова как христианскую метафору316. Скорый на осуждение Андрей Царьградский лишь однажды мягко попенял некоему вельможе за половую невоздержанность00 и лишь в одной ситуации проявляет настоящую агрессию в отношении флотского хартулярия из Амастриды, однако и тут обличение не имеет ничего общего с политикой51. Самое смелое, что позволял себе юродивый, — это не обращать внимания на власти.

Власти же, со своей стороны, относились к юродивым с подозрительностью. Когда пьяная компания пыталась однажды ночью выволочь Андрея Царьградского с собой на улицу из кабака, он сопротивлялся, говоря: «Что мне делать? Меня поймает ночной караул! Меня подвергнут порке!»52 Мы уже говорили о том, что юродивого часто принимали за шпиона (см. с. 149, 198). Но, что самое главное, властитель, в общем, не боялся этого странного святого. Характерную встречу императора Исаака Ангела с юродивым описывает Никита Хониат. Это произошло весной 1195 г. в Редесто:

Там император повидал Василакия. Этот человек вел странную жизнь и снискал у всех славу пророка и провидца. Из-за этого к нему стекались толпы, превосходившие по численности трудолюбивых муравьев, вбегающих и выбегающих из муравейника... Однако этот человек не говорил о будущем ничего истинного и ясного, его слова были обманчивы, противоречивы и загадочны. Часто он выдумывал что-нибудь смехотворное, раззадоривая хамскую, любящую поржать толпу. Когда к нему приходили женщины, он щупал им груди и рассматривал ноги, меля при этом вздор и выкликая непонятные слова. Но когда приходящие задавали ему вопросы, он чаще всего отмалчивался, выражая свои пророчества суетливыми движениями и паническими жестами. Рядом с ним стояли какие-то сумасшедшие и пьяные языческие бабенки, одного с ним поля ягода. Они объясняли присутствующим, что делает Василакий и что это пророчит в будущем; они истолковывали молчание, как будто оно было речью и что-то ясно означало. Как я уже сказал, этот человек многим казался пророком, предсказывающим будущее, особенно некоторым женщинам: то нескромное и неприличное, что он проделывал с их одеждой, казалось им веселой игрой. Людям же разумным этот старикашка представлялся суетливым, смешным и вздорным. Были и такие, кто метко говорил, что он одержим духом Пифоновым (тгуеи|1ат1 Пи0а)УО9 катохоу) (Деян. 16:16). К этим людям принадлежу и я сам.

А тогда, при появлении самодержца, он не обратил внимания на него, человека, облеченного столь великим и священным могуществом; он даже не ответил на его приветствие (которое было таково: «Здравствуй, отче Василакий!») и не кивнул в ответ, но бегал туда-сюда, подпрыгивая по-жеребячьи и совершая безумные телодвижения. При этом он ругал присутствующих, не щадя и самого правителя. Затем понемногу прекратив нелепые прыжки, он протянул руку и тем посохом, который держал в руках, повредил цветной портрет императора, который висел на стене в той хижине, предназначенной ему для молитв. Он выколол глаза [на портрете]. Попытался он также сорвать с императора головной убор. Когда он все это проделал, самодержец, убедившись в безумии (афроаиуг)у) этого человека, вышел оттуда. Тем, кто наблюдал происходившее собственными глазами, это показалось недобрым предзнаменованием. То обстоятельство, что дальнейшие события не очень отклонились от этих пророчеств, весьма укрепило славу Васи- лакия, которая, как я уже говорил, была двусмысленной и для многих сомнительной^317.

Заметим, что не только информанты Хониата после свержения и ослепления императора Исаака истолковали ужимки Василакия как пророческие, но и сам писатель, хоть и причисляет себя к скептикам, не спешит объявить все это выдумкой. Скорее, можно предположить, что он приписывает провидение юродивого бесовской одержимости и тем самым принадлежит к многочисленной группе, фигурирующей в житии Андрея Юродивого в X в. Василакий и сам мог бы удостоиться жития — но время изменилось. Обратим, однако, внимание еще на одну особенность описанной Хониатом встречи. Очевидно, что юродивый не выказал особого интереса к императору, ругая его наряду с другими. Император же, со своей стороны, не испугался юродивого и, убедившись в его безумии, утратил к нему всякий интерес. На Руси (см. ниже, гл. 9) взаимоотношения этой пары выглядели совсем иначе.

В поздневизантийский период, к рассмотрению которого мы теперь переходим, юродство по-прежнему популярно. Важный пример здесь — это Антоний Верриот, святой XI в. В росписи митрополичьего храма города Веррия, сделанной между 1215 и 1230 г., он был изображен с надписью: о 8ш Х(р1стто)у сгаХо? о Вбрроштт]? («Христа ради юродивый Верриот»)04, при том что в более раннем житии Антония никакое юродство не упоминается50. В XIII—XIV вв. культ Андрея Юродивого продолжал расти: от XIII в. дошло 5 рукописей его жития, от XIV — уже 8°6. Согласно сообщениям русских путешественников конца XIV — начала XV в., в Первом квартале Константинополя, недалеко от св. Софии находился монастырь Андрея Юродивого, где «иже и доныне бесных исцеляет», а на западе города — еще один, где «святый Андрей Юродивый в теле и посох его, исцеляет многих»5'.

При этом в начале XIII в. тот же самый посох еще считался принадлежащим апостолу Андрею.

Однако при всем этом сама юродская суть постепенно выхолащивается из культов знаменитых юродивых прошлого: так, во всех минейных и синаксарных текстах при пересказе жития Симеона вся эмесская часть оказывается выброшена318, а в иконописном подлиннике XV в., воспроизводящем какой-то образец комниновской эпохи, Симеон изображен, хоть и с голыми до колен ногами, но все-таки в послушническом одеянии319, то есть до начала его юродства.

Необходимость как-то дополнительно обосновать, почему юродивого следует считать святым, привела к появлению нового мотива, которому предстояло позднее сыграть важную роль в русском «похабстве»: у тайного святого появляются тайные вериги. Впервые это доказательство приводится в кратком житии некоего Марка, которого, по всей видимости, следует отождествить с хорошо нам известным Марком Лошадником. Рассказ о нем появляется под 29 ноября в одной минее XIII в. Эта версия по ряду параметров отличается от рассказа Даниила (ср. с. 97—98): там сказано, что Марк «покинул жену и детей и родных... исходил города, веси и страны... и всячески старался, чтобы не было никем узнано его праведное житие... Пришел он в величайший из городов Египта [Александрию] и жил возле одного из тамошних великих храмов... [После его смерти люди] увидели, что все его тело обложено железом, впивавшимся в плоть... и воскликнули: О, сколько у Бога тайных слуг!»320 Между двумя версиями имеется несколько различий, но самое важное — это вериги, в которых еще не ощущалось нужды, пока юродство было внове (ср. с. 315—316).

Последующие случаи юродства в Византии так или иначе все связаны с идейным течением исихазма. Не будем здесь вдаваться в сложную проблематику этого учения. Скажем лишь, что сугубо мистический характер доктрины (как и в случае с учением Симеона Нового Богослова, ср. с. 179), по всей видимости, толкал некоторых ее адептов выражать свое презрение дольнему миру, в том числе, и весьма эпатажным образом (ср. с. 236—237)321. Но коль скоро подобный эпатаж воспринимался ими как «правильное», идейно обоснованное поведение, то он не может рассматриваться как юродство в наших терминах. Мы же здесь остановимся лишь на случаях «типично» юродского образа жизни.

Никифор Григора (1294—1359 гг.) в житии своего дяди Иоанна (ВНС, 2188), митрополита Ираклийского (1249—1328 гг.), рассказывает о придворном юродивом,

некоем благочестивом кинике, так сказать, Диогене, который для виду изображал глупость (Мырса? ипокрит]? то фспубр.еуоу), а в действительности выполнял Божью работу, которую способен узреть лишь тот, кто созерцает невидимое. Внезапно этот человек вошел в императорские покои, пред очи благочестивой императрицы Феодоры, будучи свободен не только от мирской суеты, но и от всякой одежды, с головы и до ягодиц322.

Кем был этот безымянный «Диоген», мы, к сожалению, не узнаем323. Поскольку он жил в императорском дворце, можно предположить, что мы имеем дело с шутом (ср. с. 104—105), но наверняка сказать нельзя. Зато обширные сведения о византийском юродстве находим у патриарха Константинопольского Филофея Коккина (1300— 1379 гг.), который при этом умудряется ни разу не употребить само слово ааХо?324. В своих сочинениях он не скрывает того, что опирается на прошлые авторитеты: в похвальном слове юродивому Никодиму (ВНС, 2307) есть ссылка на Виталия из жития Иоанна Милостивого60, а в житии Саввы Нового весь образ святого в его «юродских» фрагментах строится на сравнении с известными моделями325. Дадим же слово этому последнему апологету византийского юродства. Вот «Память св. Никодима». Никодим родился в Веррии в царствование Андроника II (1282—1328 гг.); пришел в Фессалонику и стал монахом монастыря Филокалу.

Там он начал практиковать всяческую добродетель...

Он выказывал такое послушание настоятелю монастыря, да и всей братии, что они от этого пришли в изумление. Но остальным казалось, что он неразборчив в связях, непрерывно общаясь с блудницами и прикидываясь (иТОКр1УО|1?К)9), что постоянно проводит время с шутами (кср|1019). За это его все осыпали обвинениями; мало того, бывало, что за это настоятель выгонял его из монастыря. Несгибаемый [святой] все переносил стойко... Ту еду, которую он получал в обители, он либо отдавал бедным — о, его любовь во имя Христа! — либо относил к блудницам и давал им в качестве платы, чтобы только они сохраняли свое ложе неоскверненным для него. Все это святой проделывал с жаром, стараясь как во всем, так и в этом выглядеть подражателем божественного Виталия, чье житие и чьи нравы он очень любил... Но диаволовы приспешники увидели, что святой беседует с блудницами, а иногда проводит с ними время, и решили, что он занимается тем же, чем они сами.

Да и может ли нечестивая душа разглядеть и представить себе то, что выше нее? Они роптали на него и жаловались Богу, что он якобы имеет любовное общение с их подружками. И вот как-то раз, найдя его там возлежащим с ними, — о, тупоумие людское! — они его, увы, зарубили. Еще чуть дыша, святой велел отнести себя в родной монастырь, но когда он там оказался, настоятель не разрешил ему войти. Несгибаемый [праведник] много корил себя за чрезмерное свое смирение, называл себя недостойным не только доступа в обитель, но и будущей жизни: мол, он всегда жил в позорнейших страстях. [С этим] он и отдал Богу душу. Ему было тогда лет сорок или чуть больше326.

По данному тексту хорошо заметно, что в Византии произошло срастание двух типов юродства: монастырского и бродяжнического. Никодим, как некогда Исидора и прочие, подчиняется всем в обители. Такое выходящее за нормальные пределы послушание вполне могло составить (до VI в.) все содержание житийного рассказа о юродивом. Но вдруг, без всякого перехода и объяснения, святой начинает вести себя по второму сценарию, никак не предполагающему жизни в монастыре. Эта эклектика берет начало еще с Симеона Благоговейного (см. с. 167 сл.). Подобно ему, Никодим явно был реальным человеком — но вот был ли он «сознательным» юродивым? Из текста скорее можно заключить, что перед нами просто нерадивый и распутный монах, чье вызывающее поведение было подогнано под житийный канон самим автором. Как и в случае с Макарием Хрисокефалом (см. выше, с. 202), агиограф испытывает видимые затруднения от конфликта идеала с реальностью.

Еще более пространно рассуждает Филофей о юродстве в житии Саввы Нового. Этот святой, который, в отличие от Никодима, юродствовал сознательно, родился в Фессалонике в 1283 г. В восемнадцать лет он бежал на Афон, где дал обет молчальничества, но после аскетических опытов на Святой Горе решил отправиться в Иерусалим и таким образом попал на Кипр. Там он первым делом сел в грязь и вымазался ею, поскольку заметил, что какая-то женщина, глядя на него, испытала плотское вожделение. Затем пришло время и для более экстравагантных выходок.

Один италиец, весьма кичившийся знатностью и богатством... повстречался с великим [Саввой] посреди города... Он с презрением взглянул на чудную и странную одежду [святого] и, не иначе как по наущению беса, спросил у свиты, кто этот человек. Те ответили, что совершенно его не знают, но по внешности его подозревают, что он соглядатай, пришедший из чужой страны, и что он надел на себя эту одежду и эту личину (таитг|У тг)У итжрьспу), дабы обмануть граждан. [Италиец] тотчас приказал схватить его и, взглянув на него грозно, спросил с присущей ему важностью и высокомерием, кто он и откуда. Но тот на его речь не ответил ни единым словом, [будто] она к нему не относилась, — так он давал отпор тщеславию и кичливости. Поскольку говорить Савва не мог [по причине своего молчальничества], он сбил с италийца спесь тем способом, какой был для него доступен, а именно действием: молча потянувшись тростью, которую обычно носил, он скинул с головы [итальянца] шапку и поверг ее на землю. Так мудрец проучил хвастуна, умно и весело (аатао)?)... [Италиец] счел этот поступок лишь дерзостью и разнузданностью... И вот он приказал своим охранникам нещадно побить [святого] палками...

И Савву убили бы, если бы жители православной (ка0’ гцаа?) деревни... не воспрепятствовали... И святой вновь принялся за прежние свои занятия: иногда он удалялся в пустыню и общался с Богом... а иногда бродил по весям и городам острова, разыгрывая, как я уже сказал, глупость ((юорсау йтгокрьуор.еуо?), но глупость,

таившую в себе (итгоисоърош) большой ум и любомудрие.

Он никому не сделал ничего оскорбительного и бесчинного, никому не принес ни малейшего зла, как это водится у некоторых (ыстттер ТКЛ. Г]0о9), но весь был исполнен благочинности и мира, ко всем обращался, по своему обыкновению, молча, но с подобающим сочувствием и приязнью1’8.

Таким образом, хотя Савва и наследует от Василия Нового и Кирилла Филеота традицию юродского мол- чальничества, а от Николая Транийского — традицию юродской агрессии против власти, тем не менее Филофей резко противопоставляет своего героя «обычному стандарту» юродивого, ведущего себя «оскорбительно и бесчинно». И действительно, от былой разнузданности у Саввы осталась только сбитая с итальянца шапка. Но вот жители Кипра, поначалу спасшие святого (видимо, как «своего», православного) от рук итальянцев, со временем преисполняются против него невероятной злобы.

Не осталось ни мужчины, ни женщины, ни ребенка, ни юноши, который не напал бы на него с бесстыдством и дерзостью: в него кидали камни, дерзко посыпали его голову — драгоценнейшую и приятнейшую для самих ангелов! — пеплом, увы, и [мазали] навозом и хулили его еще худшим образом: «Пустослов, бродяга, дурак (цшрб?), сумасшедший, дурной глаз, несчастье для всего города! Бейте его, закидывайте камнями, гоните его скорее из наших пределов! В горы [его], в пустыни, в ущелья!»327

Приписывают ли киприоты странное поведение Саввы его безумию, или понимают, что перед ними юродивый, агиограф не объясняет, но во всяком случае тех жарких споров, какие вызывал в свое время Андрей в Константинополе, на Кипре не возникло: юродивый одно- значно возбуждал у островитян антипатии. Мало этого — Савва и сам начал сомневаться в своем призвании:

Диавол... улучил момент, который, как он думал, был благоприятен, чтобы сказаться добрым советчиком, будучи [на самом деле] злокозненным и лукавым пронырой. И вот святой, пренебрегший всеми внешними [напастями], затеял спор со своими собственными помыслами. «Что ты безо всякой пользы мучаешь себя? — говорил он... И все это — не получив ни малейшего приказа (еутоХт^у)! Ведь ты возводишь душу на скалу высокомерия, заставляя ее прыгать через пропасти. Ты уклоняешься от привычной и милой [сердцу] дороги отцов, самочинно вступая на тропинку странную и нехоженую. Едва сыщем мы одного или двоих, кто прошел по ней и нашел в конце уютное пристанище. Разве не знаешь ты бесовских ловушек? Под предлогом стремления к лучшему они совратили многих утративших бдительность, низвергнув их в пучину гордыни. Ведь ковы общего нашего врага многоразличны. Кого он не сумел захватить своими уловками слева, того с легкостью ловит справа и, подцепив на крючок, притягивает к себе. Итак, если ты мне веришь, отбрось эти бесполезные опасности; как можно скорее возвращайся к своему наставнику, и тогда ты, вновь усвоив прежнее послушание, со всем соответствующим этому ладом и порядком бесхлопотно обретешь Бога»70.

В цитированной речи воздается должное предшествующей традиции («один или два», для которых сделано исключение, — это, несомненно, Симеон и Андрей, чья святость не отрицается), но в то же время нельзя не признать, что это первое подробно аргументированное опровержение юродства как формы аскезы. Выраженная здесь позиция куда последовательнее и каноничнее двусмысленных писаний Феодора Вальсамона. Вся хитрость, однако, заключается в том, что сама эта речь, по замыслу Филофея, есть не что иное, как бесовская «прелесть».

Такими речами злокозненный советчик, а вернее, обманщик наверняка сбил бы с толку кого-нибудь другого, но [Савва] тотчас распознал сокрытую отраву: «...Ты мне тычешь в глаза моим спасением, а сам стремишься своими каверзами истинное спасение у меня отнять, рассуждая тут о гордыне, необычности пути к Богу, привычной дороге отцов и тому подобном. Кто без трудов, причем, добавлю, трудов великих, содеял что-либо доброе? Кто одержал над тобою победу, предаваясь сну и неге?

А с другой стороны, разве ты сам отпустил без испытаний хоть кого-нибудь из тех, кто идет дорогой к Богу?..

Я не бесчещу исконного пути мудрецов, как ты это злокозненно предположил, но в меру сил иду по нему. Я молюсь, чтобы те, кто следует этой дорогой, не сбиваясь с нее, не зашли слишком далеко (рт) тгорро) 0661У). Но поскольку в Царстве Небесном обителей много, это заставляет разветвиться на несколько тропинок и ту дорогу благочестия, что ведет в него; одному пристало всегда идти одним путем, другому — другим, третьему — многими, а четвертому — всеми, если сможет... Слушаться надо не людей, но Бога, ибо они смотрят на внешность,

Он же — в сердца». Так он ответил тайному врагу и, подобно великому борцу, который, повергнув противника, показывает залог своей победы и так делом удостоверяет истинность своих слов, прошептал на бегу: «Мы — глупцы Христа ради»71.

Видимо, вышеприведенный агон более или менее отражает распространенные в то время точки зрения. Филофей устами своего героя признает наличие опасностей на пути юродства и обещает «не зайти слишком далеко». Заметим, что речь Саввы выдержана в оборонительных тонах. А вот как выглядят его подвиги.

Странствуя по острову, великий [святой] вошел, с любезной его сердцу молчаливостью и скромностью, в монастырь италийцев... Он нашел их трапезничающими, ибо как раз было время обеда. Тихо войдя в здание, где стоял стол, он обогнул его и с присущими ему скромностью и достоинством направился к выходу... Придравшись к его крайней молчаливости и полной необщительности, злодеи облыжно обвинили этого простодушнейшего (атгХоиататои) человека в воровстве и любопытстве. Они так бесчеловечно его избили, что это превзошло даже неистовство единоверного с ними италийца72.

По сравнению с прошлыми безобразиями юродивых поведение Саввы выглядит более чем умеренным. Но, пожалуй, именно благодаря этому становится очевидно, что юродство состоит не в обидных выходках: Савва — сама скромность и смирение. Только вот зачем он пришел к католическим монахам? А уж если вошел в трапезную, то с какой целью сразу повернул назад? Суть юродства — провокация, и опыт Саввы показывает, что осуществлять ее можно, даже сохраняя внешнюю благопристойность. Впрочем, Филофей считает себя обязанным снова и снова приниматься за оправдание своего героя.

Мы уже говорили, что великий [святой] решил устроить этот спектакль (браря) и разыгрывать глупость (|Ю)р1а9 итгокрьсп?) не попросту (оих ситАЛ?) и не без предварительной подготовки (ои8’ атгроиараакбшато)?). Нет, он сперва как следует закалил всякий свой член и всякое чувство, дабы ни в коем случае худшее не восстало против лучшего. И так, с достаточной безопасностью, он вышел для поругания (б|1тта1у|1бу) злокозненного умника [Диавола]... Как он сам объяснял нам впоследствии, хотелось ему также пройти через все виды жития (ттоАьтаыу (.бба?) и, насколько это в его силах, ни одного из них не оставить неиспробованным и неиспытанным... Впрочем, молчание он предпочитал всем другим видам [аскезы] и говаривал, что даже если кто-нибудь достигнет величайших высот в вышеупомянутой симуляции глупости ((лтбкркти/ таитг]1Л тг]? р-сор'кх?), сама по себе эта доблесть ничего не стоит, если не обеспечена безопасность. Это будет просто забава (ттшууюу) и явная глупость ([шр'кх аафл?), которая, если ее довести до конца, превращается в осмеяние (ецттоиуцоу) того, кто ею пользуется. Как хорошо сказали по этому поводу древние отцы, «тем, кто стремится следовать этим путем, требуется большая трезвость, дабы, взявшись ругаться над врагами, они потом сами не подверглись от них поруганию»'\ А мудрый [Савва] добавлял еще: «У того, кто следует этим путем без [одновременного] молчальничества, никогда не выйдет трезвиться. Если, — продолжал он, — мне и удалось, с Божьей помощью, добиться чего-нибудь хорошего на этом долгом пути, то лишь благодаря прекраснейшему молчальничеству»... Мы решили несколько подробнее остановиться на этом не для того, чтобы защитить славу святого... но для того, чтобы иные люди не попались в смертельную ловушку, сочтя законом добродетельной жизни явление разыгранного безумия (тгросггго1Г|тои цсор'кх?) и не зная о скрытой мудрости сего мужа328.

Панегирик Филофея обставлен таким множеством разъяснений и оговорок, что его легче счесть предостережением. Но, пожалуй, еще важнее другое: юродство оказывается просто одним из видов аскезы (притом весьма второстепенным) с твердо установленными стереотипами поведения, с утвержденными образцами жанра. Из панегирика можно заключить, что Савва выстраивает свою роль без особого пыла, заглядывая в «литературу вопроса», и единственно с целью испытать еще и этот вид святости. Тут нет ни спонтанности, ни особой харизмы — а как раз для такой аскезы, как юродство, это особенно губительно.

Савва принимался юродствовать несколько раз. Когда его стали почитать как святого,

он у всех на глазах опять погрузился в лужу, полную грязи, притворно изображая сумасшедшего и глупого (ёкфроиа ка1 цыроу)... Но самые мудрые, те, кто умел зрить в глубину, понимали это как подвиг смиренномудрия. Ведь великий [Савва] все делал со смыслом, даже притворялся70.

Чтобы избежать земной славы, Савве пришлось отправиться путешествовать дальше. Но слава буквально преследовала его. Этому способствовало то обстоятельство, что святой все же считал возможным прервать мол- чальничество и сообщить почитателям свое имя. В городе Ираклион на Крите

он опять принялся изображать, как и раньше, глупость, но убедить их [почитателей] не смог: они от этого только сильнее стали восхищаться присущим ему смиренномудрием, которое и заставляет его разыгрывать дурака/Ь.

Как видно, юродство стало настолько стандартным стереотипом, что окончательно утратило свой первоначальный смысл.

Следующая фигура византийского юродства — едва ли не самая загадочная. Это ранее неизвестный науке, да и церкви Феодор Юродивый, помянутый в греческой надписи из сербского храма в Нагоричино. Надпись выполнена в 1317—1318 гг., в ней святой охарактеризован как о аую? ©вобшро? о 8ш Хркггоу 1аХ6д329. Житие этого (хотя, возможно, и какого-то другого) Феодора сохранилось лишь в древнегрузинском переводе330. Не очень понятно, с какого именно языка житие было переведено на грузинский, с греческого или со славянского, но сам Феодор являлся, видимо, греком. Первая фраза жития говорит, что он жил «в стране Сербии, которую ныне именуют Булгар, в предместье города Сарае». Серры были византийским городом, в XIII в. завоеванным болгарами, а в 1343 г. — сербами. Если это тот самый Феодор изображен в Нагоричино в 1317 г., ясно, что его культ к тому времени уже утвердился, а стало быть, время жизни героя не могло относиться к периоду после сербского завоевания. Одно из двух: или речь идет о другом Феодоре, или пояснение о Сербии попало в одну из поздних редакций жития. В любом случае, твердым датирующим фактором является то, что действие разворачивается в «монастыре сисбском, называемом Силиздар», то есть в сербской обители Хиландар на горе Афон. Коль скоро этот монастырь стал сербским в 1199 г., действие жития можно отнести к XIII в. или еще более позднему времени. Про Феодора сразу сказано, что он «был столь безумен, что в жизни своей не вошел в храм». Все дальнейшее повествование выстроено вокруг безмерного простодушия Феодора: войдя однажды в церковь и услышав евангельский призыв «возложить на себя крест», святой более не возвратился домой, но, срубив два дерева и связав их крестом, возложил этот тяжелый крест на плечо и пошел искать Царство Небесное. Один встреченный им монах, «заметив, что муж сей безумный и сумасшедший», послал его на Афон. Феодор «три недели вдоль и поперек исходил Македонию». Придя наконец в Хиландар, простец осведомился, далеко ли оттуда до Царства Небесного. Настоятель ответил, что путь недалек, но надо подождать подходящего каравана, а пока поработать подметальщиком в храме монастыря. Начав подметать, Феодор «весьма дивился на Христа, пригвожденного к дереву, и сказал настоятелю: “Владыко, тот человек наверху тобой прибит и привязан?” Настоятель ответил: “Он подобно тебе был церковным служкой, но он плохо подметал храм... и посему его привязали”». Дальше разворачивается увлекательный сюжет, в котором Христос спускается к юродивому, разделяет с ним трапезу и обещает взять его с собой к своему Отцу. Настоятелю доносят, что ночью в запертой церкви слышатся голоса, он допрашивает юродивого, и на третий раз тот признается, что он по ночам кормит своего наказанного предшественника. Потрясенный настоятель просит Феодора, чтобы тот замолвил перед Христом словечко и за него, юродивый выполняет просьбу, но Спаситель заявляет, что настоятель недостоин прибыть к Его Отцу. Следуют новые мольбы, юродивый заступается за настоятеля перед Христом, и тот в конце концов соглашается ради Феодора захватить с собой и настоятеля. История кончается тем, что оба в один момент умирают.

Это житие выглядит, пожалуй, чересчур барочным, чтобы его можно было признать подлинно византийским; впредь до научной публикации текста мы воздержимся от суждений о нем — для наших целей достаточно указать на то, что юродивый в нем не агрессор, а простец и близок Христу как раз своим безмерным простодушием. Обычно именно юродивый видит Бога там, где его не видит никто — здесь же ситуация как раз обратная: настоятелю понятно, с кем беседует юродивый по ночам, но сам он этого не понимает. Царство Божие принадлежит Феодору по праву его простодушия331. Во- вторых, интересно, что перед нами путь, обратный пути Симеона Эмесского: не из монастыря в город, а из города в монастырь. Видимо, это соответствовало общему вытеснению юродивых из городской жизни.

Поздневизантийские юродство так или иначе связано с Афоном. Среди документов Вселенского патриархата за 1350—1363 гг. есть один, коим очищается от всех обвинений некий афонский игумен Нифонт332. Обстоятельства же, которые послужили причиной наветов, изложены так.

Несколькими годами ранее на святой горе Афон были пойманы некоторые, прикидывавшиеся юродивыми

и глупыми (tiv?v tgjv тоу ааХоу ка! разроу итгокр1УО|1€У(х)У баХазкотазу). Их нашли виновными в различных вредных верованиях и, в частности, в мессалианской ереси. Тогда некоторые, из... зависти, обвинили господина Нифонта, находившегося в тот момент в отлучке, что будто бы он почитал таких людей333.

Ясно, что дело было более сложным, чем это пытается представить автор документа — целая группа монахов вряд ли могла вести себя еретическим образом без ведома или даже благосклонности игумена, так что гонение на юродивых и традиционные обвинения в мессалианст- ве (ср. с. 184—185) явно были следствием очередного устрожения официальной позиции. Кстати, в «мессалианской» практике обвиняет исихастов и Никифор Григора:

Извозившись во всех видах разврата, они морочат нам головы, уверяя, будто творят все это бесчувственно (ттраттбьу атта0а)? тбратеиоутси), они больны страстностью, но сами этого не чувствуют (уоаоиутб? тг)У 6|rrrd0eiay ayai- a0f|Tcos*), они страдают от самих себя и от поселившихся в них демонов — но не испытывают боли, словно охваченные болезненным безумием (окттгер oi <|>peyiTi6i кате- ХорбУси уоаа))... Достаточно тех отчетов, которые ныне каждый день приходят с горы Афон... в них подробно описываются их мерзости334.

Другой противник исихазма, Григорий Акиндин, в письме от 1345 г. пишет о «скандальном поведении на Святой Горе и в Фессалонике» некоторых «мессалиан»; по его словам, многие «монашествующие фигляры (аати- piKoi ка! |iovd?ovT€S*)» были высланы с Афона335. Трудно сказать, действительно ли исихасты вели себя на публике вызывающим образом, или это их противники «подгоняли» их под стереотип мессалианства, но в любом случае коллективное юродствование — уже не юродство.

Самым последним византийским юродивым надо признать Максима Кавсокаливита (ум. в 1365 г.). Это был знаменитый афонский отшельник, встречи с которым искали величайшие люди его эпохи. Сохранились четыре жития святого, написанные в конце XIV — начале XV в.336 Сравнение двух главных (BHG, 1236z—1237) показывает, что отношение агиографов к эксцентричным выходкам святого сильно разнилось80. Если один из них, иеромонах Нифонт, рисует Максима как строгого отшельника и умалчивает о доафонском периоде его жизни, как и о юродстве вообще, то второй, проигумен Феофан, прямо пишет, что «он всем казался сумасшедшим (ы? ё?г|Ход), вроде того великого Андрея Христа ради, поэтому все подозревали, что и Максим разыгрывает глупость ради Господа. Все очень дивились на него и рассматривали как юродивого (aaXov) и дурака»337.

Согласно тому же агиографу, патриарх Афанасий I безуспешно пытался побудить Максима уйти в один из столичных монастырей338, а позже, уже на Афоне, монахи с подозрением отнеслись к его дару общаться с Богородицей и изгонять бесов.

Из-за этого к нему пристала кличка «тронутый» (Tfj?

тгАаут)? то ovo(ia)... Все его гнали и ненавидели, словно

тронутого (ттХаигреУОУ). А он, сей неколебимый светоч, и это принимал, радуясь тому, что его называют тронутым... и даже постоянно прикидывался тронутым (ште- крп-’ето оито? (Ь? ттХсатцхеио?), когда с кем-нибудь разговаривал, и придуривался (ёцсорспуеу), дабы изничтожить в себе кичливое желание нравиться людям... По этой же причине он часто ставил хижину — и тут же ее сжигал огнем, что странно для монахов... Поэтому неколебимого праведника называли тронутым. Те, чьи помыслы коснеют в земных делах, дали ему кличку «Кавсокали- вит» [сжигающий хижину], не видя сиявшей в нем божественной благодати Духа339.

Это поведение Максима два его агиографа обосновывают по-разному: Нифонт — необходимостью скрыть свои подвиги340, то есть в духе раннего юродства, а Феофан — как продолжение предыдущей провокации. Уже из данного разнобоя с несомненностью явствует: отношение общества к юродству было весьма неоднозначным. Когда на Афон прибыл знаменитый исихаст Григорий Синаит, то старцы рассказали ему о Максиме, «его божественном житии, притворной глупости и неблудных заблуждениях (шт0кр|.у0|1еуг|у |кор[ау кои иХау^у тг)У аттХаиг|)»341. Григорий велел его отыскать и привести. «Спрошенный [о своем житии], Максим непритворно (ауштокр'ьтш?) отвечал так: «Прости, отче, я — тронутый». А старец: «Оставь это наконец! Ради Господа, расскажи о своей добродетели»342. Максим поведал ему обо всем, включая «притворную глупость и юродство (итг0кр1у0|а.еуг)у цыршу кои ааХотг|та)», а Григорий убедил Максима оставить юродство и позволить людям пользоваться дарами его святости. Если для первых юродивых авторитетные праведники удостоверяли святость, то в данном случае все наоборот: праведник отговаривает юродивого от его аскезы.

Житие Максима — последний византийский текст, в котором слово «юродство» употреблено терминологически, однако сам святой в других источниках не именуется юродивым.

Сильвестр Сиропул в своем шаржированном описании греческой делегации на Ферраро-Флорентийском Соборе упоминает об одном грузинском епископе, который «роздал свои одежды и ценности беднякам, прикинулся безумным (есштоу 8ё ётто1г|стеу ё^пхоу) и некоторое время блуждал в одном хитоне, как сумасшедший и двинувшийся рассудком (ш? ттарафрыу ка! ттхауыцеуо?), а затем тайно уехал, и мы о нем больше не слышали; мы все думаем, что он где-то скончался плохой смертью»343. Чем бы ни было обусловлено юродствование этого человека, Сиропул явно подразумевает, что подобное поведение должно вызывать смех и осуждение у читателя.

Турецкое нашествие, как некогда арабское, открыло перед христианским святым новые возможности, и юродская энергия была, видимо, канализована в русло мученичества344.

Любопытным примером встречи двух парадигм юродства, греческой и русской, является служба в честь московского святого Василия Блаженного, написанная греческим иерархом Арсением Элассонским, поселившимся в Московии. В составе константинопольского патриаршего посольства Арсений присутствовал в Москве при канонизации Василия в августе 1588 г., но служба святому была написана им позднее, между 1595 и 1598 г.345, уже когда он поселился на Руси. Написанная по-гречески, служба предназначалась Арсением для соотечественников и была им послана в монастырь Дусику (Трикала). Тем самым автор хотел ввести русского святого в сонм его византийских «коллег» и неизбежно стилизовал своего героя по греческому образцу. Поэтому с самого заголовка служба переполнена ссылками: «Василия, воистину подражавшего нравами Симеону, Христа ради Юродивому (той оутш? 61 а Хркттоу стаХои 2ир.еа)У той? тротгои? |иц.оир.еюи)»9э. Василий Блаженный, каким он предстает из русского фольклорного жития (см. с. 295—296), по своей агрессивности весьма напоминал Симеона Эмесского, но официальное его житие представляет святого довольно бледно и сглаженно. Точно так же «приглаживается» Василий и под пером Арсения, да и сами столпы византийского юродства, Симеон и Андрей, выглядят у него обычными аскетами: «Ты, триблажен- ный, явился новым Симеоном и Андреем, нравам которых ты подражал во всем, в посте и наготе (Еицешу аХХо? а5ф0Т|? ка! ’Аубрёад, трюцакар, <Ьу цщоиц.еуод ката тгаута тои? троттои? ёу уг|атеча ка! уи|1УГ|те1а)»346. Дальше Арсений вновь возвращается к этой теме, но, хотя список подвигов и возрастает, в нем по-прежнему не оказывается ни одного специфически юродского: «Ты подражал нравам Симеона и Андрея, Христа ради юродивых (той? тротгои? [пр.ойц.еуо? ’Аубрёои ка! 2иц.еа)У тйу 81а Хркттоу ааХйу), тщательно соблюдая пост, воздержание и молитву, ложем имея землю, проводя жизнь в бездомности, переходя с места на место, ничего не приобретя, ни сумы, ни посоха, ни чего-либо другого из того, что [обычно] для людей»347.

Даже такой важнейший для русских изводов жития Василия мотив, как дерзкое поведение святого в присутствии царя, выглядит у Арсения совершенно трафарет- но: «Часто от царя и вельмож ему давали роскошные одеяния и кушанья... он же, хоть и принимал это, но не пользовался, а разбрасывал по площади во имя просящих [подаяния]. Сей Божий человек ел очень мало, только чтобы удовлетворить телесную потребность»348. Пожалуй, единственный мотив данной службы, который хоть как-то напоминает юродивого, это стойкость святого «к морозу и жаре»349.

Само слово оаХод умерло в литературном греческом языке, но продолжало жить в языке народном. Оно имело однозначно ругательный смысл: в одном из «Птохо- продромовых» стихотворений сказано: «он носит имя ааХои, дикое для всякого»350.

В Новое время греческая церковь прославила нескольких святых, чье поведение иногда напоминало юродское. Например, православный юноша Александр родом из Фессалии в конце XVIII в. обратился в ислам, совершил хадж, вступил в мусульманский орден дервишей, и в течение восемнадцати лет странствовал по Османской империи, обличая турецкие порядки (благо статус дервиша давал большую свободу, ср. с. 335—336) и «юродствуя»; в 1794 г., оказавшись на Хиосе, Александр Дервиш стал ходить на христианские богослужения, не снимая своего суфийского одеяния. В конце концов он сбросил чалму, объявил себя христианином и был казнен351. Несколько позже, в 1813 г., некий Ангелис из Аргоса перешел в ислам, пос\е чего помешался, был сос\ан на Хиос, но и там продолжал вести себя странно; иногда заходил в христианские церкви и плакал, прося помочь ему совершить подвиг; в конце того же года Ангелис провозгласил себя христианином и был казнен352. В обоих случаях перед нами примеры не столько религиозного, сколько, если угодно, «психологического» юродствования, вызванного отступничеством, угрызениями совести, разрывом с привычной средой, неспособностью влиться в чужую, и мучительными колебаниями людей, решающихся на подвиг. Если и рассматривать Ангелиса и Александра как юродивых, то не как христианских, а уж скорее как мусульманских (о которых см. ниже) — ведь они подрывали исламский истеблишмент353.

В современных новогреческих говорах слово стаХо? сохранилось как реликт почему-то лишь в северном ареале: в Фессалии , Понте354, Эпире355, Македонии356. Отдаленным отзвуком юродства можно признать наблюдаемую в греческих деревнях примету, что встреча с сумасшедшим есть предзнаменование удачи — это поверье тем более характерно, что в античной Греции все обстояло ровно наоборот357.

Выживанию юродства на Афоне358, видимо, способствовало русское влияние. Так, болгарин Анфим Симоно- петрит, начавший юродствовать в 1841 г., был опознан в качестве «похаба» иноками русского Пантелеймоново го монастыря110. Время от времени те или иные монахи различных афонских обителей впадали в юродство до недавних пор11. В 1969 г. Протат Святой Горы отправил в сумасшедший дом в Фессалонике Косгаса Ангелиса, юродствовавшего в Кутлумушском монастыре. Так греческая церковь окончательно простилась с институтом, сопровождавшим ее на протяжении полутора тысяч лет.

11(1 TT?axovTT. В. О dyio? ' АуОщо? О Еьцшуоттетрьтт)? о Siet Xpi?T?v ZaX?? // ndpvaaao?. T. 23. 1981, a. 614. 111

Loch S. Athos: The Holy Mountain. New York, s. a., p. 192, pl. 17; Иеромонах Антоний. Жизнеописания Афонских подвижников благочестия XIX в. М., 1994, с. 136—138, 194—195, ср. с. 83—121.

<< | >>
Источник: Иванов С. А.. Блаженные похабы: Культурная история юродства / Рос. академия наук. Ин-т славяноведения. — М.: Языки славянских культур. — 448 с.. 2005

Еще по теме ЗАКАТ ЮРОДСТВА:

  1. ГЛАВА 6. ТАКТИКА РАЗВИТИЯ МОНДИАЛИЗМА В РОССИИ
  2. СВЯТОЙ ДЕБОШ
  3. ЗАКАТ ЮРОДСТВА
  4. Образование, культура
  5. Русская святость после Раскола и дониконовский обряд
  6. Преподобный старообрядец Серафим Саровский
  7. Глава 2. В стране и в «эллипсоиде»: речь как меч
- Альтернативная история - Античная история - Архивоведение - Военная история - Всемирная история (учебники) - Деятели России - Деятели Украины - Древняя Русь - Историография, источниковедение и методы исторических исследований - Историческая литература - Историческое краеведение - История Австралии - История библиотечного дела - История Востока - История древнего мира - История Казахстана - История мировых цивилизаций - История наук - История науки и техники - История первобытного общества - История религии - История России (учебники) - История России в начале XX века - История советской России (1917 - 1941 гг.) - История средних веков - История стран Азии и Африки - История стран Европы и Америки - История стран СНГ - История Украины (учебники) - История Франции - Методика преподавания истории - Научно-популярная история - Новая история России (вторая половина ХVI в. - 1917 г.) - Периодика по историческим дисциплинам - Публицистика - Современная российская история - Этнография и этнология -