В своей Нобелевской речи (1987) Иосиф Бродский (1940— 1996) говорил о культурной миссии, выпавшей на долю его поколения: «Оглядываясь назад, я могу сказать, что мы начинали на пустом — точнее, путающем своей опустошенностью — месте и что скорей интуитивно, чем сознательно, мы_стремились именно к созданию эффекта непрерывности культуры, к восстановлению ее форм и~тропов, к наполнению ее немногих уцелевших и часто совершенно скомпрометированных форм нашим собственным, новым или казавшимся таковым современным содержанием. Существовал, вероятно, другой путь — путь дальнейшей деформации, поэтики осколков и развалин, минимализма, пресекшегося дыхания. Мы отказались от него, потому что выбор на самом деле был не наш, а выбор культуры — и выбор этот был опять-таки эстетический, а не нравственный»374. ' Может показаться, что первый вариант — «создание эффекта непрерывности культуры» ориентирован на классическую парадигму, а второй — «поэтика осколков и развалин» представляет постмодернизм и в особенности концептуализм. Однако это верно лишь отчасти. Второй путь действительно прямо соотносится с художественной практикой постмодернизма (от «лианозовцев» и Вен. Ерофеева до Пригова, Сорокина, Рубинштейна, Пелевина), в котором «диалог с хаосом» приобретает значение ведущей художественной стратегии. Но «создание эффекта непрерывности культуры» для самого Бродского означало возвращение не к классической для России традиции реализма XIX века, а возрождение опыта модернизма в лице Ахматовой, Мандельштама, Цветаевой, Элиота, Одена. Важной составляющей подхода Бродского к проблеме непрерывности культуры является его мысль о поэте как «инструменте языка»’. «...Кто-кто, а поэт всегда знает, что то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка; что не язык является его инструментом, а он средством языка к продолжению своего существования. Язык же — даже если представить его как некое одушевленное существо (что было бы справедливым) — к этическому выбору не способен. Зависимость эта — абсолютная, деспотическая, но она же и раскрепощает». «Такая степень зависимости от языка была свойственна, может быть, только двум русским ноэтам — Хлебникову и Цветаевой, стилистическое родство с которыми ощутимо в поэтике Бродского в большей мере, чем духовное родство с Ахматовой», — отмечает В. Полухина1. Это утверждение не бесспорно (близкие Бродскому высказывания о языке можно найти и у Мандельштама, и даже у Маяковского), но важно в данном случае, что такое отношение к языку характерно для модернизма и авангарда (Хлебников). Следование за «шумом языка», музыкальный слух к отпечатавшимся в языке культурным архетипам является важнейшим условием свободы поэта — свободы от «суеты» в самом широком понимании этого слова: в этом отношении Бродский прямо продолжает модернистскую традицию, и его опыт личного общения с Ахматовой придает этой преемственности особую убедительность375 376. Но в предлагаемой Бродским интерпретации зависимости поэта от языка есть два очень существенных положения, которые противоречат философии модернизма. Одно из этих противоречий ведет к постмодернизму, другое — к классической парадигме. С одной стороны, по Бродскому, власть языка принципиально лишена этического содержания, безразлична к категориям добра и'зла'— и соответственно, нравственно индифферентным не может не быть верный языку, то есть подлинный, по Бродскому, поэт. В таком понимании -«язык» приближается к «архе-письму» в философии деконструкции Жака Деррида — подсознательному языку, прорывающемуся сквозь текст и нередко разрушающему его внешнюю логику путем наслоения на то, что автор хотел сказать, множества противоречивых значений. Обнажение «архе-пись- ма», или деконструкция, превращает любой текст в принципи-' ально неоднозначное, и потому решительно не поддающееся моральной и идеологической интерпретации единство1.. ^ С другой стороны, как справедливо замечает Я. Гордин, у Бродского «впервые... в качестве абсолюта выбран сам язык и превращен в некую модель мира, очищенную, гармонизированную, живущую по более совершенным законам, чем мир как таковой. И он выбран, не знаю, насколько это полностью осознано, но выбран как идеальная модель существования мира, гармоническое отношение к которой оправдывает существование поэта, если он живет внутри этой сферы, а не по ее поверхности. Это поиски незыблемой и родной опоры...»377 378 Ориентация на поиски объективного и надличного абсолюта характерна именно для классической, а не модернистской парадигмы. Подвластность поэта и ноэтического слова некой высшей безличной силе — Богу, народу, государству, канону, правде, идеалу — важнейший постулат классической эстетики: его различные версии воплощены в средневековой этикетности, классицистской нормативности, романтической иронии, реалистической типизации. Язык традиционно не воспринимался как абсолют, а лишь как средство достижения поэтической гармонии; внимание к языку как к важнейшей онтологической силе рождено культурой модернизма и постмодернизма. Но полемическая направленность «бродской» концепции языка против модернизма видится в том, что власть языка, по Брод- скому, лишает поэта права на роль центра мироздания, на роль нового бога, творящего свой собственный субъективный универсум — тезис, принципиальный для эстетики модернизм. В своих зрелых стихах Бродский высказывается на этот счет предельно жестко: «...воображать себя/ центром даже невзрачного мироздания/ непристойно и невыносимо». По Бродскому, именно нерав- ность человека Богу, не центральное, и более того, по-человечески отчаянное и безнадежное положение поэта в мире, придает поэтическому слову ту «отчетливость», которая сохраняется на века — в языке: Бог сохраняет все; особенно — слова прошенья и любви, как собственный свой голос. В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст, и заступ в них стучит; ровны и глуховаты, затем что жизнь — одна, они из смертных уст звучат отчетливей, чем из надмирной ваты. («На столетие Ахматовой», 1989) «Поэтика Бродского — это продолжение и развитие (или “сверхразвитие”) семантической поэтики акмеистов», — говорит Томас Венцлова1. «Бродский для меня не только поэт 1960-х годов, но и первый русский поэт постмодерна», — утверждает Виктор Кривулин379 380. О противоположности Бродского авангарду и постмодернизму рассуждает Ольга Седакова: «Преодоление я вижу и в его верности культуре, на фоне контр-культурных движений, и наших, и западных. Они борются с культурой, а Бродский видит в ней предмет любви, средство против расчеловечивания человека»381. Даже простое сопоставление этих высказываний показывает, что эстетика Бродского строится как радикальная попытка синтеза классических, модернистских и постмодернистских тенденций, и потому, казалось бы, противоречивые характеристики не опровергают друг друга, а высвечивают различные стороны проделанного Бродским художественного эксперимента.