В.М. ЧЕРНОВ НАУЧНОЕ ПОСТРОЕНИЕ ИДЕАЛОВ И ЧИСТОЕ ПОЗНАНИЕ
Я рад отметить появление в нашей весьма скудной оригинальной социологической литературе нового интересного труда — и вместе с тем нового молодого исследователя. Я говорю о книжке П. Сорокина «Преступление и кара, подвиг и награда». Книжка эта — как гласит и ее подзаголовок — есть «социологический этюд об основных формах общественного поведения и морали». Ее основной предмет — искусственные меры, назначение которых — играть в руках дирижирующих элементов общества общественно-организующую, сплачивающую роль. Это, прежде всего, — репрессии, кары, наказания, которыми стремятся отсечь, поразить насмерть запрещенные типы или шаблоны поведения, угрожающие распадом общественному союзу или данной форме этого союза. Затем — это всякого рода «поощрения» и «награды», которыми стремятся выделить из общего фона «дозволенных» типов и шаблонов поведения особенно желательные и «рекомендуемые». При этом автор хорошо показывает, что социальная функция поощрений и наград гораздо шире и значительнее, чем это обычно думают, и что совершенно напрасно им не уделяют хотя бы приблизительно такого же внимания, каким пользовались меры репрессивного характера. Обзор всех этих искусственных средств «замирения» раздираемых антагонизмами групп приводит автора к целому ряду весьма существенных и правильных выводов. Так, им верно подмечено, что сила функционирования механизма кар и наград прямо пропорциональна силе и остроте социальных антагонизмов. Всякий раз, когда внутри социальной группы происходит увеличение ее разнородности, линия кар и наград должна повышаться, чтобы воспрепятствовать распылению, распаду группы. Чем устойчивее шаблоны поведения антагонизирующих групп или частей групп, тем более жестокими должны быть кары и обильными награды, чтобы сломить сопро тивление антагонистической группы или части группы, связать ее с другими в одно целое и вообще привести ее поведение «к одному знаменателю» с поведением других частей. Все эти положения тесно связывают исторические судьбы права — ибо все законы и нормы юриспруденции поддерживаются определенными санкциями — с историей социальных антагонизмов. И когда автор считает возможным утверждать, что историческая тенденция кар и наград клонится к их ослаблению, когда он, совершенно основательно, не видит причин для остановки этого процесса и приходит к мысли о полном исчезновении кар и наград как о естественном и неизбежном пределе всей эволюции — то он только проводит в юридической сфере более широкую социальную идею о человеческом обществе, естественно гармонизированном, бесклассовом, чуждом антагонизмов и потому теряющем надобность поддерживать согласование интересов и способов поведения своих сочленов карами и наградами. Далее, автор поступает совершенно правильно, когда с историей реальных кар и наград сопоставляет историю кар и наград мнимых, воображаемых, исходящих от «потустороннего» существа и ожидающих человека за гробом. Это дает хорошую путеводную нить для того, чтобы с историей социальных антагонизмов связать историю религий. Наконец, автор делает дальнейший шаг и пытается сблизить с «карами» и «наградами», действующими внутри одного коллектива, дружественные и враждебные действия, употребляемые в отношениях между несколькими отдельными коллективами: предоставления льгот, концессий и привилегий, таможенные соглашения с предоставляемыми в них правами «наиболее благоприятствуемых держав» и т. п., с одной стороны, карательные экспедиции против диких племен, наложения контрибуций, оккупация территорий, блокада берегов, таможенные репрессии и, наконец, просто войны — с другой. И здесь та же основная историческая тенденция, которая должна привести к полному уничтожению войн, ставится автором в связь с более общим «историческим законом роста социально солидарных кругов», — историческим законом, намекающим в грядущем на величественную перспективу — охват всего человечества одной системой организованной социальной солидарности... Но я коснулся лишь некоторых сторон книги П.А. Сорокина, у которого его основная тема переплетается с рядом экскурсий в области, смежные с нею. В ней поставлено и освещено много чрезвычайно больших и важных вопросов социальной философии, о которых можно и должно говорить много. Но я сейчас не собираюсь этого делать. Мне достаточно пока отметить, что в общем и главном автор стоит на правильном пути, а при его работоспособности и подготовке «все прочее приложится». Но есть один существенный пункт, в котором позиция автора лишена целостности и явно бьется в кругу серьезных методологических недоразумений, способных быть до известной степени путами для работы, сужи вать ее поле, закрывать для нее целые области, которых почти еще не коснулось систематическое научное исследование. А между тем именно такие области — лучшее поприще работы для молодых, начинающих исследователей, для которых нет лучшего средства «найти себя», как поработать над «открытыми вопросами» науки и едва поставленными проблемами. Именно в таких опытах лучше всего стряхивается остаток «ученичества», пробуются собственные силы, подвергается искусу способность самостоятельного творчества, — именно в них автору лучше всего возможно «найти себя»... Я и перехожу к разбору этих недоразумений, которые относятся к вопросу, имеющему самый серьезный и крупный общий интерес. Это — вопрос о соотношении между нашим теоретическим знанием сущего и нашими построениями идеальных целей и норм в интересах преобразования этого сущего. Критикуя мнения, высказываемые П. Сорокиным, я, однако, далек от всяких полемических целей. Мои критические замечания диктуются одним намерением: побудить автора пересмотреть то готовое решение этого вопроса, которое он принял, и выработать новое, которое, думается мне, должно находиться в большей гармонии с общим характером его собственных работ и давать больше простора для их дальнейшего развития. Словом, в моем лице автор найдет не критика-врага, а критика-друга. «На протяжении всей работы, — говорит автор в предисловии, — мы старались держаться объективной или теоретической точки зрения, изучающей сущее как оно есть. Не будем скрывать, что такое изучение имеет свою трагическую сторону: исследователь принуждает стать “по ту сторону добра и зла” и часто подводит под одну рубрику самые разнородные с обычной точки зрения акты: акты величайшей подлости и высочайшего подвига. Но, вполне сознавая это, мы, тем не менее, думаем, что научное исследование морали и чего угодно может быть только теоретическим. Иное исследование невозможно». Что «теоретическая точка зрения» приводит к изучению «сущего как оно есть» — это общеизвестно, и никто ничего иного не мог ожидать от книги, посвященной исследованию «основных форм общественного поведения и морали». Что эта «теоретическая точка зрения» получает от автора название еще и «объективной» эго дело терминологии. Многие психологи и социологи отказались бы признать вполне «объективным» методом мысли такой, который опирается все время, как на сырой материал, на чувства, стремления, намерения личностей и групп, ибо чужую психику мы никакими объективными способами непосредственно не видим, а лишь истолковываем ее по тем или иным высказываниям, причем «великим подразумеваемым» является положение, что по сходству и различию этих высказываний с нашими собственными можно заключать о сходстве и различии их психики с на шей. Непосредственно известна нам только наша собственная психика, в ряде чисто субъективных переживаний. Русская школа «объективной психологии» Бехтерева и Павлова, признавая ненадежность столь субъективного материала как одной из опор научного метода, попыталась обойтись в психологии совсем без всяких «чувств», «мыслей», «хотений», «волений» и т. д.: ничего, кроме рефлексов простых, сочетательных, сочетательных второго, третьего, четвертого и т. д. порядка. Другой вопрос, удалось ли ей это; во всяком случае, в своей попытке отделаться от всего «субъективного» она размахнулась чрезвычайно широко. Но ведь П. Сорокин в соответствующих вопросах идет не за ними, а за В. Вагнером, который в глазах наших «объективистов в психологии» является одним из самых необузданных субъективистов. Но, повторяем, можно и расширить понятие «объективного»: это тем более легко, поскольку, по существу дела, в познании нашем нет ка- кой-то непроходимой пропасти между элементами «объективными» и «субъективными»; это — понятия, в достаточной степени относительные; иными словами, в сознании нашем имеется ряд ступеней возрастающего «субъективизма» или, что то же, убывающего «объективизма»; любая из этих ступеней может быть признана «объективной» сравнительно со следующей ступенью и «субъективной» сравнительно с предыдущей. Нельзя, однако, не удивиться, зачем исследование «того, что есть», г. Сорокин обозначает еще термином «объективное», когда он уже дал ему другое обозначение — «теоретическое». Или все «теоретическое» равно «объективно»? Эта двойная номенклатура является, думается мне, роскошью. Автор как будто вгоняет этим в одно и то же место второй гвоздь — «чтобы покрепче было»... Вопрос о словоупотреблении сам по себе не важен, и мы не проронили бы о нем ни одного слова, если бы от «теоретической точки зрения» через промежуточный термин «объективный» не совершился незаметно переход к какой-то особой точке зрения — а именно стоящей «по ту сторону добра и зла»... Что это значит? Или в социологии «теоретизировать» значит действительно вдруг воспарить на какую-то такую высоту, что различение «добра и зла» станет излишним? И что это: возвращение ли в кожу нашего праотца Адама до грехопадения, пока он еще не вкушал от «древа познания добра и зла», или же «сверхчеловечество» в области познания? И то и другое нам всегда кажется немножко подозрительным. И нам ничего не поясняют дальнейшие слова П. Сорокина: «исследователь принужден... часто подводить под одну рубрику самые разнородные с обычной точки зрения акты: акты величайшей подлости и величайшего героизма». Это-то мы хорошо знаем, и это нас нимало не шокирует. Например: изучая явления стадности и рассматривая взаимные отношения между «вожаком» и «подражателями», такой субъективист, как Н.К. Михайловский, совершенно отвлекался от вопроса о том — на хорошее или дурное дело увлекает во жак «толпу»; «толпа» есть всегда «толпа», ее психика и в том, и другом случае имеет достаточно общего, чтобы это «общее» сделать предметом особого исследования. И когда Михайловский в «Героях и толпе» под фигуральным выражением «герой» одинаково разумел как величайших преступников, так и лучших людей — никто не был так наивен, чтобы обижаться за последних. В своих обобщениях наука то и дело отвлекается попеременно от целого ряда чрезвычайно существенных сторон предмета. Но отвлекаться от известных сторон еще не значит забывать о них совершенно или отрицать их существование или их значение. Вот когда бы различение добра и зла, пользы и вреда, целесообразности и нецелесообразности было бы социологом абсолютно вычеркнуто из своей области — тогда другое дело. Социолог стал бы «по ту сторону» этих различений. Но спешим успокоить читателя: П. Сорокин в своей книге так вовсе не поступает. И хорошо делает, что не поступает. Но зато практика его в этом отношении как будто противоречит его теории522. Присмотримся же поближе к этой теории, чтобы понять создавшееся недоразумение. Первое и основное, на чем упорно настаивает П. Сорокин, — то отрицание всякой возможности практических или нормативных суждений и нормативных наук. Наука ничего не может запрещать и ничего не может приказывать. Она ничего не может объявить злом и ничего не может объявить добром. Она может, конечно, построить целую схему предписаний, исходя из готового признания чего-либо благом или целью, заслуживающей достижения. Таковы все «прикладные науки». Но действительно ли «благо» то, что взято за исходный пункт, ни эти науки, ни какие-либо другие сказать не могут. Признание чего-либо «благом» выходит из рамок науки, находится вне ее законных границ. Это — акт с научной точки зрения совершенно произвольный. А потому «истины» прикладных наук — условны, не обязательны, не общезначимы. Они основаны на исходном допущении, правильность которого никакому научному суду не подлежит. Различение «добра» и «зла» стоит по ту сто рону науки и не может достигаться научными средствами; вот какая истина лежит в основе фигурального выражения: наука становится по ту сторону добра и зла. Таково существо аргументации П. Сорокина. В последнем же счете она зиждется на одном основном положении: наука состоит из суждений, всякое суждение есть приписывание какому-либо объекту какого- нибудь предиката, а потому суждение может гласить лишь: то-то существует или имеет такие-то свойства, но никогда не может гласить: то-то должно или не должно существовать. Не может быть нормативных суждений, а потому не может быть и нормативных наук. На первый взгляд это основное положение как совершенно бесспорное сразу и безапелляционно разрешает весь вопрос. Становится даже непонятным, как вопросу о возможности, характере, содержании, самом методе нормативных наук могут посвящаться многочисленные исследования, когда все разрешается одним, безупречно построенным по всем правилам формальной логики силлогизмом! Беда только в том, что существо нормативных наук этим силлогизмом еще не затронуто. Затронута только обычная словесная форма выражения — то «повелительное наклонение», в котором выводы нормативных наук предстают перед действенной волей человека. Отрешимся на минуту от этой действенной воли. Заменим повелительное наклонение изъявительным. И мы увидим, что в существе нормативных суждений ровно ничего не изменится. Ибо это существо — в признании за каким-либо явлением определенной положительной ценности. «Повелительное наклонение» — это голый волевой рефлекс от признания чего-либо за ценность или благо. Таким признанием вопрос о содержании повелительного наклонения уже предрешен. Но кто же может сказать, что приписывание чему-либо значения блага или ценности (хозяйственной, культурной, эстетической, познавательной, моральной — все равно) не есть суждение? Если же это есть суждение, то почему совокупность ряда таких суждений, приведенная в стройную систему, не будет научной дисциплиной или наукой? Пусть она будет наукой, — быть может, возразит нам П. Сорокин — но такая наука не будет нормативной! Почему? Только потому, что формально она сплошь будет состоять из наклонений изъявительных? Но разве эта формальная черта так принципиально важна? Ведь для того, чтобы «суждения» превратить в «императив», — по существу не нужно будет прибавить ровно ничего, — нужно будет изменить лишь грамматический оборот, и мы вновь получим единожды изгнанную с позором из храма науки грешницу — норму! Но хорошо, назовем такую науку тоже «теоретической» (хоть горшком назови, только в печку не ставь, говорит народная пословица). Во всяком случае, она от целого ряда других научных дисциплин будет отличаться весьма существенным признаком. В самом деле, мы знаем целый ряд наук, в которых и речи не может быть ни о каких «ценностях», положительных или отрицательных. В этой же науке основным содержанием будет установление стройной системы ценностей, как основных, так и производных, ценностей разных порядков, быть может, схватываемых какой-либо одной, высшей или обобщенной категорией. Не правда ли, разница эта достаточно существенна, чтобы для двух данных групп научных дисциплин найти и два имени? Пусть вместо слова «нормативный» нам предложат другое название — прекрасно! Ведь не о словах же мы спорим. Но пока другого, более подходящего слова не дано, — быть может, нам позволят обходиться старым словом — «нормативный»? Что душою нормативного суждения является именно оценка, т. е. установление за чем-либо значения, смысла ценности, — прекрасно выяснено Гуссерлем, аргументацию которого П. Сорокин приводит в своей книге. По Гуссерлю, «каждое нормативное суждение предлагает известного рода оценку (одобрение, признание), из которого вытекают понятия хорошего (ценного) в известном смысле или же “дурного” (лишенного ценности) в отношении известного класса объектов». Но П. Сорокин не удовольствуется этим, он «берет быка за рога», спрашивая: ценности могут быть производными, получая свое значение от какой-нибудь более основной; ну а в чем состоит самый акт установления основной ценности (или ценностей)? Каким путем идет наш интеллект в этом исходном акте: путем ли нормативным или путем теоретическим? Для него очевидно, что не нормативным. Принятие чего- либо как ценности логически предшествует норме и лежит в ее основе. Если «нормативность» есть «волюнтарный рефлекс» оценки, то сама-то оценка не есть рефлекс и создание какого-то «нормативного» процесса: иначе получился бы circulus vitiosus. Но раз исходная «оценка» достигается не нормативным путем, то, значит, она получена обыкновенным теоретическим путем. Что и требовалось доказать! Но в том-то и дело, что значит здесь поставлено слишком поспешно. Оно было бы уместно лишь в том случае, если бы было доказано, что кроме обычного теоретического пути мышления и «нормативного» пути, т. е. системы волеизъявлений, tertium non datur523; если бы было доказано, что объективно «теоретическое» и «нормативное» — это два ящичка, в которых без остатка размещаются все интеллектуальные процессы. Но кто же это доказал? Здесь именно нужно различать не двоякий, а троякий путь мысли. Один — устанавливает наличие тех или других явлений, как существующих, с известными их объективными свойствами. Другой — устанавливает отношение этих явлений и этих свойств к эмоциональной организации нашей, представляющей, в ее целом, совокупность определенных потребностей, удовлетворение которых обеспечивает здоровое и гармоническое развитие нашей индивидуальности. Третий — ищет наиболее целесообразных — по принципу максимального результата на единицу затраченной силы — действий для усиления положительных условий и устранения отрицательных условий или препятствий для такого развития, дает для этого определенные правила и в этом смысле является более искусством, чем наукой. Второй из указанных путей мысли основывается на первом, пользуется всеми его данными, но не сводится на него целиком и предполагает введение каких-то новых элементов, каких — об этом пойдет речь ниже. Третий точно так же основывается на первом и втором, прибавляя к их данным некоторые новые приемы, группируя эти данные по особым принципам. Что касается первого пути, то он может протекать независимо от второго и третьего, хотя в некоторых областях знания так естественно и органически переходит во второй, что разграничение их становится весьма трудным и условным — явление, впрочем, обычное во всех классификациях. Только это, но ни в коем случае не более, говорит и Гуссерль, выставляя свои положения: «каждая нормативная, а тем более практическая дисциплина предполагает в качестве основ одну или несколько теоретических дисциплин»; «каждая нормативная дисциплина требует познания известных не нормативных истин, которые она заимствует у известных теоретических наук». Но П. Сорокин вычитал из этих положений гораздо больше, чем они содержат. «Таков первый вывод Гуссерля, — говорит он. Итак, каждое нормативное суждение, всякое должен (а отсюда и долг) имеет в своей основе оценку, которая как таковая уже не есть достояние или содержание нормативного суждения, а есть содержание теоретического (т. е. изучающего сущее как оно есть) суждения. Сообразно с этим и всякая нормативная наука есть функция теоретических дисциплин и только как таковая может быть». Выделенная нами фраза есть уже произвольное добавление к Гуссерлю. Да, всякая «норма», всякое «правило» поведения имеет в своей основе «оценку». Всякая оценка предполагает и теоретическое изучение оцениваемого. Оценить можно только изученное. Но из этого еще не следует, что теоретическое изучение уже и есть «оценка». «Оценка», установление «ценности» есть своеобразный интеллектуальный процесс, а не просто «содержание теоретического суждения», как чересчур распространительно понял Гуссерля П. Сорокин. Акт «оценки» в известном смысле, если угодно, существенно аналогичен обыкновенному теоретическому мышлению — но, как мы ниже увидим, он прибегает к помощи особых существенно новых строительных материалов. Что же это за материалы? И какова их роль в построительной работе нашего, так сказать, «практического разума» — беря это слово не в смысле Канта, а просто в смысле оценивающей работы интеллекта? На этот вопрос пытается дать ответ Б. Кроче в своей работе «О так называемых суждениях ценности». Б. Кроче, что называется, неоднократно задевает истину локтем и все-таки проходит мимо нее. П. Сорокин резко критикует его рассуждения. Их и следует критиковать, но, думается нам, П. Сорокин иногда критикует Кроче за то, в чем последний не повинен, и оставляет без критики как раз то, в чем ахиллесова пята рассуждений этого автора. Кроче задевает истину локтем, когда говорит, что основная сущность суждений ценности заключается в том, что они «дополняют суждения выражением чувства», тут же, однако, прибавляя, что они обладают «теоретической формой, еще более простой, нежели логическая», причем «такая простейшая форма представляет собой чувственное или эстетическое познание». Он еще раз задевает истину локтем, когда цитирует Дюринга, по определению которого оценка есть «чувство, отчетливо выраженное и поднятое до самой высокой формы сознания, до интеллектуального выражения, получившего отвлеченную форму противопоставления субъекта и предиката»; или, иными словами, оценка «есть размышление о факте эмоционального состояния, получившее форму суждения». Все это еще не окончательно удовлетворительный ответ. Он оставляет много неясного и недоговоренного. Но все-таки здесь, думается нам, высказано достаточно, чтобы устранить возможность такого несправедливого упрека, как тот, который делает Сорокин. «Формулируя ясно мое возражение, — заявляет он, — я утверждаю, что Б. Кроче и другие сторонники этого течения перепутали два совершенно различных понятия: переживания и суждения. Разумеется, я могу переживать, как может переживать и амеба, те или иные эмоции: приятные и неприятные, ценные и неценные, но эти переживания — как, например, переживания болей в желудке, от этого не делаются суждениями; а поэтому же из этих переживаний нельзя образовать и науку. Все эти переживания как переживания относятся к эмоциональной или к какой угодно деятельности, но только не к логической». Неужели же, однако, Кроче не знал, что «наука состоит не из переживаний, а из системы общеобязательных суждений»? Неужели он не понимал, что боль в желудке — не суждение? Неужели суждения он не мог отличить от эмоционального переживания? На самом деле Кроче неоднократно — и самым ясным образом — разъяснял, что «так называемое суждение ценности не есть актуальная любовь или ненависть, актуальное желание или отвращение, актуальное хотение или нехотение, а представление (и, следовательно, выражение) того, что обыкновенно называется эмоциональным переживанием или практическим действием. Значит — только представление и выражения, предполагающие актуальность эмоционального переживания или практического действия, так же как и последние, со своей стороны, предпо лагают логические суждения или суждения реальности. Wertausdruk не следует смешивать с Wertschaffung. Такое смешение было бы серьезной ошибкой»524. Зачем же навязывать автору смешение, против которого он предостерегает? Кроче повинен не в этом, а в другом. Он не сделал нужных выводов из своего различения между актуальным переживанием и позднейшей рефлексией над ним. Он не ответил на вопрос: в каком смысле из позднейшего «представления» о разного рода эмоциональных переживаниях, из логического манипулирования этими представлениями и понятиями может создаться «чувственное или эстетическое познание»? А не ответив на этот вопрос, он и не мог критически отнестись к собственному — слишком поспешному — утверждению, будто бы это познание сравнительно с логическим (теоретическим?) представляет собой «простейшую форму». Он даже не заметил противоречия с самим собой: если оценки «дополняют суждения выражением чувств», то, значит, они привносят в них новый, осложняющий элемент и дают не простейшую, а более сложную форму интеллектуального процесса. Вот где настоящая ошибка Кроче, и ее П. Сорокин непременно заметил бы, если бы не увлекся мнимой, несуществующей ошибкой. Направив свое внимание по ложному пути, П. Сорокин не заметил самой главной, самой существенной проблемы, лежащей в основе гносеологии нормативного или практического разума. Через эту проблему он перескочил поспешным умозаключением: я могу переживать то- то и то-то, как переживает и амеба; от этого мои переживания не превращаются в суждения; «а поэтому же из этих переживаний нельзя и составить науку». Да, конечно, никакой набор переживаний не составит науки, как не составит ее, однако, и набор внешних восприятий. «Белое», «гладкое», «громко звучащее», «твердое» — все это тоже своего рода «переживания». Наш мыслительный процесс состоит, однако, в выработке из этих «переживаний» целой сложной системы представлений и понятий, составляющих науку. В последнем счете на внешние восприятия этот первоначальный материал человеческого опыта, как на свой фундамент, опирается вся пирамида человеческого знания. Постепенно разлагая самые сложные философские идеи и понятия, мы через ряд понятий менее сложных спустимся, как по лестнице, все-таки к этим основным элементам опыта. Сами по себе эти элементы — не «истины» науки и даже не свидетели истины; они даже не имеют логической формы. Это не суждения; суждения из них только вырабатываются. Точно так же и наши понятия о «добром и злом», о положительной культурной ценности или отрицательной, об эстетически прекрасном и безобразном, о нравственном и безнравственном — в последнем счете опираются на элементарные эмоции приятного и неприятного, эмоции, прибавляющиеся, как чувственно-волевые рефлексы, к потоку наших внешних впечатлений и как бы придающие этим последним добавочные характеристики — притягательного или отталкивающего значения для нас. Сами по себе эмоции эти тоже не имеют логической формы. Из механической суммы таких эмоций тоже не составить никакой даже самой «условной» нормативной дисциплины. Но разве отсюда следует, что в последнем счете они не способны составить фундамент того, что иные называют нормативным, а Кроче — «чувственным и эстетическим познанием»? Разве отсюда следует, что из них, как из элементов, нельзя построить целой системы рационально образованных понятий о ценностях, целой системы, если будет позволено так выразится, — «оценочных» истин, имеющих притязания на общеубе- дительность? Почему эмоции в отношении истин оценочных не могут сыграть той же роли, как и внешние восприятия — в отношении истин объективных? И не надо забывать: по отношению к «суждениям ценности» дело обстоит проще, чем по отношению к теоретическим суждениям. Суждения ценности не должны как-то самодовлеюще вырасти исключительно из эмоций — это не замкнутое в себе государство, отделенное ревнивыми границами от государства теоретических представлений и идей. Нет, суждения ценности вьют себе гнездо среди этого последнего, они пользуются готовыми данными теоретического знания и лишь прибавляют к ним оценки, для чего опираются на свои собственные «элементы», на чувственные эмоции (аналогичные восприятиям теоретической области). Но, скажет нам П. Сорокин, все эти оценки, нормы и прочая, и прочая, и прочая «не имеют никакого отношения к истине, а представляют просто волеизъявление или ту или иную реакцию на те или иные раздражения». Совершенно верно: переживания суть реакции нашей эмоциональной организации на внешние раздражения, как — со своей стороны — внешние восприятия суть реакции па те же раздражения нашей познавательной организации. Но, скажет опять нам П. Сорокин, «наука имеет дело только с истинностью, и поэтому эти выражения, как совершенно не относящиеся к истине и не имеющие ее в виду, составить науку не могут. Они могут быть объектами науки, но самой наукой, ее составными элементами они быть не могут. О них нельзя сказать, истинны они или ложны. А наука и суждения имеются лишь там, где можно поставить вопрос об истинности или ложности утверждения или отрицания». Прекрасно, ответим мы ему. Но ведь и о восприятиях внешнего мира нельзя сказать, истинны они или ложны. В этих восприятиях есть элементы изменчивости и субъективизма, отдельные восприятия — как хотя бы в случае с опущенной в воду палкой, которая кажется переломленной — могут на первый взгляд друг другу противоречить. Существуют «обманы чувств», и древние даже задавались вопросом: да можно ли вообще доверять своим чувствам? Современная гносеология упразднила все подобные вопросы, объявив, что показания наших органов чувств, непосредственные восприятия — ни истинны, ни ложны; лишь сложный процесс координации опыта в чуждую противоречий «картину мира» может содержать в себе истину или ложь в зависимости от богатства или бедности охваченного материала опыта и от уменья или неуменья его координировать. Итак, верно, что реакции нашей эмоциональной организации на впечатления внешнего мира ни истинны, ни ложны — но это их общая судьба с такой же реакцией на эти впечатления наших органов чувств как орудий познания. Из этого вовсе не следует, что они могут быть лишь «объектом познания». Они могут также играть роль дополнительных «элементов» для построения нормативного или, по Кроче, «эстетического и чувственного знания» — подобно тому как внешние восприятия суть элементы всего нашего теоретического знания. П. Сорокину очень нравятся — боюсь, что по недоразумению — рассуждения Зигварта по интересующему нас вопросу. Разбирая выражение «солнечный свет мне приятен», Зигварт говорит: «Это, конечно, оценка солнечного света в отношении к моему чувству. Но сама эта оценка, высказываемая суждением, не есть ни чувство, ни хотение, а простое признание факта, что солнечный свет пробуждает во мне это чувство. Реакция чувствующего человека есть то удовольствие, которое получается от теплоты. Суждение, в котором он выражает это, есть функция его мышления. На основании опыта противоположных чувств он образовал общие понятия приятного и неприятного, которые сами не суть чувства, и посредством этих понятий он выражает то фактическое отношение, какое существует между ним и известными вещами». Да, фактическое отношение! Но это фактическое отношение не есть чисто познавательное отношение! Да, отношение между «ним» и «вещами» — но между «ним» — как центром известных чувств и потребностей :— и между «вещами» — известными ценностями по отношению к этим чувствам и потребностям! Если нашего автора соблазнили у Зигварта слова: «оценка есть простое признание факта...» — то он слишком легко впадает в соблазн. Ибо речь идет о «факте» особого рода, — о факте зарождения в человеке чувств приятного и неприятного, и этот факт не просто является предметом любопытства и объективного изучения, а вместе с другими аналогичными фактами — фундаментом для выработки целого ряда «понятий-норм»: о здоровье человека, гармоническом развитии его способностей, счастье, прогрессе и тому подобных вещах... «На основании опыта противоположных чувств человек образовал общие понятия приятного и неприятного», — говорит Зигварт. Совершенно верно, и на основании такого же опыта образовал он аналогич ные группы «окрашенных оценкою» понятий: полезного и вредного, хорошего и дурного, справедливого и несправедливого, нравственно высокого и низкого. Прежде чем он начал сознательно и методически думать, он уже частью перенял эти понятия от окружающих, частью выработал или переработал их сам, но стихийно, так сказать, «ощупью». Частью они возникали у него эмпирически, не связанные друг с другом гармоническою, исключающей противоречия связью; частью они слагались случайно, нерационально, переплетаясь с предрассудками и предубеждениями, которых никогда не проверяла критическая мысль. Спрашивается: может ли наука перестроить все эти донаучные понятия, сведя их путем критического анализа к их эмпирическим первоисточникам, затем расширив эти первоисточники и, наконец, методически воссоздав из них стройную, гармоническую, чуждую противоречий систему понятий о хорошем, добром, полезном, справедливом? Способна ли наука произвести такую операцию, произвести ее в том же самом смысле, в каком, скажем, естественные науки перерабатывают наши вульгарные, донаучным путем образованные понятия о природе? Говоря «способна ли наука», я, конечно, имею в виду ее принципиальную способность, а не данный уровень ее развития и не данную величину ее ресурсов. С точки зрения Зигварта, едва ли есть возможность ответить на этот вопрос иначе, как положительно. А с точки зрения П. Сорокина? Корень вопроса именно здесь. И нам кажется странным, что П. Сорокин так много времени и сил тратит на то, чтобы кружиться вокруг чисто формального вопроса — о том, суть ли «оценки» суждения или нет. «Всякое суждение, т. е. утверждение или отрицание связи субъекта и предиката, относительно которого можно поставить вопрос о его истинности или ложности, есть и может быть только теоретическим. Нормативное суждение или, что то же, “суждение ценности” есть contradictio in andjecto525. Подобное суждение или вовсе не является суждением, или если является таковым, то представляет замаскированное теоретическое суждение». Такова позиция, на которой он утвердился. Опираясь на нее, он победоносно изгнал из науки всякие «ты должен», всякие императивы, ибо они столь же мало имеют отношения к науке, как заявление «ндраву моему не препятствуй». Прекрасно. Но вот Гуссерль доказывает, что утверждение «воин должен быть храбрым» есть, так сказать, лишь «императивная тень», отбрасываемая от себя суждением — «храбрый воин есть хороший воин». И что же? П. Сорокин оказывается совершенно удовлетворенным! Теперь, видите ли, это суждение «принимает чисто теоретический характер»! «В этом случае можно поставить вопрос о его истинности и спросить: истинна ли связь, утверждаемая между субъектом и предикатом, т. е. действительно ли храбрый воин есть хороший воин. В последнем случае оно неизбежно относится к логической деятельности и неизбежно является теоретическим». Но неужели П. Сорокин не видит, сколь широко гостеприимным оказывается у него лоно «теоретического», а следовательно — для него ведь это синонимы — и объективного? Выгнанные с позором в дверь, все «оценки» и «нормы» с почетом принимаются — через окно. Стоит мне вместо «помогай ближним» сказать «долг каждого человека состоит в оказании помощи ближним» — и я могу смело везти свою контрабанду через таможню его научной цензуры. Маленькое переодевание — и все обстоит благополучно. Но ведь нет такого «волеизъявления», для которого подобное переодевание оказалось бы недоступным. Даже вульгарное императивное «ндраву моему не препятствуй» может, по методу Гуссерля, быть превращено в чинное логическое: «Хороший человек — тот, кто не препятствует моему ндраву». И довольно: П. Сорокин сможет оспаривать истинность данного суждения по существу, анализировать «ндрав» данного лица, спрашивать себя, действительно ли хорош тот человек, который не будет препятствовать проявлению подобного «ндрава», но области «теоретического» он перед этим положением не закроет. Но если дело обстоит так, то стоило ли все дело серьезного разговора? Не занимались ли мы простой формалистикой и схоластикой? Мы боимся, что П. Сорокин поддался здесь педантизму своих школьных авторитетов и что это невыгодно отозвалось на его построениях, гораздо более интересных там, где он сохраняет свою самостоятельность. Вопрос ведь не в форме суждения. Не надо смешивать суждение как познавательной акт с суждением как готовым результатом этого акта, т. е. его логическим выражением. Форма суждения достаточно эластична, чтобы в нее искусственно втиснуть весьма разнообразное содержание. Нас здесь интересует и не формальное логическое определение суждения, а теоретико-познавательное. Кроче, может быть, чересчур перегнул палку, говоря о «нелепом виде» оценок, когда их выражают в форме суждения. Но ведь у него же есть и более умеренная формулировка: суждения ценности не суть «простые» или «обыкновенные» суждения. В «настоящем» или «простом» суждении, говорит он, «субъект есть представление, а предикат — понятие или универсалия». В так называемом суждении ценности субъектом является представление со всей совокупностью его «обычных» (объективных, сказал бы П. Сорокин) предикатов, а в роли предиката фигурирует «субъективная реакция, Zusatz des Gemuthes, чувство!» Здесь, конечно, положение Б. Кроче нуждается в поправке: научное суждение ценности имеет дело не с элементарным Zusatz’oM des Gemuthes, не с простейшей эмоцией, а с более сложным понятием о необходимой эмоциональной реакции человеческого организма на данное явление. «Чувство, функционирующее в качестве универсалии, есть contradictio in adjecto!» — восклицает Кроче и не может себе представить, что ведь речь-то может идти не о случайном и чисто личном, а о необходимом, тесно связанном с природой человека, общечеловеческом чувстве — тоже некоторой «универсалии». Если бы П. Сорокин опровергал только это недоразумение, он был бы совершенно прав. Попытка Кроче определить особенность суждений ценности сравнительно с обычными или простыми суждениями не может считаться удавшейся: она требует серьезной поправки. Но здоровое ядро в его указании есть. Да, суть дела в той роли, какую играет чувство, эмоция. Только роль эта не прямо выступает в качестве предиката вещи, а лишь служит последним основанием для выработки такого предиката, и служит в том же самом смысле, в каком внешние восприятия служат последним основанием для выработки всех наших теоретических идей и понятий. Иными словами, вопрос о тождественности или своеобразии суждений ценности сравнительно с объективно-теоретическими суждениями сводится к вопросу: могут ли суждения ценности опираться, в последней инстанции, исключительно на индифферентные в смысле чувственной окраски восприятия внешнего мира — или они нуждаются, как в дополнительном основании, в чувствах и эмоциях, как бы изнутри нашего существа окрашивающих в цвет желательности или нежелательности протекающий через наши органы чувств поток восприятий и впечатлений? Этот вопрос достаточно поставить, чтобы на него ответить. Да, они нуждаются в таком дополнительном основании. Да, они благодаря этому являются суждениями особого рода. Да, составленные из них научные дисциплины законно должны быть выделены в особую, своеобразную группу среди остальных научных дисциплин. Дополнительное основание! — может возразить нам П. Сорокин: но по отношению к нему еще приходится поставить question prealable526. Нужно знать степень крепости и прочности этого «основания». Нужно знать, не будет ли здание, построенное на таком «дополнительном основании», — просто воздушным замком или зданием, построенным на песке? Вопрос законный. Тем более что на первый взгляд возможность строить что-либо «общезначимое» на чувствах и эмоциях — более чем сомнительна. И прежде всего возникает вопрос: как выбраться из лабиринта разнообразных, пестрых, изменчивых, субъективных чувствований? Как найти для них какой-то «общий знаменатель»? «Почему, — спрашивает П. Сорокин, — такие разнородные явления, как, например, пьянство, симфония Бетховена, чтение Байрона, езда на велосипеде и т. д., подводятся под одну рубрику? — Потому, что все они обнаруживают элементы удовольствия, скажут нам. — Ничуть, каждое из этих явлений и для разных людей, и для одного и того же человека бывает то удовольстви ем, то страданием. Само содержание явления есть ни удовольствие, ни страдание. — Но важно здесь, могут сказать, то, что испытывает переживающий данное явление субъект. Если ему данное явление кажется удовольствием, — значит, оно благо. — Но ясно, что подобное возражение сводит “на нет” и весь смысл посылок, и большей, и меньшей. Смысл установления посылок именно в том и заключается, чтобы не “формально”, но “материально” установить, исходя из общей посылки, что данное явление удовольствие, а потому благо. Если же говорят, что данное явление может быть и тем и другим, как кому кажется, то мы остаемся при тавтологии: высшее благо есть удовольствие, а удовольствие — то, что кажется удовольствием». Кроме того, удовольствия качественно разнородны и не сводимы ни на что лежащее в их основе однородное, вследствие чего можно было бы их сравнивать и «общезначимым» образом ответить на вопрос — какое из них предпочтительнее и, следовательно, представляет собою высшее благо. Наконец, «скрытой предпосылкой всего этого пути является однородность человеческой природы и возможность применения к ней одного и того же шаблона, с одной стороны, и отсюда вытекающая предпосылка о какой-то вне- и сверхвременной ценности чего-нибудь — с другой; ценности, сохраняющей свое одинаковое значение для всех времен и народов. Ни та ни другая предпосылки не оправдываются фактическим изучением...» Таковы возражения, с которыми приходится считаться. Они, правда, не новы, но среди них есть и очень веские. Устраним сначала те возражения, которые бьют мимо цели или основаны на недоразумении. Первое возражение: одни и те же удовольствия неодинаковы для разных людей и даже для одного и того же человека в разное время его жизни или при разных условиях. Совершенно верно. Ну а разве внешние восприятия разных людей совершенно однородны? Способность людей различать цвета и оттенки цветов варьируется чрезвычайно чувствительно. В явлениях дальтонизма эта разница достигает крайней степени. Даже восприятие пространства («глазомер») развито чрезвычайно неодинаково. Восприятие окружающей температуры различно не только у разных людей, но и у одного человека в зависимости от состояния его здоровья и особенно температуры организма. Восприятие длительности протекшего времени подвержено влиянию бесконечного ряда случайностей, условий внешних и внутренних. Ощущение тяжести варьируется в зависимости от физической силы лица, и у одного и того же лица — в зависимости от общего физического самочувствия. Недаром могучая социологическая потребность общения заставила людей придумать целую сложную искусственную систему измерений веса, пространства, длины, температуры и т. д. Этого не было бы нужно, если бы непосредственные восприятия были достаточно точны и одинаковы. Но в том-то и дело, что этого нет. И тем не менее в последнем счете только эти восприятия — первоисточник нашего знания. Да, первоисточник. Но первоисточник знания не есть еще самое знание. Отдельные восприятия лежат просто в другой плоскости, чем «истина». Они только сырой материал для нее. Это, конечно, хорошо известно П. Сорокину. Но когда он переходит в область оценочных или нормативных истин, то он тотчас же начинает предъявлять к эмоциям и чувствам такие требования, которым в познавательной области не могут удовлетворить даже восприятия! Эмоции либо должны быть одинаковы у всех людей по отношению ко всем объектам наших впечатлений, либо они ничему путному служить не могут и с позором изгоняются из области научной дисциплины в область вульгарно жизненного обихода. Как будто всякий говорящий об эстетическом, чувственном, моральном познании должен оставаться грубым эмпириком, судьба которого — заблудиться, как пошехонцу в трех соснах, в разных отдельных ощущениях удовольствия и неудовольствия! Как будто он не может лишь пользоваться ими для высших идеальных построений, подобно тому как всякий исследователь пользуется восприятиями внешнего опыта для своих тоже в известном смысле «идеальных» построений! П. Сорокин указывает на качественную разнородность удовольствий, на возможность столкновения их, на невозможность выбора на основании какого-либо общезначимого логического критерия. Да ведь этого вовсе и не нужно. Внешние восприятия тоже противоречивы. Вернемся к классическому примеру: опущенная в воду палка сломана для глаза, но не сломана для осязания. Разве наука «выбирает» между двумя этими показаниями? Нет, нимало. Ей нужен вовсе не выбор и не принесение одного в жертву другому. Если бы она совершенно игнорировала показание глаза как «неверное» и «предпочла» показание руки — она не была бы наукой и никогда не дошла бы до открытия законов преломления света. «Отметание», «выбор» и «предпочтение» она предоставляет жизненному обиходу. Тот будет прав, «поверив» руке и «не поверив» глазу. Науке же равно ценны оба показания. Она, основываясь на обоих, примиряет их в высшем синтезе — в идеальном построении, носящем имя гипотезы или научной теории. Так же точно поступают и нормативные науки. Они предоставляют жизненному обиходу различных людей выбор между сталкивающимися удовольствиями и предпочтение одних другим. Они ищут высшего синтеза всех этих удовольствий — построения, поднимающегося над ними и приводящего к примиряющей их идеальной комбинации. Она ставит вопросы о нормальном и патологическом развитии организма (или общества), вырабатывает понятия о его «здоровье», «гармонии отправлений», о «максимуме жизнесохранения» и т. п. Все эти понятия дают «нормы развития» и тем самым указывают уклонения или патологические направления в этом развитии. В простейших случаях такие построения П. Сорокину известны. Он сам приводит, например, такую цитату из «Основ общей и экспериментальной патологии» Подвысоцкого: «Общая патология отыскивает и устанавливает законы, по которым совершаются в животном организме всевозможные уклонения от нормы; она создает, таким образом, ряд типов болезненных процессов». Нормой является здоровое состояние организма, а «здоровое состояние организма — это такое его приспособление, при котором сохраняется maximum гармонии между отдельными частями тела и достигается возможно большее обнаружение энергии во внешний мир». П. Сорокин, конечно, может сказать, что до сих пор никто еще не дал «общих основ моральной патологии» или «общих основ социальной патологии». Но разве это будет возражение? Этика и социология посложнее физиологии и гигиены — только и всего. Но разве уже теперь нет целых готовых глав для этих будущих наук? Разве не исследованы отдельные болезни нравственного чувства и целые массовые моральные эпидемии? Разве они не доходят иногда до таких размеров, когда с ними приходится иметь дело даже психиатру? И разве историку и социологу не известны примеры вырождения обществ, регрессивной эволюции в противоположность эволюции прогрессивной? И если в этой области пока сделано еще крайне мало, то что из этого следует иное, кроме того, что вот — сфера, куда должны устремиться свежие, молодые научные силы, желающие не только твердить зады, но и творить, не только идти по торным колеям, но и прокладывать новые пути, распахивать плугом знания девственную целину жизни? Нам все говорят о том, будто чувства удовольствия и неудовольствия — случайны, изменчивы, индивидуальны. Но ведь не игра же субъективного каприза дала их, и, очевидно, есть в них что-то более глубокое и существенное. Ведь это же — продукт вековой эволюции, и на что-нибудь потребовались они в происхождении человека и человеческого общежития! За субъективными вариациями отдельных эмоций не видеть великого единства их — это все равно, что за деревьями не видеть леса или за гладкой поверхностью реки не видеть огромного, глубокого русла. Этими ощущениями, этими эмоциями природа предостерегает вид от грозящих ему опасностей. В общем и главном приятными впечатлениями для человека наделены предметы, наличие которых благоприятно для его существования, и наоборот. Иными словами, в силу борьбы за существование и естественного отбора эмоциональная организация человечества должна была сложиться так, чтобы выразить в чувствах удовольствия и неудовольствия притяжение к благоприятным и отталкивание от неблагоприятных условий существования (в отдельных случаях, конечно, нередки несовпадения — ведь и инстинкт животных, подсказывающий в общем и целом рациональное поведение, в частных и неожиданно сложных случаях способен те ряться и приводить к нецелесообразным действиям). А так как человек есть существо общественное, так как внеобщественный и дообще- ственный человек есть фикция, то это приспособление эмоциональной организации человека к условиям существования должно было в то же время быть приспособлением к социальности, т. е. тягой к увеличению элемента общности, единства, общезначимости в его эмоциях. Этот процесс продолжается и теперь, он будет происходить и дальше — великий процесс социализации человеческих чувств и вместе человеческих норм... Но ведь это пахнет «скрытой предпосылкой однородности человеческой природы»! — скажет нам П. Сорокин. А мы спросим его: ну а существование общечеловеческой логики — не пахнет подобной же предпосылкой? Это ведь тоже нормативная наука, и притом со своими «должен» властно регулирующая все самое теоретическое и самое объективное мышление. Или общечеловеческая логика и общечеловеческая гносеология — единственное «однородное» в человеческой природе? Однако ведь и общечеловеческая логика, общечеловеческое, «общезначимое» познание не с неба слетело на землю. Они выработаны в той же эволюции, в той же борьбе за существование как орудия этой борьбы, как определенные ценностилпя жизнесохранения. «Общезначимость» человеческого познания — это тоже есть результат приспособления к общественным условиям бытия людей, результат социализации человеческого интеллекта. Чтобы наполнить эту формулу конкретным содержанием, достаточно вспомнить хотя бы историю выделения и роста «объективных», «общезначимых» элементов в рассмотрении мира. «Основная тенденция этого рассмотрения состоит в том, чтобы не просто брать чувственные данные, как они воспринимаются, а различать их по их ценности», — гласит один из серьезнейших гносеологических трудов последнего времени (Кассирер Э. Познание и действительность. 1912, с. 351 и сл.). «Однократное беглое наблюдение все более и более оттесняется на задний план; сохранить нужно лишь те “типичные” опыты, которые возвращаются всегда одинаковым образом и при условиях, которые можно формулировать и констатировать в общем виде. Стремясь выводить данное из определенных принципов, наука именно вследствие этого должна уничтожить первоначальное отношение координации между всеми данными опыта и заменить его иерархическим отношением... Но рассматриваемые с этой точки зрения многообразные эмпирические высказывания представляются высказываниями очень различной ценности»... Устанавливается «логическая градация» состояний сознания; доминирующая роль достается тем элементам познания, которые устойчивее, отчетливее, дифференцированнее; которые более способны послужить выработке связанного, во всех частях согласованного, единого воззрения на мир; которые, наконец, срав- пимее, потому что однороднее у разных индивидуумов. Почему поня тия, взятые из области пространства и движения, стремятся сделаться фундаментом всего знания, лечь в основу всех других методов познания? Почему мы создаем механическую теорию света, механическую теорию звука, механическую теорию теплоты? Потому, что соответственные элементы восприятия и представления общезначимы у разных людей. Но ведь можно спросить: чем общезначимость лучше чисто индивидуальной, чисто субъективной значимости? Да только тем, что она дает возможность широкой духовной кооперации людей; что она делает умственную работу огромным, общественным делом, удесятеряющим силу каждой рабочей единицы; что она создает преемственность этой работы в ряду поколений. Это продолжение все того же великого процесса эволюции и приспособления человечества к условиям своего существования. То, чего не доделала стихийная эволюция, человек доделывает сам. Там, где элементы его познавательной природы недостаточно социализированы физиологией, он создает искусственные логические орудия такого социализирования. И вот почему «оказалось, что чем дальше расширяет свое владычество естественнонаучное мышление, тем интенсивнее в нем происходит творчество абстрактных концепций, не имеющих для себя аналога в области конкретных ощущений». Пусть атомы, эфир и т. п. более нежели гипотетичны; даже пусть их никто никогда не видел и не увидит; пусть это просто фикции. Их ценность — не в том, что они состоят в той или иной мере из материи непосредственного чувственного восприятия, а в том, что это — рабочие гипотезы, облегчающие «общезначимую» ориентировку в явлениях и дальнейшее погружение в их анализ общими силами. Цель — выработка при помощи взаимного контроля всей массы умственных работников человечества непротиворечивой, согласованной, упорядочивающей все данные опыта «картины мира» — что позволило бы практически двигаться и действовать среди этой картины, не боясь никаких опасных и гибельных сюрпризов. Каждая последовательная ступень фактического состояния человеческого знания относится к этой цели, как вписанный многоугольник со все увеличивающимся числом сторон к кругу, в который он вписан: постоянное приближение — всегда, полное совпадение — никогда. Итак, здесь дело идет не о какой-то метафизической единой и всегда себе равной «природе человека». Неверность той «скрытой предпосылки однородности человеческой природы», о которой говорит П. Сорокин, заключается в статичности этой идеи. Нет такой раз навсегда данной, неизменной «природы». Природа человека существенно динамична, способна к изменению, к развитию. Но понятие динамичности вовсе не равносильно наличию любых мыслимых направлений изменчивости, не равносильно царству капризной случайности, исключающей всякое предвидение. Динамичность человеческой природы строго эволю- ционна. Она дает возможность уловить тенденцию этой эволюции. И, оглядывая общим взглядом картину этой эволюции в прошлом, ее результаты в настоящем и тень, отбрасываемую этим настоящим в будущее, мы и говорим о великом процессе социализации человечества. Результатом этого процесса в чисто интеллектуальной области является выработка общезначимых логических и познавательных норм, в рамках которых движется вперед наша наука. В области жизни — жизни нашего чувства и нашей воли — результатом этого процесса должна быть прогрессирующая выработка все более и более «общезначимых» норм эстетических, моральных, культурно-социальных, в рамки которых все более и более будет вдвигаться прогресс человечества со всеми его великими возможностями. Но, рассуждая таким образом, не впадем ли мы в прагматизм, в самый вульгарный прагматизм? П. Сорокин жалуется, что у прагматистов (а также и у «впадающих в половинчатый прагматизм» Риккерта и Вин- дельбанда) «сама истина делается чем-то производным, целиком основанным на оценке». А в таком случае все будет перевернуто вверх ногами. Мы до сих пор говорили, что нормативные науки должны опираться на теоретическое знание, зависеть от него, пользоваться его данными. А тут оказывается все наоборот: само теоретическое суждение насквозь пропитано элементами оценки, выбора ценностей, представляет лишь частный случай этой оценки! Мы нимало не намерены защищать ни «вульгарного прагматизма», ни половинчатого грехопадения в его сторону. Зерно истины, взятое прагматизмом и скомпрометированное им, однако, сохраняет все свое значение. Достаточно отдать себе полный отчет в этом значении, чтобы совершенно устранить недоразумение по вопросу о том: теоретическое ли знание основывается на нормативном или нормативное — на теоретическом? Все недоразумение происходит от смешения двух понятий: генетического и логического приоритета. Логический приоритет принадлежит теории: теоретическое знание является основой знания нормирующего. Генетический приоритет принадлежит практике: теоретическое знание развивалось под стимулами практического, чувственного, оценочного реагирования человека на впечатления внешнего мира. Не «в начале было Слово», как гласила Книга, но «в начале было дело», как показала Фаусту его Наука. Мы так привыкли к идее законодательства разума над побуждениями, к его очищению от влияний чувства, к понятиям чистого опыта, чистого познания, что нам уже кажется святотатством свести самый разум с теоретических высот на грешную землю и рассматривать его как служебное орудие в борьбе за существование. Но как бы там ни было, а «разум» не есть какая-то универсальная, абсолютная сущность, неизвестными, загадочными путями внедренная в человека. От этой истины нельзя отрешиться, не отворачиваясь вообще от научного миросозерцания. Да, познание человека есть лишь один из специальных видов его деятельности, производимой им работы. Да, эта работа играет определенную роль в общей экономии его бытия. Да, характер этой работы и структура того органа, которым она производится, определилась тем же «вульгарно-жизненным» путем, как и все другие органы, служащие человеку в борьбе за существование. Первоначальные раздражения живой, организованной материи теми или иными действиями на нее извне непосредственно соединены с ответными двигательными реакциями. Эти реакции элементарны, однозначны, почти «механичны» В раздражении, идущем из окружающей среды, организму передается движение, на которое он отвечает движением же, — действие вызывает противодействие. С развитием нервной системы, и в особенности головного мозга, в этом соотношении действия—противодействия происходит перерыв. Организм, так сказать, с одной стороны, копит силу внешних впечатлений, с другой — особым порядком, методически расходует энергию своего активного воздействия на среду. Промежуток заполняется анализом получаемых раздражений и выбором способа реакции на них. Таким образом, воспринимать вовсе не значит прежде всего «познавать», и нервная система первоначально складывалась вовсе не как специальный аппарат для выработки представлений, понятий и суждений. «Познавательные» элементы сводятся в это время к элементарнейшим актам примитивного, зародышевого различения. Восприятия сплошь окрашены смутными чувствованиями, стимулировавшими действия. Нервная система является проводником раздражений и передаточным пунктом между раздражением и действенной реакцией. Лишь впоследствии значение и роль этого «передаточного пункта» все растет и растет. Здесь образуется как бы складочное место впечатлений, сравниваемых между собой, группируемых, ассоциируемых. Начинается работа собственно мышления, разрастающаяся в конце концов в сложную работу исследования и познания. Но если таким «биологическим утилитаризмом» запечатлено происхождение мышления, то, как только оно достаточно дифференцируется, — тотчас же вступают в силу собственно логические или теоретические критерии истины. Не в том ошибка прагматизма, что он рассматривает познание как вид деятельности, работы, а его продукты — как определенные ценности в борьбе за существование. Ошибка начинается только там и тогда, где и когда пытаются подменить критерии теоретического знания каким-нибудь более непосредственным принципом оценки или «полезности». — Non bis in idem!527 Если познание как таковое есть уже огромная ценность, данная приспособлением человечества к условиям социального существования, то и критерии, свойственные позна нию как таковому более чем достаточны для того, чтобы знание сыграло свою «утилитарную» роль. Снова и совершенно непосредственно вмешать пользу как критерий доброкачественности знания — значит перескакивать назад, через всю ту стадию эволюции, когда познание дифференцировалось в особое царство со своими своеобразными законами. Именно потому, что познание возникло для более успешного реагирования организма на среду, — это реагирование и лежащие в основе его оценки подпадают под полный контроль познания. Логический примат принадлежит теоретическому знанию. Только на нем, как на своем прочном фундаменте, могут воздвигаться всевозможные нормативные и оценочные «надстройки». Истину нельзя просто приравнивать к полезности или сводить на полезность. Она, правда, как результат разума явилась вместе с ним на свет Божий под мощным влиянием потребностей и «пользы». Но какой пользы? Той стихийной «пользы», которая именуется приспособлением путем естественного отбора, и притом приспособлением к социальным условиям существования. Как результат и в то же время мощное орудие духовного общения, умственной кооперации людей, она разрослась в целое автономное царство мысли. Как же можно шагать через эту автономию к первоначальной непосредственной генетической связи восприятия — с оценкой, мышления — с элементарным выбором более «удобной» реакции на впечатления внешнего мира? Это значит возвращаться к смутному первобытному единству того, что дифференцировано всем прогрессивным ходом эволюции. Нет, царство мысли тем действеннее в смысле человеческих польз, чем более оно развивается как таковое в самостоятельное целое, с особыми, ему свойственными методами действия и критериями. И непосредственное вторжение «критерия пользы» для замены доселе принятых критериев истины является поэтому не только незаконным. Это — акт, равносильный перепиливанию того самого сучка дерева, на котором сидит перепиливающий. Само понятие «пользы» должно, напротив, получить свое содержание, воспользовавшись результатами теоретического знания. Ибо ведь мы говорим теперь о сознанной человеком «пользе», о человеческом понятии о пользе — а уже не о той великой стихийной «пользе», которая торжествует благодаря тому, что из бесконечного количества «опытов природы» происходит отмирание и гибель громадного большинства «бесполезных» результатов и выживает лишь ничтожное меньшинство «полезного». Понятие «полезности», целесообразно применяемое человеческим сознанием, должно еще прежде получить от теоретического знания свой конкретный характер и требовать от него же, чтобы в качестве непосредственного критерия истины оно руководило теоретическим знанием, — это значит впадать в заколдованный «порочный круг доказательства», circulus vitiosus. И тот же Кассирер, которого меньше всего можно заподозрить в прагматистском грехопадении, приводя против прагматизма возраже ния, воспроизведенные и в книжке П. Сорокина, оговаривается, что «такого рода соображения не затрагивают, однако, более утонченной формы прагматизма, которые он получил в особенности в трудах Дьюи и его школы». Чем же довольствуется в интересующем нас вопросе этот реформированный прагматизм? «Дело идет — как это теперь становится ясно — о характере отношения между объективно значимыми истинами науки и активностью мышления. Ведь само мышление, как оказывается при ближайшем рассмотрении, превратилось здесь в чистое и равнозначное выражение “действо- вания”. Практическим наше умозаключение, наше исследование называется не потому, что оно необходимо для достижения внешней цели, а исключительно в том смысле, что оно представляет собой единство всего того, что мыслится, постоянно носящееся перед нами, как конечная цель, и указующее нашему познанию направление, по которому оно должно двигаться. Истинность какого-нибудь отдельного положения можно измерить лишь сообразно тому, что оно дает для решения этой основной задачи знания, для все большего и большего объединения многообразного. Мы никогда не можем непосредственно сопоставить суждение с отдельным внешним предметом и сравнить его с последним, как с самой по себе данной вещью, а всегда можем спрашивать лишь о функции, которую оно исполняет в возведении и толковании целокупности опытов. “Истинным” называется положение не потому, что оно совпадает с реальностью, пребывающей по ту сторону всякого мышления и всего мыслимого, а потому, что оно в процессе мышления само себя доказало на деле и привело к новым плодотворным выводам. Настоящим его оправданием является его действие, направленное в сторону все более и более полного объединения. Всякая гипотеза науки обладает принадлежащим ей правом исключительно в отношении к этой основной задаче: она значима в той мере, в какой ей удается организовать в мыслях и единообразно формировать первоначально разрозненные чувственные данные»528. Что может сказать Кассирер против этих положений? Ровно ничего. Он и заявляет, что их не только нельзя противопоставлять критицизму, но что в них даже «лишь получает дальнейшее развитие мысль, которая с самого начала признана и положена в основание критического понимания познания». Сам Кассирер неоднократно высказывался в духе этих положений, например: «Каждому частичному опыту задается поэтому вопрос, каким значением он обладает для всего целого, и это-то значение и определяет меру его объективности. Таким образом, здесь в последнем счете вопрос не в том, “что такое” этот определенный опыт, а в том, какова его “ценность”, т. е. каково его значение при возведении всего этого здания». Ясно также, что в этих положениях не содержится implicit^ ни одного из выводов, соблазняющих вульгарный прагматизм. Да, познание оценивает элементы опыта, но понятие «ценности» у него особое, свое собственное, вытекающее из собственной цели познания и методов достижения этой цели. Итак, нимало не впадая в вульгарный прагматизм, мы установили: 1) что наша познавательная способность со всеми ее методами и критериями сформировалась «под знаком полезности» в общем процессе борьбы за существование и приспособления человечества к социальным условиям его бытия; 2) что недостающая нашей психической организации «общезначимость» элементов нашего внешнего опыта восполняется их иерархической организацией, оценкой сообразно роли каждого в создании целостной, непротиворечивой «картины мира», а также всевозможными вспомогательными понятиями; 3) что основная тенденция эволюции человеческого познания сводится к социализации его и что в этом весь смысл логических и познавательных норм, стремящихся ввести всякое индивидуальное мышление, как приток, в это могучее общее русло. Неужели же вне этого потока социализации останутся как раз те элементы нашего опыта, чувства, эмоции, которые играли и играют самую непосредственную роль в практической стороне нашего бытия? Как! Даже чистое мышление, обособившееся, дифференцировавшееся в независимую область, лишь генетически да по последним результатам связанную с практицизмом жизни, даже оно испытало на себе в достаточной мере влияние могучего процесса социализации! А то, в чем заключается «душа» практической жизни, настолько обособилось от этого влияния, что здесь никоим образом нельзя найти почвы общезначимого и остается лишь признать, что «у всякого барона может быть своя фантазия»? Все это, конечно, чистейшее недоразумение. Да, в области вкусов и чувств господствует большое разнообразие. Но это разнообразие является капризным и случайным лишь в наименее существенных для жизненных судеб индивида вещах или же в нюансах, мелочах, деталях. Чем существеннее жизненная ценность, тем шире поле «общезначимого» в ее ощущении. Качественно потребности, а с ними и ощущения, конечно, различны. Но едва ли можно отрицать научную возможность построить такую классификацию потребностей, которая, исходя из более общих и элементарных, доходила бы до более сложных и производных, причем нормальное и здоровое удовлетворение всякой потребности низшего порядка являлось бы фундаментом для развития потребности и потребностей высшего порядка. Тем самым изучение потребностей дало бы не статическую, а динамическую картину, говорило бы о тенденции дальнейшего развития потребностей. Оно дало бы максиму индивидуального развития или идеал, заключающий в себе понятие о подвижной гармонии личного развития. Душа нормативных наук — это построение идеалов, стоящих на высоте всего современного теоретического знания. Как в знании объек тивном научная теория, иногда с помощью вспомогательных «фикций» или предельных понятий атома, эфира и т. п., иерархически объединяла данные восприятий и поднималась над их противоречивостью, изменчивостью и субъективизмом, так из аналогичного хаоса противоречивых, сталкивающихся эмоций и чувств нормативная дисциплина выходит с помощью рационально построенных идеалов. Вопрос о возможности научных идеалов и есть вопрос о возможности нормативных наук. Нет ни одного аргумента, который бы доказывал невозможность действительно истинно научного метода построения идеалов. Все аргументы, доселе приводимые, с одинаковой силой — или, лучше сказать, с одинаковым отсутствием силы — могли бы выдвигаться и против возможности теоретической науки. Этой аналогичности положения П. Сорокин, к сожалению, не заметил. Да он к тому же в своих предположениях о способах выхода из тупика эмоционального субъективизма пошел с самого начала не тем путем. Ему вспомнилась «моральная арифметика» Бентама. Этот «гений буржуазной тупости», как окрестил его в свое время Карл Маркс, попытался для сравнения качественно разнородных «удовольствий» открыть «решающие признаки». Он придумал таких признаков целых семь: интенсивность удовольствия, его продолжительность, несомненность, близость, плодотворность, чистота и распространенность. Удовольствие было бы выше или ниже, смотря по тому, какое количество «решающих признаков» оно бы в себе заключало. Попытка нелепая уже потому, что она, вместо того чтобы упрощать вопрос, только усложняла и запутывала его. Представим два качественно разных удовольствия одинаковой чистоты, близости, распространенности и т. д.; зато одно из них интенсивно, но непродолжительно, другое — наоборот. Спрашивается, что же предпочтительнее? Вопрос, конечно, неразрешимый, ибо как безотносительно к существу двух удовольствий взвесить сравнительную цену их интенсивности и длительности? То же можно сказать и про любую другую пару бентамовских «основных признаков». Это хождение вокруг да около качественного существа удовольствий с помощью разных побочных,, внешних лишь по словесной форме сравнимых характеристик говорит само за себя. Лавочническая арифметика там, где нужно научное интегрирование, вот что такое приемы Бентама. Хорош был бы «ученый», который, вместо того чтобы создавать теорию преломления света, пытался бы выбраться из противоречия между показаниями зрения и осязания в случае с палкой, погруженной в воду, выдумывая однородные побочные признаки для сравнения слухового, зрительного и осязательного ощущений! П. Сорокин понимал, что можно попытаться найти какое-нибудь обобщенное выражение «блага». Но здесь поперек дороги у него стало странное недоразумение. Это обобщенное выражение он сначала пред ставил себе в виде какою-то самого общего родового понятия... Но ведь «из логики каждому известно, что чем шире понятие по объему, тем оно беднее по содержанию. Понятие удовольствия в основной норме должно быть самым широким по объему, как охватывающее все виды удовольствий, но зато оно должно быть и самым бедным по содержанию, и из него должны быть выкинуты все специфически видовые признаки удовольствия». Как создать «в основной норме» такое понятие о всеудовольствии, автор резонно не понимает. Что можно дальше сделать с этим бессодержательным понятием и как вывести из него или подвести под него какие бы то ни было частные случаи? И в самом деле, тут можно подвинуться вперед так же мало, как и в том случае, если бы для синтеза противоречивых внешних восприятий мы попробовали бы создать какое-то понятие о восприятии-универса- лии, а затем при его помощи стали отличать «истинные» восприятия от ошибочных и ложных. Обобщенное выражение блага нужно и можно искать, но не так и не там, и оно вовсе не фатально окажется бессодержательным. П. Сорокин, весьма враждебный Риккерту, здесь, однако, впадает в аналогичную с ним ошибку. Риккерт в свое время с большой силой обрушился на обобщающие тенденции естествознания: стремясь охватить мир в «понятиях», последнее, по его мнению, в силу неизбежного логического закона, поднимаясь на вершины обобщений, идет к обеднению реального содержания понятий, а следовательно, к упрощению интенсивного и экстенсивного разнообразия вещей. «Уже самое примитивное образование понятия уничтожает индивидуальное, в строгом смысле слова, и в конце концов естествознание приходит к тому выводу, что по существу вся действительность всегда и везде одна и та же, т. е. что в ней нет ничего индивидуального... Если же в содержание естественнонаучных понятий не входит ничего индивидуального и конкретного, то из этого следует, что в них нет ничего действительного». Точь-в-точь как в «основной норме» П. Сорокина, о которой неизвестно даже, как можно из нее вывести или под нее подвести конкретные «удовольствия», от которых она так радикально оторвалась. В чем же ошибка Риккерта? Да в том, что он пытается распространить на общие конструктивные понятия науки то, что верно лишь для обычных родовых понятий. Но «общие понятия» науки вовсе не объемлют просто группы явлений по сходству. Их значение и функция совсем не в том, чтобы просто отвлечься, абстрагироваться от частного, а в том, чтобы «сделать возможной и изобразить связь и координацию самого частного». «Мы не видим оснований, — говорит Кассирер, — почему какое-либо конкретное содержание должно потерять свой наглядный, частный характер, раз оно войдет с другими однородными содержаниями в различные связи рядов и, значит, будет взято и образовано как понятие». «Только общность расплывчатого родового образа угрожает своеобразию частного, между тем как общность определенного закона отношения укрепляет и раскрывает со всех сторон это своеобразие». «Только о представлениях можно сказать, что чем они общее, тем более они теряют в конкретной ясности и резкости, пока они под конец не превратятся в какие-то голые схемы без всякого реального содержания. Суждения же, наоборот, определяют частное тем точнее, чем обширнее круг сравнения и координирования, в который они его вводят». Кассирер иллюстрирует это положение многочисленными примерами из наук теоретических. Но то же верно и по отношению к области истин нормативных. Так, например, идеал гармонического развития, основанный на классификации потребностей сообразно их иерархическому взаимоотношению, упорядочивает хаос «благ», «удовольствий» и «польз» не только не в ущерб конкретной ясности каждого из этих элементов, но даже наоборот: точнее определяя место каждого из них в ряду других, способ их взаимного обусловления, норму соотношения. Идеал и есть та обобщенная формула «блага», которая не отрывается от конкретного, но объединяет его в высшем синтезе. Моралисты всех времен и народов фактически били всегда на одну и ту же струну души человеческой: на способность сочувствия. Эмоции сочувственного опыта не могут не играть огромного места и в построениях научной этики. Но функция этих эмоций в этике научной и в этике донаучной глубоко различна. Этика донаучная, базируясь на сочувствии, противопоставляет его эгоистическим эмоциям, требует самоотречения, незаметно сливающегося с опустошающим жизнь аскетизмом. Этика донаучная, базируясь на сочувствии, тотчас строит на нем ряд безапелляционных повелительных наклонений. Это, прежде всего, «люби ближнего, как самого себя», «не делай другому того, чего себе не делаешь». Получается в высшей степени «монистическая» мораль, ибо в одном только чувстве, в его механическом применении всегда и всюду она находит универсальное средство, разрыв-траву, отпирающую все замки и все запоры. Логика этого «монизма» приходит неизбежно к святому пассивизму непротивления злому, подставлению правой щеки ударившему в левую, отдаче остальной одежды тому, кто сдирает с тебя рубашку. Совершенно иная роль «сочувствия» в этике научной. Она не строит на фундаменте отдельных эмоций непосредственных абсолютных правил. Она знает, что таким путем ничего, кроме столкновения целого ряда равно законных, имеющих право на существование чувств, не получится. В научной этике группа чувств «альтруистических» даже вовсе не «противополагается» группе эгоистических. «Эгоистическое» стремление каждого к полноте, яркости, красочности жизни признается в ней вполне законным. В построении, имеющем целью иерархически организовать, гармонизировать совокупность нашего чувствен ного, эмоционального опыта, сочувствие играет именно чрезвычайно важную организующую роль. Оно универсализирует «законный эгоизм» каждого, превращая его в безусловное «взаимопризнание» такого «эгоизма всех». Научная этика находит единственно возможный выход из безнадежного противоречия эгоистических и альтруистических чувств, создавая идеал гармонизированного, солидаризированного человеческого общежития. Моральной основой этого общежития является равное право всех людей на гармоническое всестороннее развитие. Как воплотить это моральное право в юридические формы? На этот вопрос может дать ответ лишь специальная наука о праве, данные которой должны быть использованы для построения новой положительной идеальной правовой системы (некоторое подобие которой попытался дать Менгер в своем «Новом учении о государстве»). Как мыслить себе экономическую структуру такого общества? Ответ на этот вопрос можно получить, соответственно комбинируя данные политической экономии и технологии (примеры чего можно найти в работах Атлантику- са и др.). Какими средствами возможно осуществление в жизни такого общества? На этот вопрос должно искать ответ в опыте истории (теория и принцип классовой борьбы — есть один из таких ответов). Наконец, что разумеют под «всесторонним гармоническим развитием личности», — на этот вопрос должны ответить еще ниже стоящие в классификации наук дисциплины — физиология, патология, психология, педагогика (из этой области черпал материалы для своей теории гармонического развития личности Н.К. Михайловский). Так абстрактный моральный идеал облекается в плоть и кровь живой социальной действительности. Из него рефлективно вытекает обязанность отдельной личности проникнуться им, осуществлять его, проповедовать его, бороться против его врагов — орудием убеждения против тех, кто принимает условия равной и честной идейной борьбы, и оружием силы против тех, кто идею хочет задавить насилием. Вопреки правилу «не делай другому того, чего себе не желаешь», эта действенная этика будет учить не только покорно терпеть удары, но и наносить их тому, кто этого заслуживает. Она войдет во всю сложную сеть жизненных коллизий, чтобы, исходя из своей «высшей нормы», развить последовательно целый ряд частных норм для различных основных типов жизненных ситуаций, ставящих острые моральные проблемы. Но это уже дальнейшая работа, о которой сейчас говорить не место... Методология нормативных наук, как мы видели, есть прежде всего методология построения культурных, моральных и тому подобных идеалов. П. Сорокин, вероятно, согласится, что идеал не есть одно и то же с любой мечтой, утопией и фантазией. Идеалы не просто причудливые и капризные «сны сердца». Идеал может быть построен более или менее рационально. Если он с этим согласится, то он одной ногой стоит уже в области «нормативизма». Он должен искать максимума «рациональности» или, что в конце концов одно и то же, научности в способе выработки идеалов. Ибо ведь научное познание не есть что-то принципиально иное, чем обыкновенный разум, ratio. Это разум, доведенный до высшей степени последовательности и методичности в работе. Но где же тот камень преткновения, за который запнулся П. Сорокин и который помешал ему твердо стать обеими ногами на эту дорогу мысли? Мне кажется, что я понял где. П. Сорокин — как мы видели — понимает, что научное выведение нормы индивидуального благоденствия и здоровья еще возможно. Но как отсюда перейти к социальному идеалу? Общество не есть индивид с особым личным сознанием, об интересе которого можно было бы говорить, совершенно отвлекаясь от интересов составляющих его единиц. Непосредственно реальны, как живые индивидуальности, люди. Если бы рассуждало, как живая индивидуальность, само общество, ясно было бы, чей интерес положило бы оно в основу социального идеала. Но так как рассуждает о социальном и моральном идеале каждый отдельный человек, то прежде всего является дилемма: он может положить в основу своего идеала как мотив альтруизма, так и мотив эгоизма. Две возможности. Но какие же логические доказательства можно привести для предпочтения одной из них? И вот П. Сорокин приходит к своему конечному выводу. «Теоретически никакой идеал недоказуем в качестве общезначимого идеала. Теоретически одинаково обоснован или необоснован и идеал действенной любви, и идеал действенной ненависти. Нет никаких логических оснований, которые заставляли бы принять первый и отвергнуть последний или наоборот. Их обоснованность или необоснованность одинаковы. Это значит, что исходное положение необходимо постулировать... А благодаря всему этому любая “практическая” наука становится условной и необщезначимой. Это следует открыто и честно признать. С логической точки зрения одинаковое право имеют и “политика права”, утилизирующая знание причинных связей для реализации идеала действенной любви, и утилизирующая их для реализации “идеала действенной ненависти”». Что это, однако, за птица — «идеал действенной ненависти»? Когда нам говорят, что в жизни, в том или ином конкретном случае, эгоизм легко побеждает альтруистические чувства и ненависть легко торжествует над естественной любовью к собратьям-людям, — это совершенно понятно. Но как «ненависть» человека к человеку может лечь в основу целого «идеала»? Мы все помним, конечно, Тимона Афинского: О, пусть во мне растет все выше и сильней С годами ненависть к породе всех людей! Ты, девственность цветущая, ступай Немедленно в пристанища разврата! Дитя, забудь родителей своих! Рабы, шуты, низвергните на землю Властителей! Матроны, развратитесь! Служители, воруйте у господ, Как господа воруют по закону! Вы, семена нарывов, чирьев злых Во всех грудях богато распуститесь И сделайте их жатвою — чуму Всеобщую! Пускай одно дыханье Вливает яд в другое, чтоб их жизнь, Как дружба их, была одна отрава! Семейственность, приличие, и страх, И истина, и мир, и справедливость, Ночной покой, соседей добрый лад, Промышленность, обычаи, законы — Низвергнитесь в то, что противно вам, И пусть живет на свете дикий хаос!529 О да, конечно, никакими логическими доказательствами Тимона Афинского не переубедить. Но ведь это потому, что им владеют острые припадки мизантропии, а душевных заболеваний логикой не лечат. Даль- тониста ведь тоже не заставишь видеть по-иному путем доказательств, но разве это колеблет хоть в малой степени способность наших зрительных восприятий быть фундаментом научных теорий? Но и сам П. Сорокин, видимо, чувствует, что слишком далеко зашел, и спешит оговориться: «Одно дело — возможность такой теории (идеала, построенного на принципе действенной ненависти), другое дело — фактическое ее выполнение и реализация... Едва ли найдется такой человек, который бы и в самом деле попытался сделать так... А отсюда следует, что если идеал действенной любви теоретически и равноправен идеалу ненависти (оба условны), то практически он является почти общезначимым и всеми приемлемым и потому может служить отправным пунктом для создания практической (т. е. теоретической в указанном смысле слова) науки, в которой так нуждается наше время и мы сами». Это называется — начать за упокой, а кончить за здравие. Впрочем, так поступать — лучше, чем наоборот. А еще лучше бы выдержать всю °бедню в каком-нибудь одном тоне. «Почти общезначимый»... Но ведь это значит, что ему не хватает только еще чего-то немного, чтобы стать совершенно общезначимым. Это значит, что он уже приобрел много признаков общезначимости. И Эт0 во всяком случае значит, что он никоим образом не лежит в другой Носкости, чем «общезначимые» положения. Это значит, что принципиально его притязания на общезначимость законны и что он, совершен- Стиуясь дальше, должен продолжать борьбу за «право на общезначимость» до победоносного конца. Общезначим ли гигиенический идеал? Общезначимо ли понятие физиологической нормы «здорового» развития организма? Вероятно, тоже «почти общезначимы», ибо П. Сорокин в виде иллюстрации условности нормативных наук упоминает о «гигиене, которая говорит, что при неправильном образе жизни наступает расстройство и истощение организма, а дело каждого уже решать, хочет ли он расстраивать организм или нет». «Решать» тут, кажется, довольно просто, ибо «никто же плоть свою возненавиде, но всяк питает и греет ее». Может быть, и здесь «мыслима» попытка перевернуть патологию и гигиену вверх ногами, объявить нормой — вырождение и составить правила «гигиены вырождения». Может быть, «чисто логически» такую попытку даже нельзя опровергнуть. Но так как, вероятно, тоже едва ли найдется хотя один такой «революционер в гигиене», то, быть может, не стоит из-за такого воображаемого персонажа колебать «общезначимость» норм гигиены? Быть мо- жс 1, гораздо лучше отправить такого человека — буде он нашелся бы — к хорошему психиатру? «Однако же фактически все и очень нередко поступают вопреки гигиене!» Да, поступают — по неряшливости, легкомыслию, упрямству, непредусмотрительности, предпочтению мгновенного удовольствия — будущей расплате. Но разве это свидетельствует против «общезначимости» нормы, против научной безупречности гигиенических идеалов? Мало ли чего! Люди и рассуждают часто вопреки всякой логике — одни по упрямству, другие по умственной неряшливости или лени, третьи по мыслебоязни или из «привычки» к каким-нибудь традиционным понятиям. Не уменьшать же из-за этого авторитета логики! Да, наконец, разве не мыслим и прямой бунт против самодержавия логико-познавательных норм? Ведь что такое выработка этих норм? Отбор общезначимого и подчинение субъективного! Но ведь может же явиться человек, который скажет: а чем субъективное хуже общезначимого? Хочу сделать революцию в гносеологии, хочу на основе субъективных, единичных, неповторимых опытов создать картину мира, принципиально противоположную вашей общезначимой картине мира! П. Сорокин может быть уверен, что и этого чудака разубедить будет невозможно. Если он только задумает последовательно и до конца провести свою позицию, то никакая логика не будет иметь против него сильЬ ибо у нас с ним не найдется даже общего языка для разговора. Contra principia negantem disputari non potest530. И — знаете ли, читатель! Бунтарь против наших «общезначимых» норм теоретического познания — гораздо большая реальность, чем со* циолог, который строит культурный идеал, вдохновляясь мотивами ТИ' мона Афинского, чем профессор по кафедре патологии или гигиеньь созидающий теорию отрицания здоровья. Мы, в России, знаем сильН0 нашумевшую в свое время группку «мистических анархистов», которая в сборниках «Факелы» проповедовала идеал «личности, которая находит в себе непримиримого бунтовщика, поднимающего знамя восстания против внешней для нее закономерности жизни». Им мало было отрицать законы гражданского устройства; сама закономерность внешнего мира, эта теоретико-познавательная норма, составляющая душу всякой науки, им казалась невыносимым ярмом; они проповедовали «настоящее», абсолютно свободное творчество, умеющее не только «комбинировать данные и выбирать среди возможностей», но и «творить заново». Как девиз мистического анархизма была провозглашена «непрерывная революция», цель которой — уничтожить самый факт какой бы то ни было нормировки, и притом не только в обществе, но и в природе... Так неужели же из-за этих экстравагантностей «бунтарей», желающих изумить мир дерзостью своего отрицания, мы можем и должны смиренно капитулировать и признать теоретико-познавательные нормы наши — условными и необязательными, в лучшем случае только «почти обязательными?» Наука вправе не обращать ровно никакого внимания на отрицателей этого рода и спокойно идти своей дорогой. И напрасно образ их так смущает П. Сорокина и заставлял его все время дискредитировать идею «нормативной науки», в которой — по его словам — «так нуждается наше время и мы сами»... О, я знаю, что некоторые «школьные авторитеты» П. Сорокина, к которым он все еще проникнут чересчур ученическим почтением, весьма охлаждают тяготения волевых натур к «нормативным понятиям», к «идеалам». Один г. Е. Де-Роберти чего стоит! А П. Сорокин цитирует его так прилежно, как никого из мыслителей старого и нового времени. Сильнее кошки ведь зверя нет! Для питомцев университетской науки фигуры их катедер-учителей очень часто подолгу заслоняют собой многое в научном мире. «Вполне прав был Е.В. Де-Роберти, — пишет П. Сорокин, — когда нормативные науки, каковы этика, естественное право и т. д., называл детскими науками, сделавшимися, может быть, под конец и порочно скороспелыми. Вместо того чтобы говорить, как все зрелые науки, “так есть”, они предписывают нам в приподнятом тоне наши обязанности и говорят “так должно”. Их нормы, заменяющие научно установленные законы, представляют лишь произвольно установленные положения, называемые неотложною потребностью и требованиями практической жизни». Олимпийское великолепие этого ученого мужа не выносит навязчивого «так должно», а его ледяное научное спокойствие не мирится с «приподнятым тоном» житейских порывов к рациональному нормированию всего своего общественного бытия. Ученые еще не удосужились разобрать все эти вопросы, предпочитая твердую почву теоретического знания «условности» и «необщезначимости» всех этих идеалов и норм, — им некогда, а жизнь знать ничего не хочет и пристает со своими «неотложными потребностями и требованиями». Подождать, что ли, она не может? «Точно пролетарий какой, все выше своей сферы лезет!» — как говорил один из героев Гл. Успенского. Впрочем — не отчаивайтесь! И боги спускались иногда с Олимпа для блага смертных. Сойдут с него и ученые мужи. Сойдут и разберут все, что мы тут на земле напутали. «Унаследованное нами в значительной степени социологическое невежество наших предков, — глубокомысленно вещает все тот же Е.В. Де- Роберти, — должно считаться теперь в качестве единственного и подлинного источника наших интеллектуальных страданий, наших моральных падений, наших ошибок, наших преступлений и социальных бедствий, столь ужасных и разнообразных». Бедный катедер-социолог! Свести все эти «столь ужасные и разнообразные» наши «социальные бедствия», как к единственному источнику, к незнанию, и притом незнанию социологии, — да ведь подобная дикая наивность не слыхана со времен девственного рационализма эпохи французских просветителей! Но ведь те имели по крайней мере за собой здоровый юношеский энтузиазм только что пробудившегося духа критической мысли, готовой объявить единственной богиней-миродер- жательницей — ту богиню, которой вскоре потом, под гром событий революции, Робеспьер дерзнул даже организовать целый культ — Богиню Разума! Но ведь тот «Разум» не был худосочным кабинетным «разумом» современного неопозитивизма. Та «Богиня Разума», во фригийском колпаке, мечтала нанести такой же смертельный удар старому религиозному миросозерцанию, какой нанесла старому порядку революция, готовилась перевернуть и перестроить весь мир... Да, конечно, то было «на заре туманной юности» человеческой мысли, и прозелиты тогдашнего рационализма могли бы сказать про себя словами поэта: «Мы были дерзки, были дети»... А какое же «дитя» — почтенный Е.В. Де-Ро- берти? И самый этот наивный рационализм его... не фригийским колпаком увенчивается он — а разве традиционным ночным колпаком педан- та-профессора! Но так велика ученическая робость П. Сорокина, что он и такие грехи профессорского пера тщательно выписывает, комментирует, вторит им туманными речами о необходимости для нас каких-то «социальных докторов» из «людей, более знающих свое дело» и вооруженных более рациональными рецептами... Социальные доктора... Еще новый вариант на старую тему: вот приедет барин, барин нас рассудит. Запоздалый вариант! И современная «забытая деревня», и соседняя с ней фабрика давно порешили помнить сами о себе и забыть обо всяких опекунах-баринах. Пусть спускаются с профессорского Олимпа разбуженные и привлеченные земным шумом со- циал-доктора и социал-педагоги от кафедры. Но пока они не покинул** своего олимпийского великолепия и не утратили своей олимпийской наивности, грешной земле будут глубоко безразличны их хлопоты, глубоко безразличны — а порою только смешны — «и барский гнев, и барская любовь»... А поэтому и П. Сорокину мы можем пожелать одного: окончательно ликвидировать последние остатки своего «ученического» отношения к общественным вопросам, отодвинуть школьные авторитеты на их настоящее место и «найти самого себя». Он уже на дороге к этому, но... 1е mort saisit le vif531. Ближе к живой жизни от мертвечины и холода школьного псевдообъективизма! (Заветы. 1913, № 12, с. 142-183)