<<
>>

ГЛАВА 7 Конец какой современности?

Когда в конце 1940-х гг. я поступил в колледж, нас учили тому, как хорошо быть современным и что это значит — быть современным. Сегодня, без малого полвека-спустя, нам рассказывают о добродетелях и достоинствах эпохи постмодерна.
Что же такое случилось с современностью, что она перестала быть нашим спасением и теперь превратилась, напротив, — в демона современности? Современность, о которой мы говорили тогда, — та ли это современность, о которой говорим мы ныне? Конец какой современности мы наблюдаем? «Оксфордский словарь английского языка» («Oxford English Dictionary* (OED)), куда нелишне заглядывать первым делом, сообщает нам, что одно из значений modern 'современного' историографическое — и «обыкновенно приложимо (в противопоставление древнему и средневековому) ко времени, следующему за средними веками». ОЕО цитирует одного автора, употребляющего термин «современный» в этом смысле уже в 158S г. Далее OED сообщает, что «современный» также означает: «относящийся ко времени или начинающийся с текущего века или периода». В последнем случае postmodern представляет собой оксюморон, который, думаю, следует подвергнуть деконструкции. Лет пятьдесят назад современное несло в себе две четких коннотации. Одна была положительной и устремленной в будущее. Современное означало наиболее передовую технологию. Термин помещался в концептуальные рамки, предполагавшие бесконечность технологического прогресса и как следствие — непрерывность новаторства. В результате эта современность была мимолетной: что современно сегодня, то устареет завтра. Форма этой современности была вполне материальной: самолеты, кондиционеры, телевидение, компьютеры. Притягательная сила такого рода современности и доныне еще себя не исчерпала. Миллионы детей нового века, несомненно, могут утверждать, что они отвергают это вечное стремление к скорости и контролю над окружающей средой как нечто нездоровое, по сути злонамеренное.
Но есть миллиарды — не миллионы, а миллиарды — людей в Азии и Африке, в Восточной Европе к Латинской Америке, в трущобах и гетто Западной Европы и Северной Америки, которые только жаждут воспользоваться плодами такого рода современности сполна. Однако была и вторая немаловажная коннотация понятия современного, более противопоставляющего, нежели утверждающего свойства. Эту вторую коннотацию можно охарактеризовать не столько как устремленную в будущее, сколько воинствующую (и не допускающую критики), не столько материальную, сколько идеологическую. Быть современным означало быть антисредневековым, в рамках антиномии, где в концепте «средневековый» была воплощена узость мысли, догматизм и в особенности — ограничения, налагаемые властью. Это и Вольтер, кричащий: Ecrasez l'infdmeK и Милтон, по существу прославляющий Люцифера в «Потерянном рае», и все классические «Революции» с большой буквы — разумеется, английская, американская34) и французская, но также к русская, и китайская. В Соединенных Штатах это и учение об отделении церкви от государства, и первые десять поправок к Конституции США, и «Прокламация об освобождении»35*, и Кларенс Дэрроу на процессе Скопса4), и дело «Браун против Совета образования»3', и дело «Роу против Уэйда»36К Короче говоря, это было заведомое торжество человеческой свободы в борьбе против сил зла и невежества. Траектория движения была столь же неотвратимо поступательной, как и в случае технологического прогресса. Но то не было торжество человечества над природой; то было скорее торжество человечества над самим собой, или же над теми, кто пользовался привилегиями. То был путь не интеллектуального открытия, но социального конфликта. Эта современность была современностью не технологии, не сбросившего оковы Прометея, не безграничного богатства, но уж скорее — освобождения, реальной демократии (правления народа либо правления аристократии, или правления достойных), самореализации человека и, пожалуй, умеренности. Эта современность освобождения была современностью не мимолетной, но вечной.
Когда она стала явью, отступить уже нельзя. •.,jH Эти два нарратива, два дискурса, два поиска, две современности весьма несхожи, даже противоположны друг другу. Исторически, ядД ко, они друг с другом тесно переплелись, и оттого произошло глуДпвЗ смятение, неопределенность результатов, немалое разочарование и цЗ шение иллюзий. Симбиоз этой пары образует центральное культщцД противоречие нашей современной миросистемы, системы историческ^З капитализма. И сегодня это противоречие обострилось более чемпре^мЯ и ведет как к моральному, так и к институциональному кризису. ,-о|| Проследим историю такого невразумительного симбиоза двух со-,', временностей — современности технологии и современности освобождения — на протяжении истории нашей современной миросистемы. Я разделю свой рассказ на три части: 300-350 лет, что проходят от истоков нашей современной миросистемы в середине XV в. до конца века XVIII,- век XIX и большая часть XX, или, пользуясь двумя символическими датами за этот второй период, эпоха с 1789 по 1968 гг.; период после 1968 г. Современной миросистеме всегда бывало трудно ужиться с идеей современности, но в каждый из трех периодов по разным причинам. На протяжении первого периода эта историческая система, которую мы можем назвать капиталистической мироэкономикой, формировалась лишь частью земного шара (преимущественно большей частью Европы и обеими Америками). Систему на тот период мы и в самом деле имеем право обозначить указанным образом, поскольку в ней уже были налицо три определяющих признака капиталистической мироэкономики: в ее границах существовало единое осевое разделение труда с поляризацией между центральными и периферийными видами экономической деятельности; основные политические структуры, государства, были связаны воедино в рамках межгосударственной системы, границы которой совпадали с границами осевого разделения труда; те, кто стремился к постоянному накоплению капитала, в среднесрочной перспективе брали верх над теми, кто к этому не стремился. Тем не менее, геокультура подобной капиталистической мироэкономики в этот первый период еще не утвердилась.
По существу, то был такой период, в котором для тех частей света, что располагались в лоне капиталистической мироэкономики, никаких ясных геокультурных норм не существовало. Не существовало социального консенсуса, даже минимального, по таким фундаментальным вопросам, как должны ли государства быть светскими; в ком локализуется моральная составляющая верховной власти; легитимность частичной корпоративной автономии для интеллектуалов; допустимость существования множества религий. Все это знакомые истории. Они как будто истории тех, кто наделен властью и привилегиями, кто стремится сдерживать силы прогресса в ситуации, когда основные политические и социальные институты были все еще подконтрольными первым. Важно отметить, что на протяжении этого длительного периода ie, кто отстаивал современность технологии, и те, кто отстаивал со- ?енность освобождения, зачастую имели дело с одними и теми же ественными политическими противниками. Две современности, ось, выступали в тандеме, и немногим приходило в голову прибег, к формулировкам, в которых между ними делалось различие. Гали- It, вынужденный подчиниться церкви, но (вероятно апокрифически) бормочущий: «Eppur si muovi»37, виделся борцом как за технологический могресс, так и за освобождение человечества. Мысль эпохи Просвещении3, пожалуй, можно резюмировать так: она составляла веру в тождество ? современности технологии и современности освобождения. Если и было какое-то культурное противоречие, то лишь в том, что капиталистическая мироэкономика политически и экономически функционировала в рамках, не обеспечивавших необходимую геокультуру для ее поддержания и усиления. Система в целом была не приспособлена к своим собственным динамическим нагрузкам. Мысленно ее можно представить как раскоординированную или борющуюся с самой собой. Продолжающаяся дилемма системы была геокультурной. Чтобы капиталистическая мироэкономика могла процветать и расширяться, как того требовала ее внутренняя логика, ей была необходима основательная настройка.
ОСОБЕННО ОСТРО ЭТОТ ВОПРОС ПОСТАВИЛА ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ не только для Франции, но для всей современной миросистемы в целом. Французская революция не была изолированным событием. Скорее ее можно мысленно представить как эпицентр урагана. Она ограничивалась с обеих сторон (до и после) деколонизацией американского континента — провозглашение независимости белыми поселенцами в Британской Северной Америке, в испано-язычной Америке и в Бразилии; революция рабов на Гаити и подавленные восстания коренных американцев, подобные восстанию Тупака Амару в Перу. Французская революция дала толчок к такой борьбе за освобождение в широком понимании этого слова, так же как и нарождающимся национализмом по всей Европе и ее окраинам — от Ирландии до России, от Испании до Египта. Это произошло не только потому, что она пробуждала сочувствие к французским революционным доктринам, но также и потому, что она вызывала ответные действия против французского (то есть наполеоновского) империализма, облеченного именем тех же самых французских революционных доктрин. Прежде всего, Французская революция выявила, во многом впервые, что современность технологии и современность освобождения отнюдь не тождественны. Даже можно сказать, что те, кто хотел преимушествен- но современности технологии, внезапно испугались силы поборн современности освобождения. В 1815 г. Наполеон потерпел поражение. Во Франции была «Р рация». Европейские державы заключили Священный Союз, который, по крайней мере для кого-то, должен был гарантировать реакционный статус-кво. Но на деле это оказалось невозможным. И взамен за годы с 1815 по 1848 была разработана геокультура, предназначенная способствовать современности технологии, одновременно сдерживая современность освобождения. ^ Ввиду симбиотического отношения между двумя современностями, добиться этой частичной распряжки оказалось непростой задачей. Но эта задача была выполнена и тем самым создала прочную геокультур- ную основу для легитимации работы капиталистической мироэкономики.
По крайней мере, лет 150 это удавалось. Ключом к операции явилась разработка идеологии либерализма и принятие ее как эмблемы капиталистической мироэкономики. Идеологии сами по себе явились инновацией, возникшей из новой культурной ситуации, созданной Французской революцией38. Те, кто думал в 1815 г., что восстанавливают порядок и традицию, обнаружил, что на самом деле уже слишком поздно: случился коренной переворот в ментальности и он исторически необратим. Самое широкое признание как самоочевидные получили две радикально новых идеи. Первая состояла в том, что политические изменения — явление скорее нормальное, нежели исключительное. Вторая заключалась в том, что суверенитет принадлежит некому субъекту, именуемому «народом». Обе концепции были взрывоопасны. Разумеется, Священный Союз обе эти идеи полностью отверг. Однако у правительства британских тори, правительства новой державы-гегемона в миросистеме, отношение было далеко не столь однозначным, также как и у реставрированной монархии Людовика XVIII во Франции. Консервативные в своих инстинктах, но разумные в отправлении власти, эти два правительства заняли столь двусмысленную позицию потому, что осознавали силу тайфуна общественного мнения и решили, что лучше склониться перед ним, нежели пойти на риск быть смещенными. Так возникли идеологии, которые представляли собой не что иное, как политические стратегии на длительный период, предназначавшиеся для того, чтобы совладать с новой верой в нормальность политических изменений и в высший моральный авторитет народа. Основных идеологий возникло три. Первой явился консерватизм — идеология тех, кто пребывал в наибольшем ужасе от новых идей и полагал, что они с точки зрения морали дурны, то есть, тех, кто отвергал современность как зло. Либерализм возник в ответ на консерватизм как доктрина тех, кто стремился планомерно достичь полного расцвета современности, при минимуме беспорядка и при максимуме тщательно управляемых манипуляций. Как говорилось в постановлении Верховного Суда США, когда в 1954 г. он признал незаконным сегрегацию, либералы были убеждены, что изменения должны совершаться «со всей целесообразной скоростью», что, как мы знаем, на деле означает «не слишком быстро, но опять-таки и не слишком медленно». Либералы в полной мере были привержены современности технологии, но от современности освобождения им было несколько не по себе. Освобождение для технологов, думалось им, — прекрасная идея; освобождение для обычных людей, однако же, представляло известную опасность. Третья великая идеология XIX в., социализм, явилась позже всех. Подобно либералам, социалисты принимали неотвратимость и желательность прогресса. Но в отличие от либералов, они с подозрением относились к реформам, проводимым сверху вниз. Им не терпелось воспользоваться всеми благами современности — разумеется, современности технологии, но еще более — современности освобождения. Они подозревали, вполне корректно, что либералы замышляли свой «либерализм» ограниченным как с точки зрения возможности применения, так и круга лиц, к которым было задумано применить его идеи. В возникшей триаде идеологий либералы себя поместили в политический центр. Притом что либералы стремились из многих областей принятия решений устранить государство, в особенности государство монархическое, они всегда с не меньшим упорством добивались постановки государства в центр всякого разумного реформизма. В Великобритании, к примеру, отмена «хлебных законов» явилась, без сомнения, кульминацией длительных усилий, направленных на отстранение государства от дела зашиты внутренних рынков от иностранных конкурентов. Но в то же самое десятилетие тот же самый парламент принял Фабричные акты, явившиеся началом (не концом) длительных усилий, направленных на привлечение государства к делу регулирования условий труда и занятости. Либерализм, будучи по своей сути доктриной, отнюдь не антигосударственной, занял центральное место в обосновании необходимости усиления действенности государственной машины39*. Это диктовалось тем, что либералам государство виделось необходимым для осуществления их центральной задачи — развивать современность технологии, в то же время предусмотрительно умиротворяя «опасные классы». Таким способом они надеялись предупредить непредвиденные последствия концепции верховенства «народа», порожденные современностью освобождения. В центральных зонах капиталистической мироэкономики XIX столетия либеральная идеология выразилась в трех главных политических задачах — достижении избирательных прав, построении государства бла госостояния и выработке национальной идентичности. Либералы наде-* ялись, что сочетанием этих трех начал удастся умиротворить «опасные'1 классы» и, тем не менее, обеспечить при этом современность технологии.'' Дискуссия вокруг избирательных прав непрерывно продолжалась все столетие и далее. На практике налицо была непрерывно идущая вверх кривая распространения прав участия в голосовании на все новые категории лиц в большинстве стран в таком порядке: вначале мелкие собственники, затем не имеющие собственности лица мужского пола, затем более молодые люди, затем женщины. Либералы сделали ставку на то, что прежде исключенные категории лиц, получив право участвовать в голосовании, примут идею того, что периодическое голосование представляет собой всю полноту политических прав, на которые эти категории претендовали, и потому оставят более радикальные идеи о действенном участии в коллективном принятии решений. Дискуссия вокруг государства благосостояния, на самом деле дискуссия о перераспределении прибавочной стоимости, также постоянно продолжалась и также демонстрировала постоянно растущую кривую уступок — по крайней мере, до 1980-х гг., когда она впервые начала понижаться. По существу государство благосостояния включало в себя социальную заработную плату, в которой часть (растущая часть) дохода наемных работников поступала не напрямую — в конверте от работодателя, а косвенно — через государственные органы. Эта система частично отрывала доход от работы; она обеспечивала примерное выравнивание заработной платы по уровням квалификации и долям ренты в заработной плате; и переносила часть переговоров между трудом и капиталом на политическую арену, где, благодаря своим избирательным правам, рабочие располагали несколько более мощными рычагами давления. Однако же государство благосостояния для рабочих, пребывающих у нижнего конца шкалы заработной платы, сделало меньше, нежели для среднего слоя, который увеличивался в размерах, а его политически центральное положение становилось прочной опорой центристских правительств — приверженцев активного усиления либеральной идеологии. Ни избирательных прав, ни государства благосостояния (ни даже того и другого вместе взятого) все же было бы недостаточно для укрощения опасных классов, если не добавить третью важнейшую переменную, с помощью которой достигалось то, что эти опасные классы не вглядывались слишком уж пристально, насколько велики уступки, связанные с предоставлением избирательных прав и созданием государства благосостояния. В 1845 г. Бенджамин Дизраэли, первый граф Биконсфилд, будущий премьер-министр Великобритании от «просвещенных консерваторов», опубликовал роман, озаглавленный «Сибилла, или Две нации». Во введении Дизраэли говорит нам, что тема произведения — «Положение народа» — в тот год видимо столь плачевное, что, дабы не быть обвиненным читателями в преувеличении, автор «счел абсолютною необходимостью сокрыть многое подлинное». Составной частью сюжета романа является сильное тогда чартистское движение. Это роман о «двух нациях Англии — богатых и бедных», которые, как можно предположить, происходят от двух этнических групп, норманнов и саксов40'. На заключительных страницах Дизраэли весьма нелицеприятно пишет, что формальные политические реформы, стало быть, классический либерализм, имеет лишь ограниченное значение для «народа». У него читаем: Письменная история нашей страны за последний десяток царствований является лишь фантазмом, придающим происхождению и следствиям общественных дел характер и оттенок, во всех отношениях отличные от их естественной формы и окраски. В этой могучей мистерии все мысли и вещи принимают вид и звание, противное их действительному качеству и стилю: Олигархию звали Вольностью; исключительное Жречество окрестили Национальною церковью; Верховная власть была именем того, что власти не имело, тогда как властью абсолютной обладали те, кто себя выдавали за слуг Народа. В себялюбивых распрях клик из истории Англии оказались вымараны два великих субъекта — Монарх и Толпа; по мере того как убывала власть Короны, исчезали привилегии Народа, покуда наконец скипетр не превратился в балаган, а подданный его не опустился вновь до серва. Но всему приходит свое Время, вот и разум Англии стал подозревать, что идолы, коим так долго поклонялись, да оракулы, кои так долго смущали, не истинны. И поднимается в этой стране шепот, что Верность — не фраза, Вера — не измышление, а Свобода Народа — нечто более расширительное и существенное, нежели нечистое отправление священных прав верховной власти политическими классами ">. Если Великобритания (и Франция, а по существу и все страны) была страной с двумя нациями — Богатыми и Бедными, то ясно, что решение Дизраэли состояло в том, чтобы сделать из них одну единую — единую в настроении, единую в лояльности, единую в самоотречении. Это «единение» мы называем национальной идентичностью. Великая программа либерализма заключалась не в том, чтобы сделать из наций государства, но в том, чтобы из государств создать нации. Иначе говоря, стратегия заключалась в том, чтобы взять всех проживающих в границах государства — прежде «подданных» короля-суверена, ныне «народ»-источник верховной власти — и сделать их всех «гражданами», отождествляющими себя со своим государством. На практике это достигалось благодаря различным институциональным требованиям. Первое из них состояло в установлении четкого юридического определения членства в политии. Правила различались, но всегда имели тенденцию к исключению (с большей или меньшей строгостью) новоприбывших («мигрантов»), при этом обычно включая всех тех, кто считался «нормально» проживающим на территории государства. Единство этой последней группы затем обычно усиливалось благодаря движению к языковому единообразию: единому языку в пределах государства и, что нередко бывало столь же важно, к языку, отличному от языка соседних государств. Это достигалось за счет требования, чтобы всякая деятельность государства велась на едином языке, за счет поддержания активности академической унификации языка (например, национальных академий, осуществляющих контроль за словарями), а также за счет принуждения языковых меньшинств к овладению этим языком. Крупными институтами в деле единения народа явились образовательная система и вооруженные силы. По крайней мере, во всех центральных странах начальное образование стало обязательным, а во многих из них — и военная подготовка тоже. Школы и армии учили языкам, гражданским обязанностям и национальной лояльности. В течение столетия государства, которые были двумя «нациями» Богатых и Бедных, норманнов и саксов — стали одной нацией по отношению к самим себе, в данном конкретном случае — «англичанами». В задаче создания национальной идентичности не следует упускать и еше один стержневой элемент — расизм. Расизм объединяет расу, которая, как предполагается, является высшей. Он объединяет ее в лоне государства за счет меньшинств, подлежащих исключению из полных или частичных прав гражданства. Но он же объединяет «нацию» национального государства и по отношению к остальному миру; не только по отношению к соседям, но еще более по отношению к периферийным зонам. В XIX в. государства центра стали национальными государствами, попутно становясь имперскими государствами, которые основывали колонии во имя «цивилизующей миссии». Опасным классам центральных государств этот либеральный пакет, состоящий из избирательных прав, государства благосостояния и национальной идентичности, даровал прежде всего надежду — надежду на то, что постепенные, но непрерывные реформы, обещанные либеральными политиками и технократами, в конце концов приведут к улучшению жизни и для опасных классов, к выравниванию оплаты труда, к исчезновению дизраэлиевских «двух наций». Разумеется, надежду даровали непосредственно, но ее даровали и более изощренными методами. Даровали ее в форме исторической теории, которая, под рубрикой необоримого стремления человека к свободе, постулировала это улучшение условий жизни как нечто неотвратимое. Это была так называемая вигская интерпретация истории12'. Как бы ни виделась культурно-политическая борьба в период с XVI по XVIII вв., в XIX в. эти две схватки — за современность I2> Whig interpretation if history. Выражение, пушенное в оборот сэром Гербертом Баттерфилдом в одноименной книге (1931), для обозначения видения история как генерируемой конфликтом между прогрессом и реакцией, в котором первый всегда в конце концов одер- технологии и за современность освобождения — были решительным образом ретроспективно определены как единая борьба, сосредоточенная вокруг социального героя-индивида. Это было сердце вигской интерпретации истории. Эта ретроспективная интерпретация сама являлась частью, а по сути дела и важнейшей частью, процесса внедрения геокультуры, доминирующей в XIX в., в капиталистическую мироэкономику. Отсюда, как раз в тот момент исторического времени, когда в глазах представителей господствующих страт эти две современности виделись более, чем когда-либо, расходящимися и даже противостоящими друг другу, официальная идеология (доминирующая геокультура) провозгласила, что они обе тождественны. Господствующие страты предприняли крупную образовательную кампанию (с использованием школьной системы и вооруженных сил), дабы уверить свои внутренние опасные классы в этом тождестве цели. Замысел состоял в том, чтобы убедить опасные классы вложить свои силы в современность технологии, вместо того чтобы громогласно требовать современности освобождения. На идеологическом уровне именно из-за этого происходила вся классовая борьба XIX в. И в той мере, в какой рабочее и социалистическое движения пришли к признанию ведущей роли и даже главенства современности технологии, они эту классовую борьбу проиграли. Они променяли свою лояльность государствам на очень скромные (пусть и реальные) уступки в достижении современности освобождения. И к тому времени как наступила Первая мировая война, всякое чувство главенства борьбы за современность освобождения в самом деле погасло, а рабочие каждой из европейских стран смыкались вокруг священного знамени и национальной чести. Первая мировая война отметила триумф либеральной идеологии в европейско-североамериканском центре миросистемы. Но она же отметила и точку, в которой на первый план вышел центр-периферийный политический разлом в миросистеме. Европейские державы едва успели реализовать свои последние мировые завоевания последней трети XIX в., когда начался откат Запада. По всей Восточной Азии, Южной Азии и Ближнему Востоку (с последующими продолжениями в Африке и отголосками в номинально независимой Латинской Америке) начали возникать национально-освободительные движения — под многими личинами, и разной степенью успеха. В период с 1900 по 19(7 гг. разнообразные формы националистических восстаний и революций были отмечены в Мексике и Китае, в Ирландии и Индии, на Балканах и в Турции, в Афганистане, Персии и в арабском мире. Новые «опасные классы» теперь начали поднимать голову; они поднимали знамя современности освобождения. И дело не в том, что они были против современности технологии, а в том, что их живает победу, обеспечивая всевозрастающее процветание, просвещение и освобождение рода человеческого. — Прим. перев. собственная надежда на технологическую модернизацию мыслилась Й как функция от предварительного достижения освобождения. Годы с 1914 по 1945 были отмечены одной длительной борьбой в центре системы — преимущественно между Германией и Соединенными Штатами, за гегемонию в миросистеме, схваткой, в которой, как мы знаем, одержали победу Соединенные Штаты. Но те же самые го-, | ды, и годы последующие, были периодом куда более фундаментальной i схватки между Севером и Югом. Уже который раз, господствующие страты (локализованные на Севере) попытались убедить новые опасные классы в тождестве двух современностей. Вудро Вильсон выдвинул принцип самоопределения наций, а президенты Рузвельт, Трумэн и Кеннеди предложили проблему экономического развития слаборазвитых стран — в мировом масштабе структурные эквиваленты всеобщего избирательного права и государства благосостояния на национальном уровне внутри зоны центральных государств. Уступки были в самом деле скромные. Господствующие страты предложили также «идентичность» в форме единства свободного мира против мира коммунистического. Но эта форма идентичности была встречена с огромным подозрением так называемым «третьим миром» (то есть периферийными и полупериферийными зонами минус так называемый советский блок). «Третий мир» рассматривал так называемый «второй мир» как в действительности относящийся к его собственной зоне и потому объективно находящийся в том же лагере. Однако, столкнувшись с реальностями мощи США в сочетании с символически (но по большей части лишь символически) оппозиционной ролью СССР, «третий мир» в основном отдал предпочтение неприсоединению, и это означало, что он так и не «отождествил» себя с центральной зоной подобно тому, как трудящиеся классы внутри центра в свое время дошли до самоотожде- ствления с господствующими стратами в общем национализме и расизме. Либеральная геокультура в мировом масштабе в XX в. действовала не так хорошо, как в национальном масштабе в центральных зонах века XDC Но все же либерализм еще был в силе. Вильсоновский либерализм сумел соблазнить и укротить ленинский социализм путями, параллельными тем, которыми в XIX в. европейский либерализм соблазнил и укротил социал-демократию13*. Ленинской программой стала не мировая революция, но антиимпериализм плюс строительство социализма, что при ближайшем рассмотрении оказывалось всего лишь риторическими вариантами вильсоновско-рузвельтовских концепций самоопределения наций и экономического развития слаборазвитых стран. В ленинской реальности современность технологии опять стала предварять современность освобождения. И так же, как господствующие либералы, якобы противостоящие им ленинисты утверждали, что на деле эти две современности тождественны. И с помощью ленинистов либералы Севера начали |3> См. главу «Концепция национального развития, 1917-1989: элегия и реквием» в настоящем издании. 1 понемногу обрабатывать национально-освободительные движения Юга f в направлении этого тождества двух современностей. ч В 1968 г. ЭТО УДОБНОЕ КОНЦЕПТУАЛЬНОЕ РАЗМЫВАНИЕ ГРАНИЦ МЕЖду двумя современностями было громогласно и энергично оспорено всемирной революцией, которая приняла форму преимущественно, но не исключительно, студенческих восстаний. В Соединенных Штатах и Франции, в Чехословакии и Китае, в Мексике и Тунисе, в Германии и Японии случались волнения (иногда с человеческими жертвами), которые, при локальных различиях, все в основном имели одни и те же принципиальные проблемы: современность освобождения — так и не достигнутая; современность технологии — коварная ловушка; либералам всех мастей — либеральным либералам, консервативным либералам и особенно либера- лам-социалистам (то есть старым левым) верить нельзя — на самом деле они-то и есть главное препятствие освобождению НК Я сам оказался втянут в средоточие этой борьбы в США, которым оказался Колумбийский университет41*, и у меня преобладают два воспоминания об этой «революции». Первое — это неподдельный восторг студентов; через практику коллективного освобождения они открывали то, что ощущалось ими как процесс личного освобождения. Второе — это глубокий страх, вызванный таким выходом освободительных настроений среди большинства профессуры и администрации, и более всего среди тех, кто считал себя апостолами либерализма и современности. Им в этом всплеске виделось иррациональное отрицание очевидных благ современности технологии. Всемирная революция 1968 г. вспыхнула и затем утихла, или скорее — была подавлена. К 1970 г. запал более или менее иссяк повсеместно. Однако эта революция оказала глубокое воздействие на геокультуру, ибо 1968 г. поколебал господство либеральной идеологии в геокультуре миросистемы. Тем самым, он вновь поставил на повестку дня вопросы, которые либерализм XIX в. закрыл или вытеснил на периферию публичных дебатов. Во всем мире как правые, так и левые, начали вновь отходить от либерального центра. Так называемый новый консерватизм был во многом воскрешенным старым консерватизмом первой половины XIX в. И аналогичным образом, новые левые во многом явились воскрешением радикализма начала XIX в., который, напомню, в те времена еще обозначался термином «демократия» — термином, позже присвоенным центристскими идеологами. Либерализм не исчез в 1968 г.; однако утратил свою роль определяющей идеологии геокультуры. В 1970-е гг. наблюдался возврат идеологического спектра к настоящей триаде, ликвидировавший размывание тре идеологий, которое произошло, когда они defacto превратились попрост в варианты либерализма в период между примерно 1850 и 1960-ми гг. Казалось, дискуссия вернулась лет на 150 назад. Разве только что мир ушел вперед в двух смыслах: современность технологии трансформировав ла мировую социальную структуру в направлениях, грозивших дестабилизировать социальные и экономические основания капиталистической мироэкономики, а идеологическая история миросистемы уже являлась памятью, воздействовавшей на теперешнюю способность господствующих страт поддерживать политическую стабильность в миросистеме. Взглянем вначале на вторую перемену. Кто-то из вас удивится, что я придаю такое значение 1968 г. как поворотному пункту. Вы можете подумать — разве 1989-й, символический год краха коммунистических режимов, не более значимая дата в истории современной миросистемы? Разве 1989-й на деле не представлял собою крах социалистического вызова капитализму и потому окончательное достижение цели либеральной идеологии — укрощения опасных классов, всеобщего принятия добродетелей современности технологии? Ну, нет, определенно нет! Я вам говорю: 1989-й был продолжением 1968-го и 1989-й был не триумфом либерализма и оттого неизменности капитализма, но как раз наоборот — крахом либерализма и громадным политическим поражением тех, кому бы хотелось поддерживать капиталистическую мироэкономику. В экономическом отношении в 1970-е и 1980-е гг. произошло то, что в результате спада фазы «Б» цикла Кондратьева или стагнации в мироэкономике, государственные бюджеты почти повсеместно подверглись сильнейшему сжатию и негативное воздействие на государство благосостояния было особенно болезненным в периферийных и полу- периферийных зонах мироэкономики. Это не относится к расширенной восточно-азиатской зоне в 1980-е гг., но во время таких спадов всегда бывает одна относительно небольшая зона, где дела идут сравнительно неплохо именно благодаря общему спаду, и восточно-азиатский рост 1980-х никоим образом не опровергает общую закономерность. Такие спады, конечно же, случались в истории современной миросистемы неоднократно. Однако политические последствия данной конкретной фазы «Б» цикла Кондратьева были тяжелее, чем во время прежних таких фаз, просто потому, что предшествующая фаза «А» 1940-1970 гг. по видимости отмечала мировой политический триумф национальноосвободительных движений и других антисистемных движений. Иными словами, именно потому, что в 1945-1970 гг. либерализм по всему миру казался столь рентабельным, разочарование 1970-х и 1980-х было особенно жестоким. То была надежда, которую предали, и вдребезги разбитые иллюзии, в особенности, но не исключительно, в периферийных и полупериферийных зонах. Лозунги 1968-го г. стали казаться все более правдоподобными. Рациональный реформизм {a fortiori когда его обряжали в «революционную» риторику) казался жестоким обманом. В одной стране за другой в так называемом «третьем мире» население повернулось против старых левых и обвиняло их в мошенничестве. Население могло не знать, чем их заменить — там беспорядками, тут религиозным фундаментализмом, где-то еще анти-политикой — но оно было уверено, что псевдорадикализм старых левых на деле был липовым либерализмом, который окупался лишь для небольшой элиты. Так или иначе, население этих стран стремилось отстранить эти элиты. Оно утратило веру в свои государства как действующие силы современности освобождения. Скажем яснее: было утрачено не желание освобождения, лишь вера в прежнюю стратегию ее достижения. Крушение коммунистических режимов в 1989-1991 гг. было лишь последним в длинной череде событий, открытием того, что и самая радикальная риторика — не гарант современности освобождения и, наверное, плохой гарант современности технологии42). Конечно же, от отчаяния и на мгновение население этих стран приняло лозунги оживившихся мировых правых, мифологию «свободного рынка» (да такую, надо сказать, какой и в Соединенных Штатах и Западной Европе не сыщешь), но то был всего лишь мираж. Мы уже видим, как политический маятник пошел вспять в Литве, в Польше, в Венгрии, повсюду. Но верно и то, что не приходится ожидать, чтобы люди в Восточной Европе или еще где-либо в мире снова поверили в ленинскую версию обещаний рационального реформизма (под наименованием социалистической революции). Это, конечно же, бедствие для мирового капитализма, ибо вера в ленинизм служила, уж во всяком случае, лет пятьдесят, важной сдерживающей силой для опасных классов в миросистеме. Ленинизм на практике оказывал очень консервативное влияние, ведь он проповедовал неотвратимый триумф народа (отсюда, имплицитно, проповедовал терпение). Теперь господствующие страты современной миросистемы лишились защитного покрова ленинизма43'. Опасные классы могут теперь снова стать действительно опасными. Политически миросистема стала нестабильной. В то же самое время серьезно ослабевают социально-экономические основания миросистемы. Упомяну лишь четыре таких тренда, которые не исчерпывают перечень структурных трансформаций. Во-первых, имеет место серьезное истощение мирового фонда доступного дешевого труда. За четыре века городским наемным рабочим уже неоднократно удавалось задействовать свой переговорный ресурс для повышения доли прибавочной стоимости, которую они получают за свой труд. Капиталистам, тем не менее, всякий раз удавалось свести на нет отрицательный эффект, производимый за счет этого на норму прибыли, благодаря расширению совокупного фонда трудовых ресурсов. При этом на рынок наемного труда поступали новые группы прежде не нанимавшихся работников, которые поначалу были готовы согласиться на очень низкую Охватившая весь земной шар окончательная географическая капиталистической мироэкономики в конце XIX в. форсировала^ ’ мире ускорение процесса оттока рабочей силы из деревни — который зашел далеко и может быть по существу завершен в шем будущем|8). Это неизбежно означает резкое увеличение затрат на рабочую силу как процентной доли общих затрат производства. Вторая структурная проблема — это сжатие средних страт. Пссюнс не без оснований воспринимались как политическая опора существувкйч миросистемы. Но их требования, как к работодателям, так и к госэдь ствам, постоянно расширяются, и по всему миру затраты на поддереве непомерно разросшейся средней страты на всевозрастающих уровнеftr personam оказываются непосильными как для предприятий, так > дм государственных казначейств. Именно это стоит за многочисленными попытками последнего десятилетия — свернуть государство благососяш- ния. Но одно из двух: либо эти затраты не будут сворачиваться, и та как государства, так и предприятия ожидают серьезные неприятности и частые банкротства, либо они будут свернуты, но тогда грядет звпн тельное политическое разочарование именно среди тех страт, которые обеспечивают самую прочную опору современной миросистеме. Третья структурная проблема — это экологический кризис, киль рый представляет острую экономическую проблему для миросистмы. Накопление капитала уже пять веков основывается на способности през- приятий экстернализировать издержки производств. По существу это означает сверхиспользование мировых ресурсов при высоких колзж- тивных затратах, но почти без всяких затрат для предприятий. Одною в определенный момент ресурсы исчерпываются, а негативная токоп- ность достигает уровня, который содержать невозможно. Сегодня мы обнаруживаем, что необходимо вкладывать огромные средства в лигая- дацию последствий загрязнения окружающей среды и, чтобы избежать повторения проблемы, нам придется сократить потребление ресурсов. Но столь же верно и то, что, как громогласно заявляют предприятия, такие действия снизят глобальную норму прибыли. Наконец, демографический разрыв, удваивающий экономические разрыв между Севером и Югом, скорее ускоряется, нежели убывает. Это создает невероятно сильное давление на миграционное движение Юг- Север, которое, в свою очередь, порождает столь же сильную антилибе- ральную политическую реакцию на Севере. Нетрудно спрогнозировать, что случится. Несмотря на возросшие барьеры, незаконная иммигранта на Север будет повсеместно увеличиваться, а с ней будет шириться двихе- Кде «ничегонезнаек» |9). Внутренний демографический баланс государств ВСевера радикально изменится, и можно ожидать острого социального Вцонфликта. ? Таким образом, сегодня, и на ближайшие сорок-пятьдесят лет, миР посистема оказывается в состоянии острого морального и институци- в онального кризиса. Возвращаясь к началу нашего рассуждения о двух I современностях, — происходит то, что наконец-то имеется ясное и от- f крытое напряжение между современностью технологии и современностью освобождения. Между 1300 и 1800 гг. эти две современности выступали - в тандеме. Между 1789 и 1968 гг. их латентный конфликт сдерживался успешной попыткой либеральной идеологии сделать вид, будто они тождественны. Но с 1968 г. маска сорвана. Идет открытая борьба между двумя современностями. ЕСТЬ ДВА ОСНОВНЫХ КУЛЬТУРНЫХ ПРИЗНАКА ЭТОГО ПРИЗНАНИЯ конфликта двух современностей. Первый — это «новая наука», наука сложности. В последние десять лет очень многие ученые-физики и математики вдруг повернулись против ньютоновско-бэконовско-карте- зианской идеологии, которая по меньшей мере пятьсот лет утверждала, что является единственно возможным выражением науки. С триумфом либеральной идеологии в XIX в. ньютоновская наука была освящена как универсальная истина. Новые естественники — представители точных наук ставят под сомнение не правомерность ньютоновской науки, но ее универсальность. По существу, они утверждают, что законы ньютоновской науки — это законы для ограниченного частного случая реальности и для научного понимания реальности необходимо значительно расширить нашу систему координат и инструментарий анализа. Оттого-то мы и слышим сегодня новые модные слова, такие как хаос, бифуркация, нечеткая логика, фракталы и, в самом фундаментальном плане, стрела времени. Естественный мир и все его феномены историзировались44). Новая наука отчетливо нелинейная. Но современность технологии возводилась на сваях линейности. Оттого новая наука поднимает самые фундаментальные вопросы относительно современности технологии, во всяком случае, той формы, в которой она классически излагалась. Другой культурный признак узнавания конфликта двух современностей — это движение постмодернизма, преимущественно в гуманитарных и социальных науках. Постмодернизм, надеюсь, я ясно дал это пощпЯ вовсе не означает лост-современный. Это способ отрицания совреме»^Я сти технологии ради современности освобождения. Если он и 'ОГЛИВаСТаЯ в причудливую языковую форму, то потому, что постмодернисты |И|Д способ вырваться из языковой хватки, которой либеральная ццеолощя^ держит наш дискурс. В качестве экспликативного понятия постмодернизм" невразумителен. Как возвестительная (annunciatory) доктрина постмодернизм без сомнения наделен даром предвидения. Ибо мы и в самом деле * движемся в направлении другой исторической системы. Современная, миросистема близится к своему концу. Потребуется, однако, по меньшей мере еще пятьдесят лет предсмертного кризиса, то есть «хаоса», прежде чем мы сможем надеяться выйти к новому социальному порядку. < Наша задача сегодня, и на ближайшие пятьдесят лет, — задача утопистики. Это задача — представить себе и преодолевая преграды попытаться создать этот новый социальный порядок. Ибо никоим образом не гарантировано, что конец одной неэгалитарной исторической системы подведет к лучшей системе. Сегодня нам нужно определить конкретные институты, через которые наконец-то сможет выразиться освобождение человечества. Мы пережили его мнимое выражение в нашей существующей миросистеме, в которой либеральная идеология стремилась убедить нас в реальности, против которой либералы на деле боролись — реальности растущего равенства и демократии. Пережили мы и утрату иллюзий, связанных с потерпевшими неудачу антисистемными движениями — движениями, которые сами по себе были частью проблемы в той же мере, как и частью решения. Мы должны вступить в громадный всемирный мультилог, ибо решения никоим образом не очевидны. И те, кто желает продолжать настоящее под другими личинами, очень сильны. Конец какой современности? Пусть это будет конец ложной современности и начало, впервые, истинной современности освобождения.
<< | >>
Источник: Иммануэль Валлерстаин. ПОСЛЕ ЛИБЕРАЛИЗМА. 2003

Еще по теме ГЛАВА 7 Конец какой современности?:

  1. Прекрасная Современность
  2. Французский кризис Просвещения
  3. Периодизация истории
  4. 3.2. Подходы к изучению отношения «личность — культура»
  5. Л. Гринфелд НАЦИОНАЛИЗМ И РАЗУМ
  6. Семья императора Николая II
  7. ГЛАВА 2 ИСТОРИЯ В ДРАМЕ — ДРАМА В ИСТОРИИ (НЕКОТОРЫЕ АСПЕКТЫ ИСТОРИЧЕСКОГО СОЗНАНИЯ В КЛАССИЧЕСКОЙ ГРЕЦИИ)1