Критические замечания: Социальная наука, история и география
пространства и времени, а вторая анализирует процесс разворачивания событий в определенных пространственно-временных условиях. В свете основных идей, развиваемых в настоящей работе, вряд ли необходимо подробно объяснять, почему подобное представление является бессодержательным.
Если историков нельзя считать знатоками времени, то как можно оценить точку зрения, согласно которой они выступают специалистами по исследованию прошлого? Это мнение не только интуитивно привлекательно, но и имеет многочисленных сторонников в лице знаменитых историков и философов. М. Оэкшотт (Oakeshott) определяет термин «историческое прошлое» следующим образом [56]*. Мир, воспринимаемый индивидом, говорит он, является «очевидно настоящим». Мы стоим на краю тротуара и наблюдаем, что происходит вокруг нас. Пока мы стоим, время идет, но мы заняты «непрерывным настоящим», где «течение времени сопровождается незаметными изменениями или даже намеком на них» [57]. Вот мимо нас, прихрамывая, прошел человек на деревянной ноге. Он является частью «непрерывного настоящего », если мы воспринимаем его не как калеку с деревянным протезом, но как человека, потерявшего ногу. Оэкшотт утверждает, что подобное осознание прошлого порождается не пренебрежением к настоящему, а специфической трактовкой его, при которой все, воскрешаемое в памяти, сопровождается словом «утраченный».
В историческом понимании настоящее формируется так называемыми пережитками или реликтами «сохранившегося прошлого »:...историк может проникнуть в прошлое лишь посредством этих пережитков. Посему первейшая задача исторического исследования — собрать их в настоящем, где они находятся в разрозненном состоянии, восстановить то, что могло быть утрачено, внести некое подобие порядка, позволяющего ликвидировать неразбериху, восполнить нанесенный им ущерб, дабы устранить фрагментарность, постичь существующие между ними связи, узнать происхождение пережитков и, таким образом, определить их подлинную сущность как устаревшей практической, философской, художественной и тому подобной деятельности [58].
Обращаясь к уцелевшим фрагментам прошлого, историк стремится восстановить то, что было утрачено.
Этот взгляд на сущность исторической науки можно было бы истолковать двояко, рассматривая историю как научную дисциплину, занимающуюся восстановлением не- сохранившегося прошлого или связанную с особыми приемами и методами герменевтики текста, так или иначе близкими историкам. Согласно первому варианту, история обладает собственным, четко обозначенным «предметом исследования»; в соответствии со вторым, отличительные особенности ее носят преимущественно методологический характер. Однако при ближайшем рассмотрении обнаруживается, что ни первый, ни второй варианты не являются достаточно убедительными. Из примера с индивидом, стоящим на углу улицы, очевидно, что под «настоящим» Оэкшотт понимает нечто, близкое тому, что именуется нами «присутствием». Однако присутствие имеет пространственные и временные границы. Содержательное восстановление утраченного прошлого невозможно, да и не следует отделять от уяснения культурных различий, «разбросанных» по всей поверхности земного шара. Ибо любой анализ такого рода предполагает сложную координацию временного и пространственного. Читатель, не уступающий в этом вопросе, вряд ли согласиться с положениями теории структурации, представленной на предыдущих страницах.
С другой стороны, если рассматривать точку зрения Оэкшотта с методологических позиций, она подразумевает, что отличительные свойства истории заключаются в мастерстве историка как специалиста в области интерпретации текстов или реликтов, уцелевших с прошлых веков. Неудивительно, что это представление находит, и не безосновательно, широкую поддержку в кругах историков, ибо очевидно, что квалифицированное прочтение и объяснение текстов или материальных реликтов является важнейшей задачей исторического исследования. Многие обществоведы усматривают здесь своеобразное разделение труда между историей и социальной наукой; акторы, интересные для социологов, живы и находятся в силе, с ними можно общаться напрямую, а те, которыми занимаются историки, — мертвы и посему недоступны для непосредственного общения. Понятно, что разница эта весьма существенна не только потому, что живые могут отвечать на вопросы, в то время как мертвые нет, но и в связи с тем, что ныне здравствующие способны также поддерживать обратную связь. Иными словами, они могут активно исследовать, подвергать сомнению и изменять собственную деятельность на основе разнообразных «открытий», осуществляемых вокруг них. Однако все это не позволяет нам говорить о каком-либо достойном и заслуживающем нашего внимания делении между историей и социологией. Во многом социальная, как и историческая, наука создается «в» и «посредством» текстов и других «вторичных » материалов. Усилия, затрачиваемые учеными-общество- ведами на непосредственное общение с субъектами деятельности, являющимися объектами научного исследования, вряд ли можно сравнить с теми, что расходуются при работе с текстовыми данными. Более того, мера, в которой понимание текстов — используемых в качестве иллюстраций, а также для описания установленного контекста деятельности — решает проблемы интерпретации и разъяснения, зависит не от «удаленности во времени », но определяется тем, что из чего следует получить, а также степенью имеющихся культурных различий.
В таком случае, двумя дисциплинами, пересечение которых затрагивает структуру и рамки присутствия, несомненно, являются археология и герменевтика: археология — ибо она занимается главным образом реликтами или остатками прошлого, «безделушками», прибившимися к берегу современности и оставшимися там, несмотря на то, что социальные течения, породившие их, ослабли или прекратили свое существование; герменевтика — ибо все пережитки «сохранившегося прошлого » должны быть проинтерпретированы, безотносительного того идет ли речь о горшках или текстах, а также потому, что задача восстановления прошлого неотделима — концептуально и методологически — от предопределения смысловых фреймов, обнаруживаемых в сосуществующих культурах.
Если социальная наука не является, да и не может быть историей настоящего и если она не связана и не может быть связана исключительно с обобщениями вне времени и пространства, что отличает ее от истории? Нам думается, на
этот вопрос можно ответить аналогично тому, как это сделал Дюркгейм (хотя он и пришел к этому выводу иначе): ничего — ничего концептуально связного или интеллектуально оправданного. Если между историей и социальной наукой и существуют противоречия и барьеры, то речь идет о реально существующем разделении труда, а не о логическом или методологическом расколе. Историки, специализирующиеся на особых типах текстовых материалов, языках или «эпохах», не свободны от необходимости использовать понятия социальной теории и вынуждены сталкиваться с дилеммами, неотъемлемо присущими ей. Однако и обществоведы, интересом которых являются наиболее абстрактные и общие теории социальной жизни, не могут отказаться от решения герменевтических проблем интерпретации текстов и других культурных объектов. Таким образом, историческое исследование есть исследование социальное и наоборот.
Утверждать подобное — уже не ересь, как могло бы показаться когда-то. Прежде всего рассмотрим, что происходило со стороны истории. И здесь нам стоит обратиться к Ф.
Эбрамсу (Abrams), который говорит о работе историков:...действительно значимым событием последних двадцати лет стало опубликование основательной массы теоретически осознанных исторических работ, которые постепенно приводили в беспорядок ранние концепции истории, как так или иначе не включенные в теоретический мир общественных наук. Социальные изменения осуществляются людьми, творящими новое. По мере того, как общепризнанные шедевры исторической науки приобретали все большую теоретическую обоснованность и определенность, а единство теоретического метода истории и социологии становилось все более и более очевидным, настойчивая убежденность некоторых профессиональных историков в том, что теория не является их ремеслом, постепенно утрачивала свой статус фактической основы «института» истории, превращаясь в бесплодную ностальгию [59].
Ключевая фраза этого фрагмента — слова «единство теоретического метода». Проблемы социальной теории, де
ятельности, структуры и форм объяснения являются общими проблемами всех общественных наук, независимо от тех различий, которые могут существовать между ними в других отношениях.
О влиянии на историю общественных наук, имевшем место в течение двух десятилетий, упомянутых Эбрамсом, весьма проницательно писал Лоуренс Стоун (Stone) [60]. Стоун различает несколько направлений, посредством которых общественные науки воздействовали на тех, кто связан с «новой историей ». Он согласен с Эбрамсом в том, что историки глубже осознали неотвратимую связь своей дисциплины с социальной теорией. Иными словами, они вынуждены были признать, что не могут оставить теоретические предположения, направляющие их работу, полностью скрытыми; открывая их, они кладут на стол карты, которые ранее предпочли бы держать в руках. Другие вклады со стороны общественных наук носили более методологический характер. Так, к ряду различных исторических проблем были с успехом применены количественные методы — факт, значимость которого определяется хотя бы тем, что использование подобных методов достаточно ново для истории.
Однако этим вкладам противостояло давление со стороны приверженцев так называемой «нарративной истории». В некоторых основных аспектах полемика между сторонниками «новой истории», с одной стороны, и поборниками «нарративной истории», с другой, может рассматриваться как исторический вариант того же самого дуализма действия и структуры, упорно проявляющегося на всем протяжении процесса развития социальной науки в целом. Те, кто поддерживает положения нарративной истории, протестуют против того, как «новая история » трактует основания человеческого поведения, благодаря чему подобное поведение рассматривается как результат действия социальных причин, находящихся вне сферы влияния субъектов деятельности. Делая это, они совершенно правы. Ибо полезность привнесения в историю изначально некорректных стилей теоретизирования вызывает большие сомнения и, кроме того, весьма ограничена. Однако рассматривать «нарративную историю » в качестве альтернативы «истории аналитической» абсолютно неверно, ибо в этом случае мы вынуждены выбирать одну в ущерб другой.
Признавая наличие общих корней у слов «история» (history) и «рассказ, предание »(story), а также то что понятие histoire (история) подразумевает и то, и другое, можно предположить, что нарративная история представляет собой изложение событий, историй. Рассказываемые сюжеты должны подтверждаться действительными фактами, однако их сплочение и одобрение читателями определяются логичностью и обоснованностью фабулы, способом, при помощи которого передается преднамеренный и целеустремленный характер деятельности участвующих индивидов, и контекстами описываемой деятельности. Так, рассуждая о том, что представляет собой нарративная история, Джеффри Рудольф Элтон (Elton) отмечает: «Дабы действие могло быть понято, необходимо прояснить его окружение, обстоятельства и источники» [61]; заявление, не вызывающее никаких возражений. В том виде, в котором ее воспринимают Элтон и другие, нарративная история более или менее аналогична тому, что ранее было обозначено нами как этнография. Но точно так же, как нельзя считать, что использование этнографических методов неминуемо связано с субъективизмом, нельзя и полагать, что нарративная история имеет какую-либо логическую связь с теоретической позицией, отвергающей структурные понятия. Сторонники нарративной истории имеют полное основание протестовать против беспорядочного введения понятий структурной социологии в труды историков. Однако они не правы, предполагая, что эти понятия могут быть проигнорированы полностью. Нарратив становится убедительной «историей» не только благодаря логичности и последовательности, но и, как писал Элтон, вследствие осмысления «окружения, обстоятельств и источников » действия. Вместе с тем, окружение и обстоятельства, при которых происходит действие, не возникают безосновательно, из воздуха; они должны быть объяснены исходя из той же логической основы, ссылаясь на которую объясняется какая бы то ни было описываемая и «осмысливаемая» деятельность. Речь идет о том же самом феномене, с которым, по нашему мнению, связана теория структурации.
Попробуем взглянуть на проблему с позиций недавних открытий в социальной науке, сконцентрировавшись главным образом на социологии. Кто-то может сказать, что про-
исхождение социологии связано с современной историеи, понимаемой как анализ источников и влияния промышленного капитализма на Западе. Но там, где подобными проблемами занималось поколение социологов, выросшее после Второй мировой войны, они зачастую становились жертвами форм эволюционизма, критиковавшихся нами ранее. Следует понимать, что эволюционизм является скорее антагонистом истории, нежели ее союзником, как это может показаться вначале. Ибо, «втискивая» человеческую историю в предварительно заготовленные схемы, он выказывает высокомерное неуважение к вопросам исторических подробностей.
В тех случаях, когда эволюционизм не делал особых успехов, наблюдалась ярко выраженная тенденция определять «социологию» и ее отделение от «истории» на основе тех самых терминов, которые осуждались нами как бессодержательные. Показательным в этом плане является опи- сание, предложенное Липсетом (Lipset):
ся ...задача социолога заключается в формулировке об-
“ щих гипотез, выдвигаемых в рамках более крупных
теоретических структур, и последующей их провер- •— ке... Удел истории — анализ определенной последо
вательности событий или процессов. Там, где социолог ищет понятия, относящиеся ко множеству отдельных описательных категорий, историк должен ограничиваться реальными событиями и избегать утверждений, которые, связывая поведение в конкретном месте и времени с поведением, имеющем место в иных условиях, приводят к искажениям описания происходящего в совокупности анализируемых обстоятельств [62].
Однако речь здесь идет о разделении между абстрактными и более специфическими интересами, а не о барьерах, существующих между социологией и историей [63].
Термин «социология » был предложен О. Контом и до недавнего времени сохранял тесную связь со стилем мышления, выдающимся представителем которого он являлся. Многие из тех, кто не признавал эволюционизм и функционализм одновременно, тем не менее связывали социологию с некоторыми основными принципами объективизма. Как правило, «общие гипотезы », о которых рассуждал Липсет,
представляются способом, обсужденным нами выше, — как законы, выражающие причинные связи, функционирующие независимо от воли субъектов деятельности, к поведению которых они относятся. Речь идет не только о противопоставлении «номотетического» и «идиографического», которое в данном случае склонны иметь в виду социологи. Если, согласно положениям структурной социологии, различительная сила социологии заключается в ее доминирующем интересе к структурным ограничениям, можно сделать вывод, согласно которому историки работают в более тесном контакте с контекстуализированными действиями целеустремленных субъектов деятельности. Если при введении в историю «социологические» понятия осмысливаются подобным образом, легко понять, почему сторонники нарративной истории относятся к ним с таким недоверием и как они могут защитить то, что делают как «историю » по сравнению с «социологией». Обе стороны поддерживают дисциплинарную дихотомию, не имеющую логического или методологического смысла.
Нет сомнений, что в значительной степени социологию изменил и изменяет конец господства объективизма и функционализма. Пренебрежительное отношение ко времени, свойственное социальной теории, во всяком случае социологии, было определенно и подавлением истории — время, история, социальные изменения, все усваивалось в рамках функционализма [64]. Однако имело место и разочарование в двух типах традиций, господствовавших в анализе индустриально развитых обществ два десятка лет тому назад, — речь идет о «теории индустриального общества», с одной стороны, и марксизме, с другой [65]. В период после Второй мировой войны оба направления имели ярко выраженную эволюционную окраску, а также отличались некоторыми вторичными чертами, которые, как мы уже отмечали, были характерны для эволюционизма. В частности, каждое имело очевидную тенденцию к европоцентризму. Проблема, которую теории «зависимости» и «мировых систем » ставили перед этими эволюционными схемами, играла значительную роль в процессе критики посылок евроцентризма. Вместе с тем мы сталкиваемся с очевидными свидетельствами влияния «новой истории», которые указывают на то, что многие из предположений, выдвигаемых социо-
логами относительно докапиталистической Европы, вероятно, ошибочны в основе своей [66].
Однако социологи могут почерпнуть из работ историков гораздо больше, чем это признается большинством. В качестве ключевого примера можно привести работу Фернана Броделя (Braudel), хорошо известную в среде «новых историков », но все еще по большей части незнакомую тем, кто считает, что работает в «социологии ». Труд Броделя демонстрирует раннее влияние, оказываемое социологической традицией, особенно той, что стала известной благодаря группе, сформировавшейся вокруг «Социологического ежегодника », на развитие истории во Франции. Нет сомнений, что в некотором роде он отражает недостатки социологических воззрений этой группы. Однако он также значительно преодолевает ограничения этих воззрений в других отношениях и представляет большой интерес для социологии не только благодаря своему действительному ^ содержанию, но также благодаря своей теоретической изощ
ренности. «Диалог между структурой и положением дел» со [67], который стремится зафиксировать Бродель, аналоги-
^ чен тому, который мы пытались представить более деталь-
L. но в теории структурации. Бродель — историк долгой дли
тельности, однако он также явно стремится соединить слу- чайное и краткосрочное с институтами, выдержавшими испытание временем.
На первый взгляд, трудно найти кого-либо более несходного, чем Бродель и Гофман. Кажется, что речь идет о полностью несовместимых личностях и даже упоминание их в одном ряду выглядит курьезным. Бродель исследует историю на протяжении нескольких столетий, в то время как Г офман решительно избегает любого анализа развития институциональных контекстов, которые сопровождают социальную деятельность. Несмотря на это, и тот и другой исследуют события повседневной жизни. Их объединяет преимущественный интерес ко времени не как хронологической протяженности или длительности, но как неотъемлемому элементу сложных систем социального воспроизводства. Мы пытались показать, что, обращаясь к Гофману, можно узнать многое о том, как воспроизводятся наиболее глубоко укоренные в обществе институты; Гофман не к месту рассматривается как теоретик банального или эфемер
ного. С другой стороны, Бродель не должен восприниматься как специалист, предлагающий исследование широкого спектра истории, где индивидуальные акторы выступают в качестве игрушек непреодолимых социальных потоков, «детерминистической, фаталистической истории» [68]. История есть структурация событий во времени и в пространстве путем непрерывного взаимодействия деятельности и структуры: взаимосвязь мирского характера повседневной жизни с институциональными формами, растянутыми на обширные диапазоны пространства-времени.
Указывая на характерное для наших дней существенное сближение работ историков и социологов, мы не стремимся лишь предположить, что история должна больше ориентироваться на социологию, и наоборот. На карту поставлено нечто большее. Для социальной теории восстановление времени и пространства предполагает теоретическое рассмотрение деятельности, структуры и контекстуально- сти как средоточия исследовательских проблем в обеих дисциплинах.
Контекстуальность подразумевает пространство, а также время, и здесь мы можем вернуться к отношениям между географией и социологией. Долгое время география считалась менее интеллектуально модным предметом, чем история, а посему вопрос о связи, существующей между географией и социологией, обсуждается в литературе гораздо реже, нежели проблема соотнесения социологии и истории. Многих социологов волнует вопрос о том, в какой мере «социология» является, или должна быть, «историчной » — в различных смыслах, в зависимости от того, как понимается каждый термин, — однако, насколько нам известно, почти никто не ощущает подобных волнений в отношении географии. Возможно, это происходит не только благодаря различию интеллектуальной репутации истории и географии, но и вследствие большей прозрачности, которая приписывается понятию пространства по сравнению с понятием времени. Протяженность или отдаленность в пространстве очевидно легче осмыслить и «озвучить» концептуально; протяженность во времени — нет. Опираясь на подобные рассуждения, можно прийти к выводу, что пространство является «вотчиной » географов, а исследование пространственных форм — относительно неинтересно. Од-
нако подобное заключение слишком поверхностно. Может быть это сказано чересчур эксцентрично, но люди действительно «делают собственную географию », аналогично тому, как они «творят свою историю ». Иными словами, пространственные формы и структуры социальной жизни представляют для социальной теории такой же интерес, как и временное измерение, и, как мы часто подчеркиваем, в некоторых случаях грамотнее мыслить с позиций пространства-време- ни, нежели рассматривать пространство и время отдельно.
В конце XIX столетия корни социальной географии имеют нечто общее с корнями социологии; как и в случае с историей, социальная география испытывала значительное влияние идей Дюркгейма и других присоединившихся к группе, образовавшейся вокруг «Социологического ежегодника ». На ранних этапах формирования географии двумя наиболее влиятельными фигурами являлись, вероятно, Ф. Ратцель (Ratzel) и П. Видаль де ла Бланш (Vidal de la Blanche). Ло- ^ зунг Ратцеля гласил: «Человечество есть часть Земли »[69],
вместе с тем, автор также подчеркивал значимость социальна ной организации как независимо укоренившегося явления.
^ Дюркгейм совершенно справедливо усматривал в работе
L. Ратцеля «потенциального союзника » концепции социоло
гии, которую он намеревался создать [70]. Предложенное Видалем понятие образа жизни напрямую отражает влия- IU ние Дюркгейма; будучи переняты Л. Февром (Febvre), взгля
ды Видаля оказали значительное влияние на труды французских историков, включая Броделя [71]. Сосредоточенность последнего скорее на бассейне Средиземного моря в целом, нежели на границах, определенных национальными государствами или политическими обозначениями «Европы», четко отражает акценты Видаля. Однако последующее влияние Ратцеля и Видаля внутри социологии было слабым. В десятилетия, последовавшие за Второй мировой войной, социология и география по большей части разошлись по собственным обособленным направлениям.
С тех пор обстоятельства изменились. Возможно, очевидное сближение исследований было не столь заметным как в ситуации с историей и социологией, однако социальная география, несомненно, во многом восстановила ту тесную связь с социологией, которая имела место в предшествующие времена [72]. Подобно «новойистории», «новая гео
графия gt;gt; 60-х гг. находилась под воздействием количественных методов, привносимых из сферы общественных наук. Представление о том, что география занимается главным образом исследованием регионализации, постепенно заменялось более абстрактным акцентом на пространственную форму. Подражая постоянному движению идей, происходящему в общественных науках, «новая география » по существу, поддалась критике эмпиризма, обладавшего весьма сильным влиянием на всем протяжении развития современной социальной и политической мысли. В результате в наши дни работы географов привносят в социологию столько, сколько социологи могут отдать взамен. Ибо социальная география содержит множество тех же понятий и вовлечена в те же методологические споры, что и социология.
В предыдущих главах мы пытались объяснить, каковы, по нашему мнению, основные аспекты, позволяющие включить географические понятия в теорию структурации. Конечно, мы не хотим предположить, что работа Хагерстранда и его последователей исчерпывает все возможности, которые география открывает перед социологией. Однако по причинам, которые мы пытались установить, она особенно значима с точки зрения теории структурации. Будучи подвергнута должной критической оценке, работа эта демонстрирует не только проницательность теоретического характера, но и предлагает исследовательские методы, которые могут быть применены непосредственно в эмпирической работе. Временная география имеет три преимущества над признанными методами социальных исследований, с которыми она, тем не менее, может быть объединена. Первое заключается в том, что она повышает чувствительность исследовательской работы к контексту- альностям взаимодействия, особенно постольку, поскольку они взаимосвязаны с физическими аспектами среды, в которой действуют акторы. Большинство социальных исследований, в том виде, в котором они проводились социологами, было нерасположено изучать связи, существующие между физическими и социальными аспектами среды; достойное исключение составляют лишь Чикагская школа и теоретики так называемого «экологического » направления [73]. Второе преимущество состоит в том, что она направляет наше внимание на значимость рутинизации по
вседневной деятельности, составляющей ядро социальных институтов. Третье заключается в том, что, представляя повседневную жизнь как ряд пересекающихся пространственно-временных путей, временная география предлагает способы визуализации и анализа моделей социального воспроизводства [74].
Попытка заменить используемое в географии понятие регионализации более абстрактными моделями пространственной формы считается нами по большей части ошибочной. Мы не думаем, что исследование регионализации представляет собой особый интерес географии. С нашей точки зрения, регионализация есть понятие, которое следует рассматривать с позиций его ведущей роли в социальной теории. Лучше всего трактовать регионализацию не как целиком и полностью пространственное понятие, но как понятие, отражающее группирование контекстов в пространстве-времени. Как таковое, это явление имеет решающее значение для социологии как на теоретическом, так и на практическом уровнях. Понятие регионализации как ни одно другое помогает устранить обманчивое разделение между «микро-» и «макросоциологическими» исследованиями; противостоять предположению, согласно которому «общество» есть неизменно обособленная единица, обладающая четко определенными границами. В рамках социологии проблемы с понятием регионализации заключаются, во-первых, в том, что оно фигурирует главным образом в урбанистической социологии; во-вторых, используется в отношении сопредельных или соседских отношений; в-третьих, в том, что урбанистическая социология традиционно понималась как одна из «областей» социологии.
Каждая из этих традиций должна быть подвергнута сомнению. Мы пытались показать, что регионализация не равносильна «регионалистике», но тем не менее может использоваться весьма широко. «Урбанистическая социология » — один из основных интересов географов и социологов, именно здесь наиболее очевидным становится взаимообмен между двумя дисциплинами. Можно провести интересные параллели между трудами Видаля, построенными главным образом на исследованиях сельской среды, и работами представителей Чикагской социологи
ческой школы, изучавших городскую среду. Парк знал о существовании трудов французских социальных географов, хотя, по-видимому, разрабатывал свои основополагающие концепции независимо от них. Печально, что влияние Парка распространялось скорее на урбанистическую экологию с бросающейся в глаза формалистской концепцией пространства и подчеркнуто объективистской точкой зрения. В своих поздних работах Парк придерживался позиции, согласно которой, возможность «свести все социальные отношения к отношениям пространственным», предусматривает возможность «применить к взаимоотношениям, складывающимся между индивидами, фундаментальную логику физических наук »[75]. Однако в своих ранних работах он рассматривал сопредельность как в большей степени контекстуализирующее явление, упорядоченное и выражающее социальные особенности — образ жизни. Эта точка зрения представляет несомненный интерес и должна быть сохранена при условии, что мы будем иметь в виду регионализацию в целом, а не городские окрестности в частности.
Урбанистическая социология — не просто одна из отраслей социологии. Очень важно подчеркнуть это, ибо, ориентируясь на подобные позиции, новейшие разработки в урбанистической теории способствовали дальнейшему разрушению границ между географией и социологией. Как мы отмечали ранее, анализ сущности городов играет первостепенную роль в деле изучения вопросов, представляемых обычно как исключительно логические по характеру, включая проблемы соотношения микро и макро. В данном случае термин «город» обманчив. Несмотря на то, что фактически везде города играли ключевую роль в процессе становления крупномасштабных обществ, город в классово разделенных обществах не равносилен городу современной эпохи. Поскольку современный урбанизм представляет собой новый тип организации пространства и времени, постольку он отличается от урбанизма традиционного, а его корни соседствуют с корнями капиталистического индустриального общества. Нет нужды соглашаться со всеми идеями М. Кастельса (Castells), чтобы признать, что автор сыграл важную роль в деле смещения акцентов в урбанистической теории от «урбанистической социологии» к
упору на общую значимость урбанизма для социальной теории [76]. Анализ урбанизма как основы «сотворенного окружения», несомненно, займет основную позицию в любой программе эмпирического исследования современных индустриальных обществ, которую может породить теория структурации.
Что социолог может почерпнуть из трудов географов? Не только понятие регионализации и методов ее исследования, но также и представления о значимости в процессе воспроизводства социальных практик того, что географы традиционно называют местом (а мы — локальностью). В качестве поучительного примера можно сослаться на труды Преда, объединяющие эмпирические исследования урбанизма с ракурсом, находящимся под влиянием временной географии и теории структурации одновременно [77]. Пред совершенно справедливо указывает на тот факт, что представление о «ситуативном» характере социального взаимодействия может быть адекватно описано эмпирически только в том случае, если мы осознаем, каким образом «воспроизводство конкретных культурных, экономических и политических институтов во времени и в пространстве неизменно связывается с действиями, специфичными для времени и пространства, накоплением знаний и биографиями отдельных индивидов» [78]. Координация траекторий повседневных перемещений индивидов в пределах заданного диапазона локальностей, а также то, что некоторые исследователи именуют «чувством пространства», есть конкретизированные аспекты дуальности структуры. Диалектика «повседневного пути » и «жизненного пути» — форма, посредством которой последовательная целостность биографии индивида выражается и выражает непрерывность институционального воспроизводства. Чувство пространства приобретает особую значимость для поддержания онтологической безопасности, ибо обеспечивает психологическую связь между биографией индивида и локальностями как средой пространственно-временных путей, по которым перемещаются индивиды. Отождествление с крупными локальностями — территориями, нациями и т. п. — отличается от того, что возникает и подкрепляется локализованными контекстами повседневности. Последние, вероятно, куда более значимы с точки зре
ния воспроизводства масштабных институциональных целостностей, чем первые [79]. Пред предполагает, что исследование должно анализировать двойное значение, подразумеваемое фразой «происходящее» (taking place). Социальная деятельность имеет место в различных локальностях, однако, это не следует понимать исключительно как пассивную локализацию этой деятельности в рамках конкретных ситуаций. Человеческие действия «происходят» путем предопределения и изменения природы, что особенно очевидно в условиях искусственного окружения современного урбанизма.
А что в свою очередь могут заимствовать у социологов географы? На самом деле немногое, ибо за последние несколько лет географы хорошо осознали проблемы, свойственные современной социологии. Однако несомненную пользу может принести разрушение представлений о том, что возможна особая «наука о пространстве». В социальной географии пространственные формы есть всегда формы социальные. Обратимся к утверждению, характерному для определенного типа географической литературы, согласно которому география занимается установлением «пространственных связей между совокупностями фактов путем обнаружения пространственных законов», а также объяснением «связей между этими законами посредством сооружения пространственных теорий, являющихся моделями или системами в области пространственных проблем» [80]. Нет сомнений, что подобные формулировки отражают представление о законах, отброшенное нами как неуместное; они олицетворяют попытку сформировать «социальную физику в пространственном контексте» [81]. Однако, что гораздо более важно, они предполагают, что пространство обладает собственной внутренней сущностью: это предположение логически сомнительно и эмпирически бесплодно. Пространство не является бессодержательным измерением, вдоль которого структурируются социальные группировки, но должно рассматриваться с позиций своего участия в становлении систем взаимодействия. То, что мы говорили об истории, уместно и в контексте (социальной) географии: логических или методологических различий между социальной географией и социологией не существует!
Еще по теме Критические замечания: Социальная наука, история и география:
- «СОВРЕМЕННОЕ ЕВРАЗИЙСТВО»
- ЛИТЕРАТУРА194
- Изучение и формирование мотивов
- 4.2. Изучение истории левонароднических партий и организаций
- Исследователи о социалистах - революционерах после свержения самодержавия
- 4.6. ИССЛЕДОВАНИЕ ПОЗНАВАТЕЛЬНЫХ ИНТЕРЕСОВ В СВЯЗИ С ЗАДАЧАМИ ПРОФОРИЕНТАЦИИ
- ДНЕВНИК ЖУРНАЛИСТА [ноябрь 1895 г.]
- § 3. Восточные «церковные истории»
- § 3. Иные виды эпиграфических источников
- Трудовая школа второй ступени
- Введение