I. Светлые впечатления младенческих лет
Более полстолетия живет в моей памяти... Поколения сменялись и вымирали. Огромной важности события проходили передо мной. Менялось и отношение к жизни, и оценка событий, и посильное участие в них, и посильное их понимание...
Много поучительного в этом громадном потоке жизни, никогда не останавливающем своего движения и даже постепенно его ускоряющем. И когда наблюдаешь это движение на таком значительном периоде времени, то ясно сознаешь всю его необходимость, не только историческую, но и моральную необходимость, чего бы это ни стоило. И действительно, эти суровые волны, катящиеся из бесконечной дали прошлого в бесконечную даль будущего, не считаются ни с какими высокими личными качествами, ни с какими заслугами. Давно сказано:Скольких славных жизнь поблекла,
Скольких низких рок щадит...
Нет великого Патрокла,
Жив презрительный Терсит!1*
Потому что (как тоже давно уже сказано),
Чтобы одних возвеличить, борьба Тысячи слабых уносит,
Даром ничто не дается, Судьба Жертв искупительных просит2*.
И — увы! — не только слабых уносит борьба, но и «славных, благородных, сильных любящей душой»3*. Целые их дружины проходят перед моей памятью. Особенно богата этими погибшими дружинами сильных душой история этого ужасного полувека в России.
Я не собираюсь, однако, в этих очерках писать историю, а хочу вспомнить только ее преломление в моем сознании как наблюдателя, отчасти и
участника исторического движения. Есть потребность и венец принести на ? могилы товарищей; есть и желание исполнить совет поэта:
А станешь стариться, нарви Цветов, растущих на могилах,
; И ими сердце обнови4'.
Начнем, конечно, не с могил... Будет и им своя очередь, а теперь попытаюсь вызвать лучи зари моей личной жизни, постепенно творившие сознание и человека. Воспоминания мои идут довольно далеко, но, конечно, немногое достойно отметки.
Я родился в 1849 г.
в Вознесенске Херсонской губернии, где тогда отец мой служил в гусарском Ахтырском полку5*. Скоро он получил командование полком, и мы переехали в Киевскую губернию (Умань, Тараща), откуда вскоре полк был переведен в Харьковскую губернию, в военное поселение Новый Псков6*. Начавшаяся в 1853 году война7* вызвала передвижение полка в Херсонскую губернию, в военное поселение Павловск, около Елисавет- града; потом в Новую Одессу, тоже военное поселение, но ближе к театру военных действий, подле Николаева; затем в Николаев, а по окончании войны сначала опять в Новую Одессу, опять в Павловск и, наконец, в Звенигород- ку Киевской губернии8*, где отец сдал полк в 1856 году, и мы временно поселились в имении в Херсонском уезде. Таким образом, мои младенческие впечатления и первые проблески сознания в значительной степени обусловлены обстоятельствами этой усиленной походной жизни.Желтая роза с большим блестящим зеленым жуком на ней, пара пунцовых вишен с седоусым денщиком Григорием, лесная дорога, косогор, мигающий огонек избушки, опрокинувшиеся сани, — вот те отдельные моменты, ярко запечатлевшиеся в моем сознании, но именно как моменты, как картинки без прошлого и без продолжения. Все это лишено истории, все это — лишь запечатленные мгновения, поразившие сознание, еле возникающее от хаоса непосредственных ощущений. Координируются впечатления прежде по месту. По времени позже. Так было у меня, по крайней мере.
Не буду шаг за шагом следить за тем, как мало-помалу разгоралось сознание, но отмечу несколько эпизодов этого процесса, которые могли уже иметь значение для выработки душевного склада будущего человека.
Поход из Нового Пскова в Павловск; зима 1853 г., — мне круглой цифрой четыре года; место действия — Екатеринославская губерния (как мне кажется)9*.
Был поздний вечер, когда меня, полусонного, вынули из кареты. Скромный деревенский дом был освещен, и седой старик-хозяин вышел сам с фонарем нас встретить и проводить к себе в гостеприимную «хату».
Это был высокий, долговязый мужчина, с длинными руками, с добродушными голубыми глазами под нависшими бровями, с большими седыми усами на бритом лице. Шапка густых седых волос дополняла собою эту бодрую фигуру в серой чемарке10’. Говорил он по-малорусски. Хотя у нас в семье разговорным языком был русский, но это был язык господский. Прислуга,большей частью крепостные матери из ее наследственных местностей Полтавской губернии, говорила по-малорусски. Мать, сама родом малороссиянка, но воспитанная в Патриотическом институте в Петербурге10,, говорила по-русски. Тем не менее малорусский язык был хорошо знаком всем, а нам, детям, обращавшимся часто с прислугою, был таким же родным, как и русский. Долго мы их даже не отличали, хотя никогда в разговоре и не мешали. Отмечаю эту черту, присущую, вероятно, многим южнорусским семьям, между прочим и потому еще, чтобы северный читатель не удивлялся этому разумению нами, младенцами, двуязычного разговора между отцом нашим, говорившим по-русски, и хозяином-хуторянином, употреблявшим малорусскую речь.
Нас ввели в довольно обширную, но низенькую комнату. Небольшие окна, убранные чистыми белыми занавесями; некрашеный, блестящий чистотою пол с пеньковыми дорожками по разным направлениям; обмазанные (нештукатуреные), начисто выбеленные глиной стены, потолок с переплетом балок и лат (поперечен), изразцовая расписная печка, деревянная крашеная мебель, шандалы11’ и люстры, обильно украшенные стеклышками всевозможных форм и фигур, в углу — богато убранный киот с образами, обвешанный вышитыми утиральниками, с пучками и венками засохших цветов и пахучих трав. Эта обычная обстановка старинных малорусских домов зажиточных хуторян из дворянского или казачьего рода здесь впервые запомнилась со всеми деталями. Конечно, видал я ее и раньше, но память ее мне не сохранила. На этот раз она была рамкой, в которой совершились события, для моего младенческого сердца оказавшиеся неизгладимыми.
Сначала шло угощение, — длинное малорусское угощение...
Из него мне особенно запомнились лежни13'. Эти длинные и толстые черные цилиндры возбудили сначала во мне недоверие. Облитые уже салом со шкварками, они все еще не могли смягчить моего скептицизма. Густая сметана, в которой стояла ложка, первая начала склонять меня к снисхождению. Сделав же опыт вкусить сей странной смеси сомнений и очарований, я на всю жизнь сделался преданным сторонником лежней. После лежней нельзя было не одобрить узвара и маковников14'. Мы посвящали себя этим произведениям украинского искусства, когда гостеприимный хозяин обратился к отцу с вопросом об известиях с театра уже начавшихся военных действий. Отец удовлетворил его любопытство и, как я впоследствии узнал, передал ему недавно в полку полученные известия о синопской победе'5'. Старый казак долго и внимательно слушал, попыхивая из длинной, до пола трубки. Я уже давно, с самого входа в его дом, им очень заинтересовался и все посматривал на его оригинальную, столь для меня необычную фигуру. Из рассказа отца я понял только, что мы победили турка (злого, как я уже знал из мало- русских песен). Это, конечно, меня радовало, и волнение, видимо охватывавшее старика-хозяина, невольно передавалось и мне. Покамест, впрочем, маковники были отличным противоядием.Отец кончил. Высокая, седая фигура хуторянина поднялась со стула и, обратившись к иконам, перекрестилась. Старик распорядился созвать всех домочадцев, слуг, работников. Торжественно, взволнованным голосом он, быть может, из последних запорожцев, сообщил собранию о великой победе над «невірою» ,6‘. Голос дрогнул, когда он оканчивал свое сообщение, и затем опустился на колени перед киотом. За ним опустились на колени и все собранные им домочадцы. Старик громко читал молитву; все плакали. Отец отвернулся, смахивая слезу; мать утирала глаза. Глубоко потрясенный, я расплакался тоже. Меня унесли... В слезах я и уснул в этот памятный мне вечер.
В начале 1854 года наш полк прибыл в Павловск, около Елисаветграда. Памятный зимний поход окончился.
С ним, однако, не окончился еще тот младенческий период моей жизни, который в собственных воспоминаниях представляется только рядом ярких, взаимно не связанных картинок. Чем дальше, однако, тем картины эти все более и более теряют характер запечатленного момента, все расширяется длина запоминаемого события, которое из картины превращается в эпизод.Один такой эпизод только что рассказан. Приблизительно в то же время, когда мне было четыре или пять лет, не больше, я пережил другой эпизод, память о котором радостно сохраняю до седых волос. Это было летом. Надо думать, это было в 1854 или 1855 годах, но точнее ни хронологии, ни места происшествия установить не могу. Это место — южная степь: уже выше сказано, что эти годы были для нас полны степных походов и степных поездок.
Ясное раннее утро в степи. Распряженный дормез17' стоит у большой дороги. Лошадей проваживают. Денщики и горничные хлопочут около разостланного на траве ковра, где устанавливают посуду, раскладывают провизию. Неподалеку ставят самовар... Он понемногу дымит, временами выкидывает пламя, начинает свою веселую песенку... Небо голубое, — такое голубое, прозрачное... Где-то высоко бегут перистые облака, с одного края озлащенные встающим солнцем. Другие розовеют. Свежо и как-то очень весело. По крайней мере, именно очень веселыми глазами смотрит на Божий мир мальчуган, тоже входящий в состав живописной группы около ковра. Где это было и когда, я, конечно, не знаю, но отлично помню ряд самых завлекательных впечатлений, связанных для меня с этим свежим степным утром. Веселый и восхищенный всем окружающим, я замечаю на соседнем пригорке какой-то серенький шевелящийся столбик. Путаясь в невысокой придорожной траве, направляю свои шаги для ближайшего ознакомления с неведомым явлением. Подхожу ближе: ясные, веселые глазки, слегка пошевеливающиеся усики, настороженные ушки, острая мордочка, серенький зверек на задних лапках. Восхищенный, я спешу к новому знакомцу. Овражек18' (это был он) подпускает совсем близко и только, когда я наклоняюсь, чтобы его погладить, быстро отбегает шагов на десять и опять принимает прежнюю наблюдательную позу.
Конечно, я снова устремляюсь за ним, а он снова проделывает то же самое, снова останавливаясь в нескольких шагах, снова как бы заманивая в глубину безбрежной степи, волнующейся зеленою душистой травой, пестреющей цветами, звенящей несмолкаемым треском и гулом насекомых. В восторге от этого нового спорта, я все далее и далее увлекаюсь за милым зверушкой... За первым являются другие, такие же завлекательные, такие же смелые, такие же не дающиеся погладить. Высокая трава щекочет лицо, роса вымочила всю одежонку спортсмена... Мотыльки, жуки и кузнечики, трель жаворонка и невиданные цветы, свежий душистый воздух, — все увлекает беззаботного мальчугана, уже совершенно потерявшегося в высоких злаках девственной еще степи... Сколько времени и где я странствовал, конечно, не знаю. Помню только ни с чем не сравнимое чувство восторга и восхищения, которое я переживал от этого общения с тогда еще свободной, роскошной и ласковой природой наших степей, ныне покоренных, обездоленных, тоскующих и унылых. Кончилось тем, что я где-то в высокой траве уснул сном праведника, достаточно утомленный и этими стрекотаниями в зарослях выше моего роста, и еще более того волной сильных ощущений...Меня хватились довольно скоро, но долго, часа два, тщетно искали в этих высоких волнующихся травах необозримой новороссийской степи. Родители были в страшной тревоге. Наконец, красная рубашонка помогла меня найти. Я очутился чуть не за четверть версты от стоянки. Узнал я все это впоследствии из рассказов. Не догадался спросить, где именно это было и когда было, a f еперь уже поздно. Кроме меня, все действующие лица уже опочили в знойной и сухой земле моей родины, — исключая матери и сестры, которые, подобно мне, заблудились на севере и лежат в сырой земле северного болота.
Природный степняк, я чувствую себя совсем хорошо, совсем дома только на широком просторе, при ничем не ограниченном горизонте: ни горами, ни лесами, ни каменными громадами больших городов. Поэтому я так люблю и море. Море, пожалуй, даже больше, чем степь. Более ласковая, более женственная степь покорилась человеку, и он без жалости изнурил ее, без пощады сорвал с нее ее богатые наряды, истомил и обессилил ее красу... Непокорное море ничего не уступило несытому человеку и ныне смотрит на него, и вечно смотреть будет той же неподражаемой, могучей, той же вольной красотой, навеки такое же грозное, такое же опасное, такое же свободное и властное. Нельзя не любить моря... Ничто другое так не захватывает душу всепокоряющей властью. Ничто другое так не врачует наболевших ран душевных. Нельзя не любить моря, но нельзя не любить и степи. Кто не знает моря, не знает опасности. Кто не ведает степи, тот не понимает, тот не изведал ласки природы. Четырех-пятилетний мальчуган, заснувший под тенью и под шелест степного ковыля, эту ласку навек запечатлел в своем сердце, и немало невзгод и тяжелых минут и впоследствии облегчала и умиротворяла эта ласковая мать, родная и широкая степь.
Для роста моего душевного склада эту дружественную встречу со степью, это полное общение с природой я считаю одним из определяющих моментов развития.
С[анкт-]П[етер]б[ург]у 16-го июля 1909 года. II.
Еще по теме I. Светлые впечатления младенческих лет:
- КРАСОТОЙ МИР СПАСЁТСЯ
- РУССКАЯ ЛИТЕРАТУРА ГЛАЗАМИ И. А. ИЛЬИНА
- Предисловие
- УМ И СТРАСТИ
- 3.3. Философско-педагогическая антропология И.А. Ильина
- Отдел второй Исторические эпохи
- Отдел первый Племя
- I. Светлые впечатления младенческих лет
- Детские впечатления жестокой действительности
- ОПАЛЬНЫЙ ИСТОРИК, или путь к радуг
- ПАСТЫРЬ-ПОДВИЖНИК
- Глава 8 Возраст Христофора Колумба: с рождения до семи лет
- ЗАЩИТА ПОЭЗИИ