VI. Чего ожидать в XXI веке
Уже ясно, что постиндустриальный мир не обойдет Россию, хотя едва ли его ждет здесь триумф. Если не случится очередной национальной катастрофы, число российских пользователей Интернета, ныне составляющее около 1 млн человек (данные никем не проверены), несколько возрастет, но все равно их будет ничтожно мало по сравнению с числом пользователей в развитых постиндустриальных странах, отставание от которых, скорее всего, увеличится.
Некоторые аналитики не исключают, что основой экономического существования России вообще станет приусадебное хозяйство с мускульной силой (для многих российских семей уже стало). И это — вместо техносферы, бесприродного искусственного мира и сложных технологий, которые несет с собой постиндустриальный век. Очень маловероятно, что Россия станет “электронным государством”, хотя уровень компьютеризации может повыситься, а число “облученных виртуальной культурой” — увеличиться, и даже значительно. Но дело в том, что миллионы и миллионы “облучаются” самыми примитивными и грубыми версиями этой культуры. Носители подлинной электронной культуры, скорее всего, будут существовать анклавно. Это, впрочем, не исключает их внутренней сплоченности, которая уже была продемонстрирована: предпринятая в 1998 г. попытка ввести повременную оплату за телефон, грозившая отсечь многих пользователей от Интернета, встретила их дружный отпор, заставивший власти пойти на попятный. И все же едва ли именно пользователи современных электронных технологий будут определять духовную атмосферу страны, ее ментальный климат.Уже сейчас у многих православных вызывает тревогу нашествие электронных СМИ, вытесняющих печатное слово в качестве основного источника получения информации. Перед всеми церквами встала задача донести до потенциальной паствы “Благую Весть” через новые информационные технологии. Миссионерство, евангелизация предписаны всем христианским конфессиям Самим основателем их веры, сказавшим: “Идите, научите все народы” (Мф 28,19).
С приходом постиндустриального общества люди все больше времени проводят у мониторов компьютера, у экранов телевизора, и “научить” их вне электронных СМИ просто нельзя.Некоторые деноминации, в первую очередь протестантские, вполне успешно используют представившиеся новые возможности. В США возник феномен “телеевангелизма”: популярные проповедники создали настоящие информационно-евангелизационные “концерны”, работающие на основе современного менеджмента, с грамотным анализом потенциального рынка, спроса на “продукцию”.
Тут помогло то, что в центре западного богослужения стоит произносимое слово, проповедь, а потому там издавна существует настоящий культ проповедников, чрезвычайно уважаемых и влиятельных. Им было сравнительно нетрудно адаптироваться к телеобъективу, к многомиллионной аудитории, и скоро проповеди баптиста Билли Грэма, пятидесятника Джимми Сваггерта и некоторых других всемирно известных телеевангелистов достигли самых отдаленных уголков земли205.
В начале 90-х годов западные телеевангелисты появились и на российских телеэкранах, что породило естественную негативную реакцию Русской Православной Церкви. К настоящему времени зарубежные проповедники исчезли с экранов телевизоров россиян, однако православная “электронная церковь” так и не появилась, хотя есть православные сайты в Интернете, а Пасхальные и Рождественские богослужения показывают по телевидению. Помимо отсутствия опыта и навыков дело еще в том, что в центре православного богослужения стоит не проповедь, а литургия. Проповедь доступна всем и обращена ко всем, в том числе и к подлежащим обращению неверующим, в литургии же участвуют — причем обязательно лично, на месте — только верующие. Проповедь допускает перевод, литургия — нет. Некоторые православные вообще говорят о недопустимости показывать литургию по ТВ, настаивая на том, что богослужение должно проводиться только в храме и только для присутствующих в нем. И это при том, что в стране сотни тысяч верующих по причине возраста и недугов не могут попасть в храм, а в тысячах деревень храмов и вовсе нет.
Здесь еще одна болезненная несостыковка между постиндустриальной эрой с характерным для нее засильем новых электронных СМИ и исторической церковью России. Фундаменталисты чаще всего рассматривают СМИ как орудие дьявола, который с их помощью уводит людей от Бога. Таково восприятие и многих простых верующих, недовольных нашествием “века сего” в Церковь. Что касается священноначалия РПЦ, то, хотя оно имеет свои страницы в Интернете и часто появляется само или посылает в телестудии своих признанных богословов и проповедников, все же в целом еще не овладело новыми информационными технологиями. В России так и не сложилось что-либо похожее на телеевангелизм, и большой вопрос — появится ли, поскольку православие есть прежде всего “храмовая религия”. Тут тоже налицо отторжение “века сего”, свойственное в первую очередь русскому православному фундаментализму.
Для фундаменталистов люди, подключенные к Интернету, уже лазутчики и агенты все того же “проклятого Запада”, а само постиндустриальное общество не только фундаменталистами, но и многими россиянами, скорее всего, будет восприниматься как еще одна сознательная попытка опрокинуть наши ценности, как очередной заговор “мировой закулисы” с целью погубить Россию и православие. Вот что писал признанный вождь православных фундаменталистов митрополит Иоанн: “То, что происходит ныне на русской земле — не ошибка “верхов” и не случайность. Это яростный порыв бесовщины уничтожить Святую Русь в самых источниках ее, в душах людей русских. Это — дьявольские дела, попытка сатаны и приспешников его упразднить дело Христово... Злобная сила, жаждущая нашего уничтожения, обладает в современном мире огромной мощью и властью. На службе ей поставлен многовековой опыт разрушения, дьявольское искусство растления и обмана”206.
Однако влияние фундаменталистов не следует преувеличивать. Противодействие Западу и всевозможным новшествам не безусловное: есть православные, которые отрицают фундаментальность противостояния православия западному христианству, хотя они малочисленны и сейчас пребывают в гонимых.
Немаловажно и то, что при всей давности “европонена-вистничества” и, видимо, его неистребимости, столь же давним и столь же неистребимым является уважение к Западу. Отношение к нему всегда было амбивалентным, это отношения “любви — ненависти”. Откровенные поклонники Запада тоже никогда не переводились в России, сейчас они явно отошли на второй план, но никуда не делись. Что еще более существенно, помимо таких вот открытых “западников” у многих россиян существует не всегда осознанная убежденность в том, что “нормальная жизнь”, по которой они вот уже сколько веков тоскуют, как раз “там”, хотя они не без удовольствия слушают проклятия в адрес Запада.
Вообще значимость фактора веры не следует преувеличивать ни в нынешней России, ни, скорее всего, в России XXI века. Неверие в России не исчезло. Как в сфере морали для многих труднее сказать правду, чем солгать, так в сфере религии для многих проще не верить, чем верить. Неверие для большинства в России — исходное состояние, для выхода из которого требуется умственное усилие, тогда как на Западе исходное состояние все же вера, а умственное усилие требуется для того, чтобы стать атеистом, и местопребывание западного атеиста — университетский кэмпус. (С.Н.Булгаков: “русский атеизм отнюдь не является сознательным отрицанием, не есть плод сложной, мучительной и продолжительной работы ума, сердца и воли, итог личной жизни. Нет, он берется чаще всего на веру и сохраняет эти черты наивной религиозной веры...”)207.
Выше говорилось о неоправданно большом значении, которое придается всевозможным социологическим исследованиям религии. Действительно, “проценты” даже опасны, когда они велики (так как порождают неоправданную эйфорию), но они же могут быть чрезвычайно полезными, когда малы (так как помогают избавиться от иллюзий).
Так вот, согласно данным, представляющимися наиболее надежными, число “практикующих верующих” (т.е. посещающих церковь хотя бы раз в месяц) в России составляет 6-7% (самый низкий процент в Европе), а число “серьезных верующих” (воспринимающих Бога как Личность, хотя бы иногда молящихся и т.д.) и вовсе всего 4%208.
А по данным ГУВД г. Москвы (милиция теперь, напомним, склонна “подыгрывать” официальному православию) на Пасху 1998 г. всего 111 тыс. москвичей пришли в храмы, но и из них лишь 71 тыс. “вошли за ограду”, а 41 тыс. так и остались “на прилегающих территориях”209. Эти цифры едва ли многим превышают показатели коммунистических времен, когда в храмы и к храмам шли главным образом из любопытства.Судя по всему, и православие, и другие традиционные для России конфессии уже прошли пик роста, вызванного крахом коммунизма. Этот пик пришелся на 1993 г., после чего наметился спад, который вряд ли сменится подъемом в XXI веке. Тем не менее вопрос о русской религиозности, в частности о фундаментализме, многим россиянам представляется чрезвычайно значимым, хотя цифры вроде бы не оправдывают повышенного интереса к нему.
Однако он налицо и дело тут, по-видимому, в некоторых особенностях нашего менталитета, вызванных цивилизационными факторами. Одна из них — некоторое пренебрежение реальными фактами и захваченность всевозможными “умствованиями”. Соглашаясь с тем, что России присуща цивилизационная неопределенность, следует сказать, что эта неопределенность значительно уменьшается, если рассматривать разные сферы культуры. Наша политическая культура была и во многом остается сугубо азиатской, несмотря на наметившиеся сдвиги. А вот художественная культура, сфера мысли во многом сохранили свое европейское естество, что помогло российской культуре быстро восстановить связь с европейской и занять в ней достойное место, как только было прорублено “окно в Европу”.
Чайковский, Шостакович, Шнитке воспринимаются в Европе как “свои”, русская живопись, скульптура, архитектура (кроме церковной и так называемой псевдорусской) — несомненная часть общеевропейского достояния. Особенно это касается литературы. Хотя Достоевский и говорил: “Я столько же русский, сколько и татарин”210, он является одним из самых “европейских” наших писателей (более европейским, чем Л.Н.Толстой).
И в нем же отчетливее всего проявилось амбивалентное отношение к Западу. Лучшие произведения русской литературы читаются на Западе без “объяснений и извинений”, которые все-таки необходимы европейцам при чтении, скажем, китайской, мусульманской или индийской литературы.О принадлежности нашего искусства западному культурному ареалу свидетельствуют не только элитарные произведения, но и самые что ни на есть народные. Одно из коренных отличий Востока от Запада состоит в почти полном отсутствии у первого иронии, особенно самоиронии, насмешки над собой (исключение — христианизированные Филиппины). На Востоке, конечно, тоже смеются, но часто по поводам, которые на Западе вызывают слезы.
В целом Восток серьезен и неулыбчив, западная же культура, как было блестяще показано М.М.Бахтиным, во многом покоится на смеховом начале. И если взять корпус русских пословиц, то сразу становится очевидным, что тут господствует, торжествует насмешка, ирония, в том числе и самоирония, которой нет на Востоке, ибо она означает недопустимую “потерю лица”. (Не забудем, однако, что в ходу у нас и фундаменталистские по своей психологии сентенции типа “не позволим глумиться...”, равно как и воздыхания по аятоллам.)211
Если с торжеством постиндустриального мира у нас, скорее всего, будут трудности, то присущая русской культуре ирония и самоирония облегчит принятие постмодернизма. “Игровая условность” у нас всегда наличествовала, а такие характерные черты постмодернизма, как сарказм и насмешка в качестве принципиальной позиции, известны в России давным-давно. А отсюда не так уж далеко до осмеяния всего и вся, до деконструкции и разрушения святынь, чем так славен постмодернизм. Этому в России издавна предавались с увлечением, несмотря на фундаменталистское превознесение прошлого. Нетрудно предвидеть, что в России будут изощренные постмодернистские рассуждения — возможно, без постиндустирального общества, которое они призваны обслуживать.
Но и это не ново: в России никогда не переводились либералы, хотя никогда не было либерализма в действии. Всегда существовал разрыв между декларируемыми принципами и их воплощением, пребывание в “мире отвлеченностей”, в своего рода виртуальной реальности было характерной чертой умственной жизни России. Была сфера словесных построений, почитавшаяся важнейшей и главнейшей, и была жизнь, к которой эти построения имели весьма малое касательство. Речь идет об общепризнанном литературоцентризме или логоцентризме русской культуры. О преимуществах, которые он дает, сказано немало, но литературоцентризм имеет и некоторые негативные последствия. Превознесение созерцательности и внутренней глубины, якобы свойственных исключительно православию в противовес деятельности и активности, якобы свойственной исключительно западному христианству, несколько отдает нарциссизмом и игнорирует весьма существенные “земные” последствия такого отношения к миру.
Мироотрицающая составляющая русского православия отмечалась не раз и едва ли сыграла положительную роль. Мир представлялся даже недостойным улучшения, что отчетливее других выразил Константин Леонтьев: “Верно только одно, — точно одно, одно только несомненно — это то, что все здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений?”212.
Более того: сама устроенность земной жизни, благополучие и достаток в России и сегодня многими православными, а фундаменталистами особенно, воспринимаются как явное свидетельство отступничества от Бога, тогда как нищета и неустроенность выдаются за верный признак духовности: мы живем плохо, и уже по одному этому “самыя духовныя”, Запад живет хорошо и потому бездуховен. Действительно, в Библии есть много предостережений об опасности богатства; видеть в эффективности экономики, в земном благополучии доказательство истинности своего вероучения нет оснований. Но неразумно и видеть благословение Божье в нищете, а тем более — похваляться ею. Однако как раз этим занимаются фундаменталисты.
Они именно бедность и неустроенность в собственном доме норовят выдать за величие духа. “Печься о столах” никто не хочет, забота о земном в России всегда презиралась и третировалась как “мещанство”, с которым вели борьбу на истребление. Торжествовала устремленность ввысь при полном невнимании к земному (мыслями, воображением — в небесах, в сфере прекрасного и абсолютного; на земле — неприбранность и ГУЛАГ); предпочтение (по Ницше) дальнего ближнему при отвращении к земному (оно же “низменное”, “бескрылое”, “бездуховное”).
Недеяние, созерцательность, возвышенные богословские споры считались достойным занятием, улучшение земного существования — нет. Это отмечал еще В.С.Соловьев: “Православный Восток, с величайшей ревностью охраняя святыню Божией церкви и веры, нисколько не заботился о том, чтобы его собственная действительность была сообразна этой святыне”213. Она и не была сообразной.
“Плетение словес”, игра со словами почитались достойным занятием, и лучшие представители русской мысли предавались этой игре: афоризм всегда почитался выше силлогизма. Серьезную работу ума подменял поиск звучных формул (типа “православие, самодержавие, народность”), которые в России обладают какой-то завораживающей силой. Мир слова был и во многом остается важнее реального мира, в литературе были благородство, честность, честь и другие замечательные качества — и мало кого смущало, что в жизни всего этого или вовсе нет, или очень немного. В советские времена искренне верили, что царившее зло легко побеждал анекдот: сделали смешным, осмеяли — стало быть, одержали верх.
За дело свободы у нас всегда боролось искусство, что вообще-то плохо и для искусства, и для дела свободы: ее лучше защищать в газетной и журнальной публицистике, в памфлетах, на митингах, в законотворчестве, в состязательном судоговорении и т.п. У нас же и власти побаивались художественной литературы, за стихотворение вполне могли убить, чем поэты даже гордились. Считалось и считается, что сфера искусства важнее всего, и если снят фильм “Покаяние”, то какого еще покаяния можно требовать в жизни? И если над коммунизмом одержана блестящая литературная победа (написан “Архипелаг ГУЛАГ”), то чего еще можно желать? А сейчас на наших глазах возрождается не только коммунизм как идеология, но и самый настоящий культ Сталина — с обожанием вождя, целованием его портретов и бюстов. Фундаменталисты с благодарностью вспоминают, как Сталин “отпустил из плена Церковь”: “Чем бы ни руководствовался Сталин в своем новом отношении к Церкви, народ церковный его любит и помнит, и в Москве нет, наверное, ни одного храма, где хоть раз кто-нибудь не молился за упокой его души”214.
При таком состоянии умов наиболее увлекательным остается строительство воздушных замков. Само по себе это занятие можно было бы признать и безвредным, а мечтательность — простительной слабостью. Однако дело в том, что у нас мечтатели — люди фундаментальные, они не задумываясь ломают и уродуют жизнь в угоду очередной мечте. Этим у нас страдали и страдают не только образованные верхи, которые обвиняются во всех российских бедах, но и не очень образованные низы, как-то сразу поверившие в тот же коммунизм и рьяно взявшиеся строить его, истребляя при этом всех несогласных и просто невосхищающихся. Примерно таков настрой и нынешних фундаменталистов.
Пребывание в мире грез и сонных видений, состояние полной захваченности идеей единодушно отмечали еще невольные свидетели кошмара первых лет революции. Всеволод Иванов писал Горькому: “Мучительно тяжело понять и поверить, что русский мужик не христианин, не кроткий Богов слуга, а мечтательный бандит”215.
Мир слов почитается даже более реальным, чем мир действительный. В полемике с католиками православные и сейчас могут в качестве аргумента привести цитату из Легенды о Великом Инквизиторе, хотя судить о католиках по этой легенде — то же самое, что судить о цыганах по поэме Пушкина “Цыганы”. Человек, живший в опутанной колючей проволокой стране, мог петь: “Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек” и при этом быть совершенно искренним.
Однако литература — это все-таки означающее, а не означаемое, это виртуальный мир, а не реальный. Тем не менее у нас в стране именно литература с давних пор находилась в центре внимания при полном или частичном игнорировании стоявшей за ней действительности. Но такая установка сродни одной из главных посылок постмодернизма: главное означающее и игра с ним, а не означаемое; главное текст, а не то, что стоит за ним; главное виртуальность, а не реальность. В этом смысле “постмодернизм” действительно торжествует в России уже давно.
Фундаменталистские сентенции, лозунги и афоризмы оказывают опьяняющее воздействие на русские умы определенного склада и шокирующее — на русские же умы склада противоположного. Но при этом упускается из виду, что мобилизационный потенциал этих сентенций и афоризмов при кажущейся мощности может быть совершенно ничтожен, что становится ясным в момент кризиса. Слова “За веру, царя и отечество”, на которых фундаменталисты предлагают возродить дух армии, и сегодня увлекают многих. Но вспомним, как было во время первой мировой войны: неведомо откуда появляется агитатор, говорит пятнадцать-двадцать минут — и ни веры, ни царя, ни отечества216. И это тогда, когда для упований такого рода было куда больше оснований, чем сейчас.
Необоснованность претензий все же подспудно, видимо, ощущается и самими фундаменталистами. Фундаментализм, по определению, — это нечто солидное и основательное, “фундаментальное”, у нас же он характеризуется крайней истеричностью, которая у многих сознательно взята на вооружение и выступает чуть ли не как торговый знак: о России и православии фундаменталист непременно должен говорить и писать с истеричным надрывом.
Истеричность выдает неуверенность в себе, как выдает ее и безудержная, часто патологическая хвастливость. О чем бы ни шла речь, непременно: “не имеет аналогов в мире” и “превосходит мировые образцы”. Еще древние греки считали хвастливость первым признаком варварства, и нет никаких оснований отказывать им в проницательности. Главное же — не надо быть фрейдистом, чтобы усмотреть в назойливой похвальбе все ту же неуверенность в себе. Реклама с рефреном “для настоящего мужчины” может быть эффективной лишь там, где мужчины не уверены в том, что они настоящие. Еще персонажам М.Е.Салтыкова-Щедрина для подзарядки необходимо было периодически восклицать: “Нет народа нас мудрее и храбрее!”
За всем этим кроется чувство обиды на всех и вся, свидетельствующее о той же ущербности. В.С.Соловьев писал о собирательном типе “лжеправославного лжепатриота”: “он... одержим ложными идеями, граничащими с манией величия и манией вражды к нему всех и каждого. Равнодушный к своей действительной пользе и действительному вреду, он воображает несуществующие опасности и основывает на них самые нелепые предположения. Ему кажется, что все соседи его обижают, недостаточно преклоняются перед его величием и всячески против него злоумышляют. Всякого и из своих домашних он обвиняет в стремлении ему повредить, отделиться от него и перейти к врагам — а врагами он считает всех соседей”217. Эти слова как нельзя лучше характеризуют состояние умов нынешних фундаменталистов.
Конечно, русское православие состоит не из одного фундаментализма, в нем есть другие силы. Сам он, несмотря на предсказуемый в ближайшее время рост, едва ли станет духовной доминантой российского общества. Он не был доминирующим даже в начале века. Тогда российское бытие основывали на хлестких формулах, казавшихся незыблемыми, — а старую Россию, по словам В.В.Розанова, “закрыли в два дня”, и, по его же словам, оказалось, что это совсем нетрудно. На наших глазах пал режим, тоже казавшийся незыблемым, а пришедший ему на смену представляется и вовсе ненадежным. (По меркам истории, однако, все эти колебания могут представляться вполне нормальными.)
Но надо сказать, что, скорее всего, доминантным не сможет стать и никакое другое течение — ни религиозное, ни светское. Это предвещает продолжение разброда и шатаний. Говорят о подспудно идущих процессах, о мощных невидимых силах, о “подводной части айсберга”. Однако складывается впечатление, что все наши айсберги из пенопласта, практически не имеют никакой подводной части и их несет куда ветер дует. Исторический путь России в ХХ веке, полный крутых и неожиданных поворотов, свидетельствует об отсутствии основательности, “фундаментальности”. Вопрос ветхозаветного пророка: “Зачем ты так много бродишь, меняя путь свой?” (Иер 2,35) вполне может быть обращен к нашей стране.
Происходит как бы кружение на гоголевском “заколдованном месте”, бессмысленное перетягивание каната — и мало что меняется на самом деле. Препирательства, в которых сейчас громче других звучат голоса фундаменталистов, фактически повторяют споры, которые велись в России сто с лишним лет назад, что наводит на грустные мысли. Ни одна страна, ни один народ не ведет споры столетней давности, они уже как-то разрешены; у нас — те же доводы и контрдоводы, те же аргументы, что и век назад, только на куда более примитивном интеллектуальном и нравственном уровне. О падении этого уровня неопровержимо свидетельствует сопоставление нынешних писаний на тему о России и ее вере с тем, что писал, скажем, Владимир Соловьев, щедро цитировавшийся выше.
Размышляя о его наследии современный философ пишет: “В нынешней России, “угоревшей” от прежних идеологий, мы сталкиваемся с непреложной потребностью осмысления подлинно культурных основ человеческого существования на индивидуальном, национальном и глобальном уровнях”218.
Несомненно, существует непреложная потребность осмысления основ. Что до упований на удовлетворение этой потребности, то тут позволительно сохранять скепсис. Нет никаких признаков грядущего осмысления происходящего и очень мало надежд на появление сил, осознающих ответственность момента. Ничто пока не предвещает окончания духовных и иных нестроений в отечестве. По-прежнему царит, по словам В.С.Соловьева, “общерусская оригинальность”, состоящая, “главным образом в умственной беспечности”219. Ее немало в русском фундаментализме. С пониманием относясь к чувствам, порождающим фундаменталистские построения и не отрицая права этих построений на существование, следует сказать, что нынешний русский фундаментализм едва ли способен вывести Россию из состояния “угорелости” — скорее наоборот. И торжество фундаментализма невозможно, как невозможно возвращение к старому стилю, а без него ни один уважающий себя русский фундаменталист не признает победу полной.
В.С.Соловьев не был чужд пророчествам, некоторые из них сбывались поразительным образом. Вот что он писал в 1889 г.: “...главным препятствием истинному прогрессу является не то или иное учреждение, а одичание мысли и понижение общественной нравственности. Нелепо было бы верить в окончательную победу темных сил в человечестве, но ближайшее будущее готовит нам такие испытания, которых еще не знала история”220. Испытания, “которых еще не знала история”, пришли, и пока не кончились — во всяком случае для России.
Это признает А.И. Солженицын, один из самых вдумчивых исследователей, душой болеющий за Россию. Он, как и всякий русский писатель, верит в силу слова, и для него создание звучных словесных формул — дело жизни. “Часы коммунизма свое отбили” — хорошо сказано. Но и по каденции, и по интенции уж очень напоминает: “С религиозным дурманом покончено навсегда”. И по соответствию действительности, да и по воздействию на нее, пожалуй, тоже.
В его последней книге, “Россия в обвале”, очень много вопросительных знаков, заключительная глава названа “Быть ли нам, русским?” И этот вопрос у него не риторический. А.И.Солженицын пишет: “По высокой требовательности наступающего электронно-информационного века нам — чтобы что-то значить среди других народов — надо суметь перестроить характер свой к ожидаемой высокой интенсивности XXI столетия”221.
Задача очень трудная. Солженицын возлагает надежду на патриотизм, но говорит “о русском патриотизме чистом, любовном, строительном; не о крайнем националистическом переклоне (“только наша порода!”, “только наша вера!”), не о вознесении своей национальности выше мыслимых духовных вершин, выше нашего смирения пред Небом. И, разумеется, не назовем “русским патриотизмом” тот, который заключает малодушный союз со своими уничтожителями коммунистами”222.
Современный русский фундаментализм претендует на роль собирателя всех патриотических и созидательных сил, но пока он остается сборным пунктом для всех страдающих недугами, перечисленными А.И.Солженицыным.
Путь фундаментализма, как он обозначился у нас к настоящему времени, — это путь к маргинализации в XXI веке как русского православия, так и всей России.
Еще по теме VI. Чего ожидать в XXI веке:
- У. БЕК. ЧТО ТАКОЕ ГЛОБАЛИЗАЦИЯ?101
- VI. Чего ожидать в XXI веке
- ОБ АКТИВНОМ НЕНАСИЛИИ В ЭПОХУ ПОСТМОДЕРНА/ФУНДАМЕНТАЛИЗМА
- «Круглый стол» в газете «Красная звезда»
- ДУХ ХРИСТИАНСТВА И ЕГО СУДЬБА
- § 3. Восточные «церковные истории»
- ГЛАВА IV частные сведения о ГОРОДАХ и других местАХ
- СОЦИАЛЬНЫЕ МИРАЖИ СОВРЕМЕННОСТИ I
- Писатели века
- Глава 6 ВЕЛИКИЕ ДЕРЖАВЫ И НОВЫЙ МИРОВОЙ ПОРЯДОК
- 5.1. История Права в призме духовной эволюции России и Запада
- Алгоритмы российских модернизаций
- Россия: часть Запада или самостоятельный центр силы?
- Россия как историософская проблема
- Церковный раскол XVII века как корень последующих русских бед