Глава 2. СПЛОШНАЯ КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ
Революция и гражданская война смели, перемешали в кучу многие социальные слои, группы населения. Отдельный человек, не понимая хода событий, ощущал часто просто смертельный страх и ужас перед лавиной изменений.
Водоворот событий нес его, ничего непонимающего и беззащитного, новым страшным путем — путем революций и войн. Фаина Кузьминична Кошкина (1906) рассказывает: «Революцию помню. Шла война, а за что война — не знали. У нас была маленькая деревня, заброшенная. Мы ничего не знали. Плохое время было. Я жила без родителей. Нас было четверо детей. Я в школе не училась, с 3-х лет без родителей у чужих людей. У них было все свое. Этим людям не нужна была моя грамота. В общем, что в стране делается — мне недоступно было. В воскресенье никогда не гуляла, потому что скот нужно было пасти, заставляли работать. Я была как раб. В школу не ходила. Пошла в ликбез, когда уже вышла замуж».Волна страха, хлынувшая на крестьян с войной и
революцией, осталась в их жизни навсегда. Наступило «плохое время», когда человек ежедневно стал ждать изменений к худшему. А.С. Быщигин (1912) помнит: «Ну если взять, как мы чувствовали себя до революции, в смысле спокойно или беззащитно, то я не помню. А уж после революции мы постоянно боялись: вот придут уполномоченные, дадут задание. Особенно часто они приходили, когда обрабатывали лен. Дадут такой налог, что приходилось аж с прялки лен снимать. На хлеб давали налоги большие».
Страх прочно укоренился в новом стиле жизни — все дореволюционные ценностные ориентиры крестьян внезапно оказались сломаны. Большая крестьянская семья рушилась в эти годы. Ломалось уважительное отношение к хорошему труду, честно заработанному достатку. Н.А. Зубкова (1910) горюет: «Родители всегда гордились своим происхождением, своим достатком. Бедных считали лодырями: пить надо было меньше, а работать больше. К богатым относились с почтением.
Ho не столь волновало богатство, сколь относились с уважением и к умению работать.Семья наша была большая — четыре брата. Мать с отцом и я. Жили очень дружно. Ho во время гражданской войны два брата воевали за белых, а два за красных. Двое из них пропали без вести. После раскулачивания я работала по найму, вязала шали, варежки, носки, а вскоре убежала в город».
Когда в начале 1920-х годов советская власть упрочилась, русский крестьянин, кряхтя, стал приспосабливаться к ней. Появилось уважение, смешанное со страхом. Антонина Алексеевна Феофилактова (1915) припоминает: «Еще раньше старики, когда начиналась советская власть, Ленина не уважали и песни все про него пели хулиганские. Сначала все советскую власть не любили:
При Миколке, при царе,
Ели булки в молоке.
А советская-то власть До соломки добралась.
Эти песни пели тайком — кто выслушает, так живо два сцапают. Я была ребенком, так плохо помню, но рассказывали, что собирали в селе Верхосунье митинг. Коммунист вышел на трибуну, а старики набрали камней и стали бросать в него. Их сразу стали ловить. Одного поймали, его Миколой звали, яму вырыли и его тут же закопали. Повострей кто был — так убежали. Это вот в двадцатых годах было. Потом в деревнях, как колхозы стали, так взрослых в школах стали учить. Учитель там был Коля Илюнькин (Николай Ильич). Баб неграмотных вечером выгоняли учиться, а им прясть надо. Три дня не сходишь — давали принудиловку:
Припудиловку-то, девушки,
Нетрудно заслужить:
He ходи три дня учиться —
И пойдешь дрова пилить.
Когда Ленин умер, в деревне никто не плакал. Про Сталина меньше говорили плохо — к советской власти попривыкли уже».
Недоедание на протяжении многих лет, страшный голод начала 1920-х годов, постоянное балансирование на грани жизни и смерти лишили возможности сопротивления миллионы крестьян. В городах кормили отобранным у крестьян хлебом только тех, кто служил новому государству. Чудовищной была в эти годы детская смертность.
Кайсина Марфа Васильевна (1913) рассказывает: «Когда неурожаи были, тоже горе большое. Приходилось- по деревням ходить собирать, жить-то как-то надо. Когда гражданская война шла, так по домам ходили хлеб забирали. Все-все забирали. Кто смог спрятать, так спрятал. У кого мешок, у кого полмешка осталось. Мама с бабушкой к речке мешок с зерном увезли, закопали. Кто-то видел и доказал, так и это зерно забрали. А бабушка у меня боевая была, никого не боялась. Ох, она и ругалась с теми, кто хлеб забирал. Когда у нас дома были и весь хлеб забрали, так военный на нее ружье выставил, а она идет на него и нас с Катей вперед толкает и кричит: «Забирайте все и их тоже забирайте. Чем я детей кормить буду? А мы ревем вовсю. Ох, голод был сильный!»
Во многих случаях от большой семьи оставалось два, три человека — да и эти выживали случайно, чудом. Клавдия Ильинична Енина (1906) из Самарской губернии помнит о страшном голоде в Поволжье: «В году началась революция, гражданская война. В году 2-го августа сожгли наше село, почти дотла. Наша улица была главной, ее всю сожгли, осталось на окраинах домов с полсотни уцелевших. Отец умер в году от тифа и одна сестра 20-ти лет, потом — неурожай. Страшный голод, люди умирали от голода, как мухи. Это уже в 1921 году. Даже некоторые ели мертвых. Хоронить людей было некому, люди были голодные, бессильные, тела ложили в казенные амбары (были 2 больших амбара на краю села, они были полны телами). Хоронили уже в начале апреля. Пригоняли солдат. Мы уцелели ради нашего брата — он служил сверхсрочно в городе Самаре (это от нашего села 150 км). Все старшие сестры были замужние, а брат с семьей жил в городе Самара. Он был хозяйственником, привез нам на санках мешок ржаной муки и несколько буханок солдатского хлеба. Нас, самых младших, жило с матерью четверо. Мне было полных
15 лет, а самой младшей — 7 лет. Брат двоих из нас увез к себе, скота уже никакого не было, осенью закололи последнюю корову и за зиму ее съели. Мать докорми- лась этой мукой с добавкой мякины и травы, а весной пошла свежая трава, и в саду появились яблоки.
Мать и брат уже посеяли пшеницы и проса. Так и дожили до нового урожая все».Голод и смерть потрясли души людей до основания — озлобили и сломали многих. Августа Николаевна Меледичева (1910), хлебнувшая досыта горькой сиротской доли, вспоминает ту пору: «А зима пришла лютая. Ходить не в чем, кушать тоже нечего. На всех одни валенки были. Один гуляет, остальные в окошко глядят на него, охота же. Ho голодно было — ужас. Для нас еще терпимо, а деревенские-то: не очень они привыкли. А ведь у них еще излишки изымали. Какие уж тут излишки?
Старший, Михаил совсем похудел, ничего есть не мог. Я помню — лежит он под одеялом, одни глаза видать. Голубые-голубые. Да и волосом он в отца пошел. Любил его тот страшно. Целыми днями у постели просиживал. Через 3 недели Михаил умер, как свечка погас. На отце лица не было. Почернел весь. Тетя Настя тоже слез много пролила — первенец ведь. Ну вот, а через 2 недели Настенька трехлетняя слегла. Умерла она непонятно как-то, быстро. Шестеро нас осталось. Притихли все, не бегали. А по весне, ледоход на реке уже был, Митя Богу душу отдал. Господи, напасть словно какая! Трое своих, да двое чужих у тети Насти с мужем осталось. Дядя Степан неразговорчивый стал, запил. А тетя Настя не любить нас стала, видно, нас винила в смерти ее детей. То не так сядем, то не так ответим. Как мачеха злая. А ведь она добрая очень раньше была».
Все это привело к тому, что к концу 1920-х годов не
много оправившееся крестьянство тем не менее морально еще не оправилось от колоссальных испытаний предыдущих лет и было не способно к массовому отпору режиму, решившему уничтожить основы крестьянской жизни. Сопротивление было невозможно и по другой причине. Колоссальная машина государственной власти обрушилась в период коллективизации на крестьянина. Такого в истории еще не было. Каждый крестьянин в одиночку встретил этот невиданный по мощи употребленных средств, комплексности и избирательности властей удар. Рассказы о коллективизации многолики — мы услышим здесь голоса и тех, кого раскулачивали, и тех, кто раскулачивал, агитато- ров-активистов, ссыльных, тех, у кого описывали имущество, и тех, кто описывал.
Мне кажется, что величайшая трагедия народной жизни той поры еще и в этом: все, что делалось против народа, делалось руками народа.Между тем в брожении умов, глухих пророчествах 1910-20-х годов отчетливо ощущалось какое-то напряжение, ожидание перемен. Нередки рассказы, подобные этому: «Шел 1916-й год. Мне, значит, было двенадцать. Жить мне стало плохо, сноха смотрела на меня как на лишнего едока. Как-то пришли к нам в избу ночевать два мужика. Один из них, помню, был совсем седой. Собрались все соседи, и вот седой стал говорить, что скоро у мужиков не будет узеньких полосок, и вся земля будет общая и бесплатная. Что не будут венчать, детей крестить — и зарастут в церковь тропочки. На полях будут ходить кони стальные, а сохи забросят. Все слушали и удивлялись, я же вовсе ничего не понимал — мал был» (В.Ф. Загоскин, 1904).
Деревня, живущая слухами, волновалась. Коллективизация началась с очень жестоких мер, проводимых на местах по-разному, порой в абсурдной форме,
с массой извращении, очевидных нелепостей, причем очень многое зависело и от местных властей, которые все же были людьми подневольными.
«Да и на местах коммунисты-руководители — они же подчинены все. Им сверху спустили план в процентах по коллективизации, и надо им сделать. А не сделаешь, могут и расстрелять, хорошо, если только с должности снимут. И всех гнали в колхозы оптом. А в списках даже, бывало, грудных детей колхозниками считали. Или, например, стоит дом на границе двух колхозов — так хозяина и в тот, и в другой записывают, и землю тоже по разные стороны границы дают, чтобы задания обоих колхозов выполнял» (А.В. Семенов, 1910).
Из памяти многих людей не ушел тот факт, что первоначально на селе пытались насадить коммуны. И повсеместно! «Коллективизация началась с 1927 года. Сначала сгоняли всех в коммуны, которые потерпели крах; затем в колхозы силой. Хоть и не хочешь, а записывайся, не то считали — подкулачник. Агитация велась на собраниях всей деревни. Главы семей просиживали на них сутками, приходили домой только поесть.
Я бывал на них. Мужики все время курили, так что дышать нечем, и в колхоз не шли — все боялись. А жены сидели дома и ревели. Ждали, что хозяин решит» (И.Г. Орлов, 1919).Впрочем, беднота (пусть и не вся) с охотой записывалась в коммуны. Терять им было нечего, а тут на дармовщину можно было хоть как-то прокормиться. Носкова Мария Ивановна (1902) эту пору хорошо помнит: «Народ в коммуну записывался, так как обещали людям хорошую жизнь, еду на тарелочке в окошечко подавать будут, одежду будут давать. Оказались там жители из разных деревень, в основном из Солдатской волости, и кто в коммуну записался, иму
щество свое в коммуну нес. Ho много туда записывалось разных батраков, нищенок. Самый начальник там был Братчиков. А муж мой Никита один в коммуну записался: “Ты, Марийка, пока дома оставайся, а потом колхозы будут организовываться, мы в колхоз пойдем”. Вот я и жила дома, а как Братчиков придет и скажет: “Ты, Носкова, когда в коммуну придешь, почему с мужем врозь живете?” А я ему говорю, что тку, а как закончу, сразу приду. Коммуна эта недолго держалась. Батраки курили и сожгли коммуну. На пожар весь народ собрался, тушили. Андрей Негорский (он мясник был, торговал, дом у них не больно важный был), сказал: “Пусть горит эта коммуна”. Его за это арестовали, в тюрьму в Кирове посадили, изморили всего и расстреляли, а его жена потом в няньках у меня была. Когда коммуна сгорела, все разбежались, растащили все».
Коммуна осталась в памяти у многих кратким эпизодом и порой не очень бедственным. Е.С. Штина (1910): «Жили очень раньше плохо, сейчас лучше. Нонче жить можно. Раньше было работисто, чуть маленько ослабнешь — не выживешь. Ничего не было хорошего. Мне в коммуне жить нравилось. Там мы дружно жили. А потом в колхозе тоже никакого спо- кою не было».
Много крестьян после революции, войн, голода пытались в годы НЭПа наладить свою жизнь, встать на ноги, зажить крепким крестьянским хозяйством. Выбиться из нищеты удавалось многим, но крепко встать на ноги мало кому — слишком уж немного времени спокойного хозяйствования было им отпущено судьбой. Борис Иванович Фролов (1921) помнит историю своей семьи: «После гражданской войны родители у соседей взяли жеребенка, из него вырастили лошадь, приобрели сани, телегу (двухколеску) и начали строить
стаю для скота, заготовили лес, вывезли его и с помощью соседей стаю построили. Потом приобрели телку и впоследствии стали жить с коровой.
Перед коллективизацией около стаи стали строить дом, подняли до кровли сруб, средств не хватило, отец заболел, так дом и остался недостроенным, а после войны пустили его на дрова, так как отец умер рано, а мать прилежно работала в колхозе — ей было не до дома».
Сложны и многогранны были отношения внутри деревни между разными слоями крестьян. Иерархия и субординация были очень заметны. Вот два свидетельства из середняцкой и бедняцкой семей. Между ними есть существенная разница. Пелагея Сергеевна Медведева (1906): «К богатым не ходили. Мы жили небогато. Наша семья средняя была. Больно бедными не были, и богатыми тоже. Родители довольны были, как живут. С богатыми не водились, боялись к богатым-то ходить». Анна Ивановна Петрова (1916): «К богатым относились не очень хорошо. He любили. Если пойдешь хлеба занимать, заставит наперед два дня отработать. Гордиться у нас было нечем. Ho все равно жили. Если был небольшой запас, радовались, что есть чего поесть». Ho если в первом случае люди просто говорят об отстранении от людей, стоящих выше их по общественному признанию в деревне, то во втором случае речь идет об открытой неприязни и зависти к богатым. Подтверждает это Путышев Никита Семенович : «К богатым была обида, то, что они жили лучше нас — богатства было полно. Ho к богатым плохо не относились — только в душе завидовали. Порой будешь к ним поласковее, хорошо поговоришь — дадут тебе кусок хлеба. Богатых и уважали за их труд. Хоть и жили они в достатке, но очень здорово работали. Каждый старался побольше заработать».
Надвинувшаяся- коллективизация смешала все прежние ценности, перевернула существовавшие отношения. Престижно стало быть бедняком, а не крепким хозяином. В одночасье вершителями деревенских дел стали зачастую самые неуважаемые прежде люди — лодыри и пьяницы. Их не уважали, но боялись. Анастасия Яковлевна Двинских (1919) этот страх еще хранит в душе: «Бедных людей мы в то время боялись, чтобы они нас из колхоза-то не вычистили. Если скажешь чё, дак они ведь щас запулят, щас пойдут везде и наговорят правду и не правду. И песни пели-то такие: “Сторонитесь, богачи, теперя воля наша”. Выжили мы только за счет работы не покладая рук. И раньше были такие мерщики — землю размеряли. Перемер был через 3 года. Дак мы так удобряли полосу — напуща- ли скота, в общем, землю прибирали очень хорошо. А через 3 года перемер и эта полоса переходит опять к беднякам, которые ничего не делали и плохо работали. И родители снова корчевали целину, пахали, удобряли. Вот мои родители какие были. Бедняками были те, кто не хотел работать, а богатые, которых все прижимали, это были самые настоящие труженики, которые трудились не покладая рук.
И было что еще. Эти бедняки всю зиму играли в карты, а мой отец всю зиму в лесу работал, потому что он кулак — он труженик. И потом эти бедняки придут, к моему отцу и говорят: «Купи у нас землю, у нас денег нету». Он купит эту землю, а весной берут лошадь и распахивают эту землю, и мы не смеем слово сказать. В деревне нас чтили. Гордиться достатком было нельзя, боялись мы».
В селах побогаче, где земля поплодороднее и народ был позажиточнее, противостояние бедных и богатых в начале коллективизации было нешуточное. Клавдия Ильинична Исупова (1931) из села Дубровка Нижего
родской губернии вспоминает о странных обстоятельствах своего рождения: «В 1931 году в селе началась “мотыжная война”. Что это за война была? В селе, таком большом, конечно, были люди, которые жили и бедно, и богато. В период коллективизации — образование колхоза, весь бедный народ, мужики, первыми записались в колхоз. Мой отец вступил в колхоз одним из первых. Ho недовольство кулаков коллективизацией проявлялось все сильнее и обостреннее. Начались стычки между кулаками и мужиками, шире-дале, пошли в ход кулаки и мотыги, а иначе — “мотыжная война”. Для того чтобы кулаки не трогали жен и детей колхозников, нас вместе с матерью и с другими женщинами вывезли на конопляное поле. А 6 сентября 1931 года отца и других мужиков, кто вступил в колхоз, заперли в церкви. Вот в эту ночь меня и родила мать прямо на конопляном поле. Раньше была такая примета, что если в час рождения ребенка у кормилицы семьи — коровы — появляется приплод, то этот ребенок счастливый. А в ночь моего рождения наша корова не растелилась и к утру умерла. Так мы лишились молока. Вскоре мы вернулись в свое село. Мужиков выпустили, утихомирились и стали жить все в колхозе».
Сельская молодежь, прежде всего комсомольцы, были ударным отрядом партии в проведении коллективизации. Многие из них искренне верили коммунистическим идеям, некоторые просто приспосабливались. Комсомольцы подражали во всем коммунистам, чувствовали себя военизированным отрядом партии, зачастую проповедовали аскетизм и фанатическую веру. B.C. Кондрашов (1910) вспоминает годы своей юности: «В 20-х годах комсомольцы носили простую форму — защитные гимнастерки с ремнями. Считалось тогда недопустимым для комсомольцев увеселения разные, танцы. Говорили, что это буржуазный
предрассудок. В те годы была большая вера в Ленина. Верили в советскую власть, в партию. Когда в 1924 году Ленин умер, то все очень сильно переживали, плакали, все были потрясены».
Ощущение, что сила и власть за ними, позволяло комсомольским ячейкам и колхозной молодежи верховодить во всех практических делах деревни периода коллективизации, вести себя нагло и вызывающе. А.К. Ko- ромыслова (1914) рассказывает: «В селе все меньше и меньше оставалось единоличных дворов. Вечером, когда мы собирались на гуляньях-вечерках, молодежь разделилась на два лагеря — из коммуны и единоличные, они держались обособленно и как-то робко. Te, которые были в коммуне, потом — в колхозе, с первых дней держались нагловато, вызывающе, они верховодили на гуляньях. Помню, в то время пели мы частушки такие:
Эх, яблочко ананасное!
He ходи за мной, буржуй,
Я вся красная!
И вот еще:
С неба звездочка скатилась На советски ворота,
Обложили продналогом По три пуда с едока.
А вот еще, когда были комсомольцы, коммунисты, то пели:
Мой миленок — коммунист,
А я — коммупарочка,
В Kpacny Армию пойдем Отчаянная парочка.
Комсомол, комсомол,
Ты куда шагаешь?
На деревню за налогом,
Разве ты не знаешь?»
Право казнить и право миловать кружило головы молодым парням. Преданность власти стала важнее деревенских связей, подчинения родителям. Один из бывших комсомольских секретарей той поры вспоминает: «Я был секретарем ячейки комсомольской в селе. Лозунг был — добровольно, но обязательно всем вступить в колхоз. У нас уже ТОЗ был, я счетоводом там был, книжка такая была: приход-расход, на божницу ее клал. Собираем собрания в «потребиловке» — лавка кооперативная такая была, товару много. Вот говорят, сопротивления не было. Да как же? Борьба была не то, что сейчас, страшнее. Вот в 1928 году провожу я собрание, и у нас при лавке пристрой такой был — там собирали, в колхоз агитирую. Бабы в первых рядах, мужики на последних сидят, цигарки смолят. Я говорю: “Всем вам будет лучше жить, ведь машинами ваши узкие полоски не вспашешь”. Мужики молчат, а Анисим Иванович Барабанов, был такой крепкий хозяин, мне и выкрикнул с места: “Да откуда ты знаешь, что лучше-то будет?” Дескать, молокосос ты. А ему: мол, в центре-то не дураки сидят. Он в спор. У меня, говорит, боевых наград больше, чем тут на стене жестянок навешано. А он и впрямь был полный Георгиевский кавалер после мировой-то войны. Пол-Польши домой привез. Голова-то у него хорошо варила. Я на другой день записку в волость — в милицию. Забрали его, отправили на Беломорский канал. Так что ты думаешь? Он через несколько лет, когда канал-то построили, с орденом Ленина оттуда вернулся в деревню. А вот еще. Как-то вернулся я с собрания, далеко ходил, верст
за 7 в одну деревню. Сижу дома, пью квас, хлеб с солью ем. А поздно уже, темно. Окошки-то у нас больно низко были, чуть не в землю вросли. Вдруг с улицы большой булыжник бац в окно. Ладно, в переплет попал, отскочил, а то бы прямо мне в лоб. Убил бы ведь. Я на улицу выскочил — темень, а у меня фонарик был, маленький, а очень яркий, теперь таких нет. И наган был. Осветил, вижу — фигура у дома. Взглянул — это Ванюшка, мы с ним вместе всегда мальчиками играли. Ясно, подучили его, настроили. Подкулачник. Схватил я его, руки за спину, привел к себе в избу, посадил в подполье. Мне отец говорит: “Ты ведь все равно в деревне жить не останешься, в уезд уйдешь. Отпусти ты Ванюшку! Мне ведь с мужиками этими жить!” Я ни в какую. Утром увел его в милицию, составил протокол, дали ему сколько-то лет. Я точно не знаю, меня потом в уком перевели.
Или такой случай был. У нас мужики по зимам в Шую на заработки уходили, мастеровые были все кто покрепче. И вот собрались как-то они в отход и сход сделали в потребиловке. Дескать, мы уйдем, надо власть в деревне в хорошие руки, чтобы кто-то вел ее надежно. Пока нас нет. А председателя сельсовета незадолго до того выбрали — Ивана. Он бедняк был, и не больно-то его уважали в деревне. Ho нам-то он подходил, мы его и выдвинули. А я у учителя сидел, у него был такой детекторный приемничек: пи-пи-пи. Речи Рыкова, Бухарина тогда слушали. Интересно, все комсомольцы вечером туда ходили. Вдруг Манька бежит, говорит, что вот мужики председателя сельсовета переизбирают. Я бегом в потребиловку. А они уже вроде все решили, проголосовали. Я говорю: “Кто вам разрешил выборы? Завтра же схожу в волисполком — ваше собрание недействительно”. А там лампа пятилинейная — кто-то дунул на нее, темень, и меня кто-то за за
гривок сгреб да носом в пол давай совать. И по бокам мужики давай меня метелить. Я “караул” давай кричать. Парни наши прибежали, лампу зажгли. Мужики отступились, видят, дело-то неладно. А я увидел того, кто меня за загривок держал. Это Семен был, лишенец, его всех политических прав лишили, он до революции полицейским был, таких лишали по конституции. Чего делать-то? Я ушел домой. А рано утром ко мне этот Семен идет, несет четверть самогона под мышкой: “Алексей Федорович, давай помиримся”. Меня все Лешкой звали, а тут он так. Отец мой все на эту четверть смотрит, охота ему выпить, говорит: “Прости ты его Леша!” А я ни в какую, говорю: “Я советскую власть на самогон не меняю! Сегодня же пойду в волость”. Ушел он. А я Миньку послал верхом в волость со своей запиской в милицию. Приехал начальник, он потом здесь зам. начальника УВД в Кирове работал, забрали Семена, тоже дали ему сколько-то лет. Я потом вскоре из деревни уехал, дак не знаю, вернулся он или нет в деревню. Тогда ведь коллективизацию сплошную гнали. Из укома посылали в село и говорили: “Пока 100% не дашь, не возвращайся в уком, нечего тебе тут делать!” А потом как Сталин-то ловко вывернулся, все преступления на нас свалил. “Головокружение, дескать, от успехов”. У моих же друзей в укоме головы полетели — назвали их перегибщиками. А мы же сами ничего не придумывали, нам все с центра спускали» (А.Ф. Каманин, 1908).
И все-таки начало коллективизации — это широкая агитационная кампания по вступлению крестьян в колхоз. Проводилась она на местах, как выше было метко замечено, добровольно-принудительно. Вот что рассказал Иван Иванович Зорин (1918): «Для нас, малолетних, все происходящие события того времени были очень интересны, все мы ждали чего-то лучшего.
Особенно нас, подростков, радовала коллективизация. Мы-то радовались, а большинство населения было против. Лишь небольшая часть населения, которая жила очень бедно, не имела тяговой силы, только она и приветствовала коллективизацию. Почти каждый день проводили сходы (с год, наверное), а иногда в день по 2-3 схода. Первый раз собирают сельсоветы, второй — из района кто-нибудь, третий раз — с области. Были случаи, я хорошо помню, прежде чем достать бумаги из портфеля, на стол для устрашения выкладывали наган. Под сильным нажимом проведут голосование, составят протокол, что большинством голосов постановили организовать колхоз. А большинства-то и не было. Как дойдут до обобществления лошадей, коров, инвентаря — так и все. Сводить-то некуда: ни складов, ни помещений, ни конюшен. Колхоз у нас все же был организован. И все семьи, что вошли в него, вынуждены были держать скот на своих дворах и кормить своим кормом. При этом сдавали продразверстку государству и как за личное хозяйство, и как за колхоз. А самим хозяевам, которые кормили-поили этот общественный скот, не оставалось ничего».
Ломался стержень крестьянской жизни, личностный интерес, менялась судьба нескольких поколений крестьян. Перебороть себя внутренне многим было просто не под силу. Многие заболевали с огорчения, случалось, умирали с горя. Е.А. Соколова (1910): «В колхоз заставляли вступать, ходили уполномоченные. Отец был против, не сдавался, даже прятался, а мать отвечала, что без хозяина ничего решать не может. Ho ничего не помогло. Отобрали корову, лошадь. Конечно, жалко — семья-то большая. Отец очень расстраивался, заболел и умер. Вообще, все были за индивидуальное хозяйство, спорили, но больно-то не поспоришь».
А .Я. Распопов (1907), активист-агитатор тех лет, рассказывает: «Как происходила организация колхозов? А было так. Хозяина каждого дома приглашали на сход. Собирали в большую комнату, ставили стол, покрытый красным материалом, за которым сидели уполномоченный и депутат сельсовета. Крестьяне же в большинстве располагались на полу, так как скамеек не хватало на всех. И почти все курили махорку, и, когда откроешь дверь, дым валил, как из трубы дома.
Вначале уполномоченный рассказывал о колхозе, задавалось ему много вопросов, а если все поняли, спрашивает он, то пусть желающие подойдут к столу и распишутся о согласии вступления в колхоз. Ho часто в первый день целую ночь сидят, а ждут первого смельчака, кто распишется. Несколько дней уходило на агитацию, но колхоз создавался. Очень тошно было смотреть, когда собирали скот на общий двор. Было много слез, ругани, шума. В этот момент было много угроз в адрес уполномоченного, его грозились убить, искалечить, ругали матом».
Прощание с лошадью, с коровой было настоящей семейной драмой. «Особенно женщины не хотели в колхоз вступать. Наконец вступили. Лошадей обобществили, а все равно каждый хозяин свою лошадку кормил дома. Уводили коня и боялись, что там, на конном дворе, плохо за ним ухаживать будут. Ходили, навещали».
«Когда в колхоз записались, коней сводили всех. У нас крестная была старая, и, когда тятенька повел лошадь — Лаской звали — она ее похлопала по шее, всю обняла, всю обревела. И увел тятенька лошадь. Мне 13 лет тогда было. Вот, помню, мужик и женщина едут на телеге, и женщина воет, как по покойнику. Жалко ей лошади-то» (А.В. Сметанина, 1914).
«Особенно тяжело расставались с лошадьми, когда
в колхоз заходили. Если твою лошадь вели на работу, то хозяин старался как-то облегчить ей работу, очень расстраивался, если не мог этого сделать».
«Отец и мать вошли в колхоз. Воронка, лошадь нашу, увели в деревню Серебряковы на другую бригаду. Родителям стало жаль лошади, они вышли из колхоза. Как Воронка привели обратно в деревню, родители снова вошли в колхоз. Трудились от всей души» (М.К. Казакова, 1905).
Методы местных властей о том, как заставить крестьян вступить в колхоз, были совершенно разными. Павел Николаевич Русов (1897), председатель сельсовета той поры, перед смертью занес свои мысли о пережитом в тетрадочку: «Самообложение — этот налог выпущен в 1927 г. Сам крестьянин должен обложить себя налогом, который и пришлось мне проводить в моем сельсовете. Крестьянин платил сельхозналог — смотря сколько у него земли и хозяйства. Налог исчислялся 10-30%. Какое селение, сколько процентов проведет на собрании. В сельсовет пришла инструкция на 10 листах, и требовалось в ней в 3 дня обойти все 13 селений и представить в райисполком протоколы собрания. Я пошел по деревням и стал пояснять, что пришло распоряжение, и что мужик должен обложить сам себя налогом, который называется «самообложение». Мужики ничего не могли понять и говорили, что и так налогов много, и тех не можем выплатить, а им еще мало. Все селения отказались принимать этот налог, и я представил в исполком протоколы собраний. Меня в этом обвинили, хотя виновником всему был судья района, назначенный ко мне уполномоченным по проведению этого налога. Он не приехал, и мне пришлось проводить одному. Ho я как человек свой считался, то мужики меня не боялись и говорили: «Ты скажи им, что мы сами себя обкладывать не станем». Отдали меня
под суд. На суд я вызвал двух наших мужиков, которые пояснили на суде, что налог не прошел совсем не по моей вине, что я всеми средствами старался провести налог. Ho в инструкции не сказано, что в добровольном порядке: хочешь — принимай, хочешь — нет. Я и сказал на суде: «Что же меня судить за это? Надо судить судью Санторина, который не приехал проводить налог».
Заседателями в суде были два моих товарища: один по школе, где за одной партой сидели, другой был председателем Коневского сельсовета. Оба они меня прекрасно знали. Суд ушел на заседание, и меня приговаривают на 6 месяцев условно. Я на это не соглашаюсь и подаю на обжалование. На этом все замирает, а я в это время отказываюсь от службы и передаю сельсовет другому лицу. Вести дело стало трудно, нужно было выявлять кулаков, а у меня их не было. Мой Спи- ринский сельсовет считался самым бедным. Мы даже не могли представить, что такое кулак, если человек не имел никогда работника или работницы. И как ты его будешь обкладывать?
После меня попал тот человек, который нашел кулаков и стал выгонять из домов самых трудолюбивых мужиков. Он был сыном одной слепой женщины. Он когда-то водил ее собирать милостыню по тем же деревням, где ему пришлось править. А от него тогда и двери запирали, и говорили: «Веди ты ее в другую деревню, что ты все время сюда приводишь?» Мать его все это помнила и знала все дома на память. И где его не так встречали — он там и давай искать этих «кулаков». В своей деревне пустил по миру человек 8. Я знал всех этих мужиков, но сделать ничего было нельзя. Все шло к тому, чтобы деревня обеднела и шла в колхозы. Так никто не шел. А больше взять мужика нечем — только обложить его индивидуально и выгнать из до
му, чтобы другому вбить это в голову. И тогда все пойдут в колхозы!
Хозяйства стали распадаться, и мужики пошли по городам и лесным разработкам. В деревне, где было 50-60 хозяйств, осталось 10-15. Земля, как говорили мужики, остыла, родить не стала». Вот результат коллективизации.
Торжество бедноты стало полным. Они могли не только унизить, разорить, выслать, посадить в тюрьму более состоятельных соседей, но и пользоваться их имуществом, домом.
А.С. Бусыгин (1912): «Были общие собрания, где агитировали за колхозы. Создавались советы. В них входила в большинстве беднота, у кого толку нет работать. Сход бедноты обкладывал налогом население. Сколько взбредет в голову, столько и скажут. За неуплату били розгами или садили в чижовку хозяина. Его надо было выкупить. Продавали последнее, что было, и выкупали. Были карательные отряды, которые отбирали хлеб. Крестьяне копали ямы, прятали хлеб. Вот и мы утром мешки с зерном прятали, увозили их в осинник, а вечером, если все спокойно, везли обратно. Муку тоже прятали в ямах, в малиннике. Вначале в колхоз вступило семнадцать дворов. А через год вступили все».
Чужое добро чаще всего было новым хозяевам не впрок. Вспоминает И.А. Морозов (1922): «А бедняки въезжали в дома кулаков, и за 3-4 года обретенный таким образом дом снова превращался в бедняцкий: ни амбара, ни хлева, ни отгороженного отхожего места. А ведь было все. He было только одного — привычки к труду».
Чтобы заставить крестьян вступить в колхоз, нужно было разорить для примера несколько более состоятельных односельчан. По всей России широко исполь
зовали наложение непосильного налога — «твердое задание». Иван Петрович Улитин (1919) из Рязанской губернии рассказывает историю разорения и гибели своей семьи: «Жили мы в селе Ключаново Рязанской области. Отец и мать крестьяне. Оба неграмотные. Было нас три сына и сестра. Дом у нас был каменный. Раскулачивание у нас началось в марте 30-го года. В деревне было 130 дворов. Около 30 семей раскулачили. Из волости наезжали люди с оружием. Проводили собрания. Просили вступать в колхоз. Тех, кто отказывался, иногда заставляли силой. Если не идешь в колхоз, давали задание сдать 50 пудов в течение недели. Столько — мало кто мог сдать. Приезжали и отбирали все, а хозяев ссылали. Отца после раскулачивания отправили в Москву, в село Шатура. Сначала он сидел в г. Ряжске, в тюрьме. В Шатуре была колония для раскулаченных. Семью и меня самого сослали на поселение в Казахстан. Когда везли в Казахстан, брат младший по дороге убежал. За это мать посадили в тюрьму, и там ее замучили киргизы, которые охраняли».
Страх раскулачивания менял атмосферу деревни, рушились нравственные устои, казавшиеся незыблемыми, процветало доносительство. Хлынул поток спасавшихся от раскулачивания людей в город, на стройки.
«Люди раньше были очень дружные. Ho почему-то в коллективизацию все озверели. Мы сами раньше были образцом для всех, а в коллективизацию стали всем негодны. Все наше хозяйство разгромили. Семья сперва была большая, а потом вдруг измельчались как-то. Муж-то мой уехал на Урал, а я осталась одна с маленьким сыном да со свекром 80 лет и свекровью 60 лет. Я обложена была «твердым заданием». А выплачивать не могла, вот и забрали у нас все: и лошадь, и корову. Вот тогда мы и уехали из деревни в город» (А.Т. Ca- пожникова, 1910).
Главный вред коллективизации нынешние старики видят в том, что крестьянин был отлучен от земли, лишен радости свободного труда. «До 1930 года русский человек, пока колхозы не стали делать, да НЭП была, был предприимчивый. Люди умели работать, не хуже англичан бы жили, если бы вот так не дали по рукам и ногам. А тут отучили работать-то всех эти колхозы» (А.В. Клестов, 1918).
Судя по всему, открытые восстания крестьян против новой политики все же были. Учитель Василий Николаевич Савинский (1908, Вятка) хорошо помнит о них: «На кулачество тогда уже активно наступали. Открыто. В Курилово я работал 2 года. Там положение другое было — зажиточное население и кулаки богаче. Вот говорят, до нитки их обирали, дескать. Ничего подобного. С обыском приходили, так ведь он, кулак, зерно закопал под пол. Оно гниет там, крыс множество, крысы даже под ногами бегают. Мы тогда с уполномоченным ГПУ ходили по домам — излишки забирали. И к таким вот применяли твердые меры. Лишали их только экономически. He помню, чтобы у нас кого-то расстреливали. А те, которые к нам высланы были, хотели работать — работали и получали такую же зарплату, как мы. Так они в 1931 г. подняли «сабантуй». В Лузе тогда ни войск, ничего не было, только отряд, охранявший железнодорожную станцию и мост. Они из единственного пулемета по крышам домиков дали очередь, ну тогда и прекратили.
Кто жил в 20-30-е годы, тот знает, что такое классовая борьба. Вот в 1928 году появился у нас архиерей Ерофей. Это уж потом известно стало, что никакой он не священник, а во время гражданской войны был офицером царским, в банде Махно воевал. К нам он был послан для организации контрреволюционного мятежа. В апреле 1928 г. им удалось поднять на восста
ние три сельсовета. Тогда ведь населения в них порядочно проживало.
На усмирение их нашего брата да военный отряд послали. А у нас только учебные винтовки были. Привезли нас, выгрузили — и по нам из обрезов. Ну нас полегло же, вернулись. Из Устюга были посланы войска: артиллерия, пехота и милиция. Ну их-то уже не потребовалось — артиллерии хватило. Банду ликвидировали, более 300 человек арестовали. Ерофею кто-то попал в лоб, так он часа три после этого жил, помер. Как- то на собрании я упомянул имя Ерофея, так меня с трибуны стащили и избили. Это в Никольске дело-то было. Почему? Так ведь здесь-то его все еще святым считали. Ну я им всю подноготную-то и рассказал о нем. Так ведь что интересно: крестьяне-то зачем на восстание пошли, зачем лезли-то? Выяснилось тогда, оказывается, у Ерофея план был поднять 3 сельсовета, соседние районы и двинуть к Белому морю с тем, чтобы захватить на море пункт для высадки англичан. У нас ведь тогда очень неспокойно было».
Комментировать пристрастный рассказ Василия Николаевича не берусь, хотя идея «двинуть к Белому морю, чтобы захватить пункт высадки для англичан» вызывает у меня серьезные сомнения. Судя по всему, восстания были редкими, стихийными и неподготовленными.
Нередки были случаи заключения в тюрьму упорно отказывающихся вступить в колхоз крестьян. Многие в тюрьме и умирали. «Помню, нас, молодежь, призывали агитировать своих родителей за вступление в колхоз. Мои родители были против колхоза. Жаль было земли, скота. Уполномоченные дали указание раскулачивать, чтобы принудить крестьян вступить в колхоз. Раскулачивали за то, что дом неплохой, что есть мельница, кузница — хоть на них и никогда не
было наемного труда Нас раскулачили: отобрали мельницу, масляный завод, даже самовар увезли. Отца объявили врагом советской власти, посадили в острог. Там он и умер через год. Раскулачили соседа Ивана Захаровича, он имел маленькую кузницу и работал в ней в обед. Чтобы купить лошадь, он продал хлеба, часть скота. За что его раскулачивали, не пойму. И дом у него был старый. Вот Андреевич тогда жил в старом доме, имел ветряную мельницу, которая почти всегда стояла. Семья была 12 человек. Он даже хлеба занимал у соседей, чтобы дожить до нового урожая. Помню, еще Илью Петровича раскулачили, он в каменном доме жил. У Филиппа Михайловича было 15 членов семьи! И только перед образованием колхозов два его сына отделились. Им надо было по дому строить. Он имел кузницу. В ней работал сын, но доход от кузницы был маленький. Ho это не учитывали при раскулачивании. Кулаков у нас в Лаптенках не было, а людей все-таки привлекали за что-то» (Ф.П. Втю- рин, 1904).
Для острастки важно было порой наказать одного, чтобы остальные замолчали и подчинились. «Как образовался колхоз? Сделали сход деревни и объявили, что будет колхоз, все будет общее. Кому охота, кому неохота — все должны идти. А если не вступишь, то все отберут. На одной вечеринке один парень спел частушку (он был не колхозник):
Все окошечки закрыты,
Здесь колхозники э/сивут,
Из поганого корыта Кобылятину э/суют.
На него кто-то донес, его забрали и увезли. Больше его никто не видел. Были и единоличники, которые не
вступали в колхоз. Им дали немного земли. А потом они все равно вошли в колхоз. На них накладывали большие налоги, им было не под силу их выплачивать, и они вступили» (Т.Ф. Бахтина, 1919).
Очень часто доводилось слышать мнения, подобные этому: «Имели мы мельницу, кузницу, молотилку — работали хорошо. Нас всех раскулачили. Людей ссылали за труд». «Соседа нашего, деда Флора, ни за что раскулачили. Так он из дома вышел и молился на коленях. Никто ничего понять не мог. У всех на виду Флор был, и работа его честная. Как весна — он с утра раннего в поле. Вспашет и поссст раньше всех. Знали мы, чего это ему стоило. Придет с заходом солнца, накормит лошадь — на возу в лаптях и спит, а с утра снова в поле. Никто угнаться за ним не мог. Умел работать и землю любил».
Зависть, недоброжелательство соседей были мощным стимулом к раскулачиванию. Достаточно было чуть-чуть чем-то выделиться из общего ряда — и могли раскулачить. Рассказ Ивана Алексеевича Бажина вовсе не анекдотичен, в основном такие эпизоды кончались драматично: «Жили мы средне: имели лошадь, двух коров, кур и другую живность. Когда у нас началось раскулачивание, люди все говорили, что нас надо раскулачивать. Это потому, что дом у нас очень красивый был, с верандой. Ну отец мой сломал веранду, так и все кончилось. Мне в то время было лет 13-14, очень жаль было веранду — плакал».
Зачастую для выполнения спущенного сверху плана по раскулачиванию разоряли людей, уже вступивших в колхоз. Многое делалось вопреки здравому смыслу. Сотни тысяч семей были разобщены, судьбы людей сломаны и покалечены.
«В 4-м классе принимали в пионеры. Всех выстроили в шеренгу, встала и я. Учитель и говорит: “Козлова,
выйди из строя. Ты дочь лишенца, тебя не принима
ем”. Мне было так обидно, но пришлось выйти.
В 1930-м началась коллективизация. Согнали весь скот во дворы, у кого большие. У кого что было — все отобрали. Год в колхозе пробыли. Потом план сверху спустили — раскулачивать. На нашего отца и нагрянули. Кулачили тех, кто пуще работал. Безроботь вся в колхозе осталась.
В 1932 году отца выбросили из колхоза. Увели корову, был дом-пятистенок, увезли. У меня была сестра с 1928 г. и тетка. Матери не было, умерла от воспаления легких. Выгнали нас на улицу. Куда хочешь, туда и иди. Вот нас подобрал дядя. Мы у него и жили до 1938 года.
Отца тогда обложили твердым заданием. Заставили сеять на плохой земле. Дали задание единоличное. Нанимал лошадь в другой деревне. Посеял овес — вырос, выжали, обмолотили руками. Привезли домой, свалили в избу. Один нашелся комсомолец (одно название), привел двух баб, залезли в окошко. Весь овес выгребли и увезли. И не знаем, куда. Первое задание отец выполнил. Его второй раз обложили, льноволокном. Он уже не мог выполнить. А уж больше нечего было. Все тряпки променяли. Тогда его лишили права голоса. Сначала не лишали, потому что он никак не подлежал. И ему подставили, что имел двухстаночную мельницу и сдавал землю в аренду. He было ни того, ни другого. Он собирал подписи с населения, что ничего не было у н 1C. Он ездил в Нижний Новгород с этими подписями. Ho там и говорить с ним не стали. Кто будет внимание на него обращать, простого крестьянина. Он два раза ездил, вернулся домой и стал ждать.
Ho тут нашелся умный человек и посоветовал ему скрыться, не дожидаясь ареста. У отца отобрали паспорт и военный билет, чтоб не смог уехать. Несколько
дней он прятался в дровах. Потом достали ему документ, и он уехал на Урал. Полтора года ничего мы про него не знали. После он послал соседям письмо. Написал, что живет нормально, устроился плотником, строил дома от шахты. Потом отец рассказывал, что в общежитии, где он жил, каждую ночь приходили, уводили — и ни пены, ни пузырей. Он ложился спать и все боялся, что и за ним придут. Написал, что если дадут паспорт на 3 года, то нарисует 3 крестика, если на 5 лет-то пять крестиков. В 1938 году ему восстановили право голоса, и он вернулся домой, в свою деревню. Как ни зорили, а душа все болела о своей земле» (Т.А. Коко- улина, 1922).
Местные власти знали, что наказать их могут только за недостаточную решительность, низкий процент раскулаченных, малое число колхозов. Чтобы объявить кого-то кулаком, нужны были хоть какие-то, пусть фиктивные, поводы (сельхозмашина, большой дом, кузница), но чтобы объявить любого крестьянина подкулачником, не требовалось и этого. Можно было сослать кого угодно, хоть бедняка, хоть середняка за агитацию против колхоза.
Страх и после коллективизации надолго сковал уста крестьян, ведь аресты по любым поводам продолжались. «Коллективизация такая была: уполномоченные сганивали, уговаривали всех. Если не шли в колхоз, дак им давали самую плохую землю на отшибе. Куда деваться-то, вступали в колхоз, выхода больше не было. Тогда было так — все боялись слова сказать! За слово садили. Отца посадили. Было так: на кого зол — на того напиши «враг народа», его и заберут. Отец был сторожем в колхозе, старовером. Написали, что он народ агитирует. Посадили его в 1937 году по 58-й статье. И напарника его, 22-летнего парня, тоже увели. А тот-то какой «враг народа»? И не старовер, и ниче
го! Жена с ребятенком у него осталась. Никто не знал, что и где тятя сидел. Мать раз ходила в НКВД, дак ей сказали, что доходишь — сама попадешь. И брат Николай ходил — тоже ничего. Тысячи погибли народу. Так и не знаем, где отец погиб. Как жалко было. Из ближних деревень многих садили» (А.Н. Евдокимова, 1913).
Пусть редко, но встречались и благополучные колхозы. Как правило, они существовали в 30-е годы в дальних маленьких деревнях, где все были родственниками. Колхоз там был чем-то вроде патриархальной большой семьи. «Коллективизацию в нашей деревне встретили хорошо. В колхоз свели все по лошади, собрали весь сельхозинвентарь: телеги, сани, кошевки, тарантасы, плуги, бороны. Стали пахать коллективно, все весенние работы проводили колхозом. Все делали без разногласий. Пожилые с лукошками сеяли, молодежь заборанивала. Может, где плохо было, но нам коллективизация понравилась. В первый год коллективизации поехали на покос. У кого-то красный кушак был. Его прицепили на шест как флаг. Установили его на первую лошадь. Андреевна Егориха взяла подсвечники и била по ним всю дорогу как в бубен, аж все руки до крови избила. Ехали на работу с гармошкой, песнями. И работа у нас спорилась. Пахали землю так, что она, как пух, была мягкая. На трудодень давали в хороший год 3 кг хлеба и 2-2,5 рубля. Колхоз наш делал кирпич и вырученные деньги давал на трудодни. В конце года от деревни по I или 2 человека посылали в Москву, за одеждой. Хорошо жили вплоть до войны. Никто у нас не преследовался. Беднота была, да что с нее взять, кроме лаптей (А.В. Вершинина, 1921).
Повсеместным было раскулачивание крестьян-се- редняков, имевших по одной лошади и корове и не использовавших никогда наемного труда. Феофилактова
Антонина Алексеевна (1916) хлебнула много лиха, хотя была из середняцкой семьи: «Родители середняками были. Жили единолично. Стали у нас организовывать колхозы. Сначала нас взяли в колхоз, потом посчитали зажиточными — выбросили из колхоза. Обложили твердым заданием. Земли-то было, может, 5 гектаров всего. Намолотишь — не хватает. За это отца судили, посадили в тюрьму. Потом его выпустили, купил он лошадь, его снова обложили заданьем.
Один раз они с мамой уехали в Суну хлопотать насчет заданья, там и ночевали. Мы дома с сестрой Тасей. Приехали к нам председатель колхоза и член сельсовета, ну и вытащили у нас все окна, чтоб нас из дому выселить. А мы не ушли, заткнули окна тряпками, одеялами, матрацами, залезли на печь и просидели всю ночь. Это нам родители так велели. Когда приехали родители, эти окна заложили — тюлек напилили, оставили одно окно в сенцах, так и жили. Еще это у нас 8 домов раскулачили, и всех ни за что. Отец мой работал, не держал никаких работников. Были в деревне бедняки. Они собирали бедняцкие собрания, они все решали с этими раскулаченными людьми. Обыски устраивали, не появится ли чего ценного, чтоб забрать. Вот дед добрый один, бедный, дед Вася, ходил все на собрания, придет с собрания, его жена идет к нам и говорит, что убирайте все, чего есть хорошее, а то обыск придет. Мама узел здоровый навяжет, я перепугаюсь, метну на плечо и бегом его в вересье. Вересье-то было за усадьбой. А обратно эти узлы уже не можем нести и делим узел пополам. Все забирали, что попало. Я вот все думаю: кабы я нашла дорогу, поехала бы в Москву жаловаться к Сталину, что нас раскулачивают неправильно.
Пришли к нам из сельсовета просить деньги за квартиру, а дом-то наш был, чего мы будем платить за
него. Было сколько-то денег, мать их взяла и спустила за лавку. А Тася, сестра, схватила их и убежала на улицу — ходи ее ищи. Эти из сельсовета ходили, как хорошие жулики, отбирали и набить даже могли. А заступиться за нас некому, они же — советская власть. У нас была корова, лошадь и овечек, не помню сколько. Корову у нас в район увели, а мы с мамой ходили туда. Мы идем, и стадо уходит, узнали свою корову и закричали: «Малуха, Малуха!» Она к нам бегом прибежала, и мы ей хлеба кусочек дали. Пошли — она за нами идет, а мы ревем».
Раскулачивание было реальной угрозой, заставлявшей крестьян вступать в колхозы. Правда, и здесь вариантов было очень много: от сел, где большинство хозяйств раскулачивали, до сел, где вовсе не было раскулачивания. «У нас в деревне Чухватки из 12 дворов 10 раскулачили. Эти так называемые «кулаки» имели лошадь, корову или две, да и зимой ходили на приработки. Они и жили в достатке. А в двух хозяйствах не держали никого, и всю зиму печь давили, но имели по тальянке. Мужики-то сеют-пашут, а Саня с Петей у себя на огородах на тальянках играют. Так соседи им потом и вспашут, да из своих семян посеют. Выслали эти 10 семей, а те две семьи сами убежали» (И.Г. Юрьев, 1919).
Любопытно, что во многих рассказах упоминается некий временной промежуток прежней единоличной жизни, когда коммуны уже распались, а колхозы еще не были созданы. Г.Ф. Мусихин (1921): «Сначала была коммуна, но она мало просуществовала. Свезли все вместе, даже сделали общую столовую, но все почему- то ели дома. Когда вышла статья Сталина «Головокружение от успехов», мужики тогда уехали за семенами, и женщины посчитали, что все это хозяйство надо разобрать. Приехало начальство из района и стали
всех снова загонять, но у них ничего не вышло, и год прожили без коллективизации. Через год собрали собрание. Половина деревни, в том числе и мой отец, записались в колхоз, а половина — нет. Колхозу дали ближние земли. Его назвали имени Яковлева, тогдашний нарком земледелия. Только тогда свели всех лошадей и собрали орудия труда. А кто не вступил в колхоз, называли подкулачниками. Много выселили из нашей деревни и куда-то всех увезли, мы так о них ничего и не узнали».
Характерно, что женщины-крестьянки более резко были настроены против колхозов.
Отлив из колхозов в 30-м году вызвал на короткое время изменение в действиях уполномоченных и агитаторов. «Когда училась в институте, началась сплошная коллективизация. Все были мобилизованы. Я была в бригаде заводов. Три месяца ходили из деревни в деревню, проводили собрания, брали измором. Мы были вооружены, так как в лесах кулаки стреляли. У нас был лозунг: 100% коллективизация! За выполнение лозунга премировали. По одному не ходили, кулаки могли напасть. Спали вповалку — один дежурит. Записывали насильно, не записался — значит кулак. Раскулачить! Вдруг всех отзывают, говорят, что это перегиб, не надо насильно заганивать, торопить» (А.А. Жуйкова, 1904).
Негативное отношение основной массы крестьянства вызывало то, что бедняки встали во главе вновь созданных колхозов. Коллективизацию крестьяне воспринимали как возвращение продразверстки. Ho вспоминаешь те годы, и не хочется этого делать. Люди сдали все в колхоз. Часть бросила дома и уехала в город. Во главе колхоза ставили тех лентяев и выпивох, которые плохо работали на своем подворье. Люди это очень переживали. Хозяина во главе колхоза они не
видели, а русский человек всегда уважал только работящего мужика. Восстаний, поджогов, убийств, как показывают сейчас в кино, в округе не было. Кто же будет уничтожать свое добро, нажитое годами труда и отданное на хранение в колхоз. Ведь мужик серьезно не верил в колхоз, он думал, что, мол, поиграют большевики и успокоятся. Ho большевики не успокоились, началось раскулачивание. Настоящих кулаков в округе не было, было много хороших, работящих, настоящих мужиков. И вот новая власть в деревне в лице бывших лодырей стала грозить всем средним хозяйствам раскулачиванием. Особенно тем, кто не поил их самогоном или водкой. Начали заниматься вымогательством. Немало хороших хозяйств было ликвидировано: отбирали дома, мужиков с женами ссылали, стариков с детьми пускали по миру. Оставшихся детей и стариков обычно соседи брали по своим домам, кормили, поили, одевали. Один из домов, конфискованный государством, соседи собрали деньги и выкупили обратно, передав семье, в которой было 10 детей» (И.Ф. Русов, 1904).
Коллективизацию этот рассказчик считает первоисточником всех следующих бед русской деревни.
Коллективизация шла не одновременно и не равномерно на всей территории страны. Там, куда хлынули потоки сосланных и арестованных крестьян, народ был уже запуган. Вообще тактика запугивания, раскола крестьянства сработала в коллективизацию очень сильно. В ходе коллективизации происходило изменение норм общения в деревне, взаимоотношений. Вот что говорит об атмосфере в родной деревне Скрябине в период коллективизации Михаил Васильевич Котельников (1921). Его рассказ — это не только история одной деревни периода коллективизации, но история всей русской деревни того времени, расска
занная им ярко, образно, с сохранением колорита эпохи.
«Люди в одной деревне жили неодинаково по разным причинам. В некоторых семьях было много едоков, а мало работников. В других работали с прохладцей и вели хозяйство спустя рукава. Всегда они оставались в долгах, особенно в хлебе. Были и такие из всех деревенских, что жили совсем бедно. Их избушки крыты соломой, скот не держали и в основном сбирали по другим деревням. Им не укажешь, коль так задумали жить.
В 1928-1929 годах появилось много прохожих людей, собиравших по деревням милостыню на пропитание. Они рассказывали, что там далеко, на Волге, была засуха, хлеб не уродился, люди мрут от голода, да и есть указ советской власти в деревнях всех крестьян объединять в коммуны и колхозы, принимать в них будут только бедняков, а кто живет хорошо — у тех будут отбирать землю и хлеб, и скот. Деревенские мужики и взрослые парни почувствовали большие перемены в жизни деревни. По железной дороге на Котлас почти ежедневно шли составы товарных вагонов, в которых везли людей целыми семьями. Эти вагоны-теплушки охранялись конвоирами с собаками. Люди говорили, что везут на север, на Печору «контру» и кулаков, которые идут против советской власти. Мальчишки моего возраста босиком бегали на разъезд посмотреть на эти охраняемые поезда с людьми.
Мужики и бабы стали сдержаннее друг с другом, даже сосед с соседом. Из деревни ночью выехали два брата: Степан и Иван с женами, а куда уехали, никто не знал. Уполномоченный из сельсовета приехал в деревню, передал скот беднякам и два дома посреди деревни заколотили досками. Стали убывать из деревни молодые парни, которые не успели пожениться и обзавес
тись семьей. Шли слухи, что уезжали в Архангельск и Мурманск — там берут без паспортов и метриков на пароходы. Осень 1929 года принесла в жизнь деревни большие перемены. В деревню приехали уполномоченные с района и председатель сельсовета Кочкин. Собрали всех людей деревни «под липу», здесь обычно собирали деревенский сход еще в незапамятные времена, стали объяснять, что, мол, для лучшей жизни в деревне советская власть предлагает всем жителям деревни объединиться в коммуну. В коммуне все будут равными, не будет ни бедняков, ни батраков, земля и скот будут общими. Все будут питаться из одного котла, будет организована общая деревенская кухня и столовая. Несколько дней длилась канитель организации коммуны. Большинство деревенских семей подписались за организацию коммуны, однако ночами стали уничтожать, пускать под нож свою скотину, особенно овец, чтобы не сдавать в общее стадо. Пустующие два дома и все дворовые постройки к ним использовались для столовой и красного уголка. Загнали скот, амбары использовали под хлеб. Вся эта затея с коммуной шла подчас трагически. Несколько крестьянских семей отказались войти в коммуну, а престарелые, особенно старушки, сидели дома — никуда, ни в столовую, ни на улицу не выходили из домов, и, молясь Богу, причитали: что же это? He преставление ли света? Появлялись деревенские ссоры, доходившие до драк. Иногда безлошадный мужик запрягал в сани чужого коня, или один меньше другого подвозил зерна к общему амбару. Куда-то исчезла прежняя крестьянская дружба и радость труда. Дети и подростки часто ругались и дрались между собой, меньше пели девчонки, и стал замолкать голос гармошки, хотя гармонистов в деревне было немало. Зима и начало 1930 года в деревне прошли спокойно. Я уже ходил в школу за
полторы версты в деревню Тчаниково. Школа была в пятистенном доме зажиточного мужика Фильки Пуга- ря, который тоже, как и многие другие, перед организацией коммуны уехал Бог знает куда. Ребятишки и девчонки ходили в школу из 6-ти деревень. Верхняя одежда: шапка, зипун — сшиты из овечьих овчин, рубашка, штаны — из сурового домотканого холста и покрашены черной и синей краской. Валеночки имели не все дети, остальные носили лапти и портяночки, обмотанные веревочками из липовой коры. Да и взрослые деревенские одевались небогато, для праздников хранилась одна рубаха и штаны, а в обыденную рабочую пору носили всякую одежду, даже сплошь штопанную заплатками. У каждого школьника была сшита сумка из холста на лямочке через плечо. Туда укладывали тетрадки, кусок хлеба и две-три картофины и четушку молока — это провизия на обед. В деревне нам в столовой приходилось поесть только вечером, да и то после того, как поужинают взрослые. Мы называли этот ужин захлебетник.
Весна 1930 года была ранней, во второй половине марта снег убывал с невероятной быстротой, днями солнце так пригревало, что пришлось убирать остатки снега с крыш домов и других построек деревянными лопатами. В начале апреля, кажется, 11 или 13 числа, ожидали праздник — Пасху. В праздничные дни готовили что-нибудь вкусное из еды и обязательно варили яички куриные в луковых перьях в чугунке, тогда они получались светло- и темно-коричневые, а иногда с крапинками — это большая радость ребятишкам.
Однажды утром я проснулся, а на улице шум, крики, мычание коров, блеяние овец и еще что-то непонятное. Мы, дети, выбежали на улицу из дома и сначала не поняли, что случилось. Люди: мужчины, женщины, подростки разгоняли коров, телок, овец по своим
дворам. «Коммуна распалась!» — кричали все и тащили к своему дому, кто сани, кто хомут, кто вел своего коня, приговаривая: «Будем жить по-старому! Зачем нам коммуна?» Больше двух недель мужики уточняли и распределяли сначала скот и зерно по дворам — в зависимости, кем и сколько было сдано в коммуну; потом делили сено, солому, фураж и всякую утварь — вплоть до ложки, ножа, топора и ведра. Несколько семей в деревне от коммуны не получили ничего — ведь они ничего туда и не сдавали, а прокормились всю зиму справно.
Уполномоченные из района и сельсовета снова определяли на каждое хозяйство налоги сдачи государству хлеба, молока, мяса. Шли разговоры, мол, коммуна распалась из-за кулаков. Кулаки идут против советской власти, их надо ликвидировать как класс. Бедняки стали объединяться в группы — Советы вместе с молодыми активистами. В газетах сообщалось, что крестьяне объединяются в ТОЗы, а где-то организуют колхозы — и это главная линия коллективизации сельского хозяйства. После встряски, которую дала коммуна, мужики снова по единоличному способу с ранней весны готовились к севу хлебов. В полях все полоски были прохожены каждым хозяином, поставлены в борозды тычки с «пятном» (знаком), присвоенным семье жителя деревни по родству из старины. В душе радовались развалу коммуны, которая не обещала хорошей жизни крестьянину. По талому снегу на лошадках, запряженных в сани, мужики старались как можно больше вывезти навоза, каждый на свои полоски земли. Деревенские люди снова вставали е восходом солнца и любую работу выполняли с необыкновенным прилежанием. Дети бросали школу и помогали в работах семьям. Стали забываться обиды, но жизнь каждой семьи проходила по-разному. У некоторых мужиков не
было ни зернышка, чтобы обсеять землю, и они пошли в «заем» к тем, кто не вступал в коммуну. В каждом доме с любовью ухаживали и за скотиной, ведь она стала своя, а не общая. За лошадкой уход был особый, на хорошем коне держалось все хозяйство в исправности. Сев хлебов, посадку картофеля и все полевые работы закончили рано — до Троицы. Однако в полях после сева можно было встретить и незасеянную, пустовавшую полоску земли, о чем раньше грешно было и подумать. «Земля пустует у Ваньки Николькина», — говорили люди в кулак шепотом, зная, что Ванька — бедняк и состоит в Совете.
Престольный праздник, Троицын день, встречали по-праздничному, ждали гостей, больших разговоров, готовили вкусную еду. В шести верстах от деревни, на разъезде Новый, на железной дороге строили лесопункт. В длинных деревянных бараках, обнесенных забором, жили и работали «высланцы», как их называли в деревне. Эти люди заготовляли лес, тесали шпалы и грузили их в вагоны. На подвозку шпал стали назначать мужиков с лошадками из ближних деревень по разнарядке из сельсовета. За зиму надо было выработать 40 трудонорм каждому мужику, направляемому туда. А направляли в основном тех, у кого лошадка упитана, да и сам мужик справный. В народе пошел разговор, да и газеты писали, что в стране идет сплошная коллективизация, деревня объединяется в колхозы. Привезут, мол, трактора, косилки, молотилки и другие машины. Осень 1932 года памятна всем, кто жил в это время в деревне. Приехали уполномоченные из района и сельсовета, собрания жителей деревни собирали с раннего вечера и при керосиновой лампе просиживали до утра. Предлагали организовать колхоз, в который входили бы три деревни: Скрябино, Грибаче- во, Тчаниково. Согласие записаться в колхоз дали
5-6 людей, которыетак жили, как говорят, из кулька в рогожку! Более толковые и трезвые мужики убеждали, что коммуна доказала, что это путь неправильный, а колхоз почти то же самое. Время шло, наши деревенские не записывались в колхоз. Они говорили, что будем платить налоги, сдавать государству хлеб, мясо, молоко: не нужно отбирать у мужика землю, скотину, инвентарь. Ho в районе к концу 1932 года уже организовали несколько колхозов с названием «Свобода», «Восход», «Имени Молотова», «Красная Звезда» и другие. Это все описывалось в листовках и в районной газете «Знамя Севера», которая стала выходить с I января 1932 года. Стали искать виновников, кто саботирует организацию колхоза. В одну из зимних ночей из деревни вывезли две семьи на станцию Пинюг и отправили в вагонах на север. После таких мер собрания пошли сдержаннее, в большинстве случаев молчком. Люди говорили: «Язык иногда враг. Зачем Мише Митьки- ну и Ване Петину понадобилось кричать на собраниях? Нашли себе дорогу на север». На одно из собраний уполномоченные привезли мужиков из деревень Гри- бачево и Тчаниково, которые сказали, что жители их деревень записались в колхоз. Один за другим под выкрики и плач баб мужики, подписывая согласие войти в колхоз, подходили к столу, где сидели уполномоченные власти. Общее собрание жителей трех деревень происходило в Тчаниково в доме школы. Организованный колхоз назвали «Комбайн». Председателя привезли из прихода Михаила Архангела Савина Михаила Офремовича, мужика лет 45. Контору определили в этой же деревне. Наметили строительство скотного двора для коров, телятника, склада под зерно и других нужных хозяйству построек. В каждой из деревень остались хозяйства, которые категорически отказались от вступления в колхоз. В нашей деревне таких
было 4 хозяйства. Через года два их «затвердили» — определили каждому налог сдачи хлеба, мяса, молока, который они выполнить не могли, и все их пожитки сдали на торги с молотка (как кулаков), а самих вывезли на другие поселения.
Людей в колхозе было достаточно. Все намеченные постройки были сделаны. В каждой деревне в опустевших дворах организовали конюшни, овчарни и свинарники. Бригадир был теперь хозяином в деревне. Он планировал завтрашний день, давая ежедневные наряды на работу, учитывал труд каждого работающего от мала до велика. Терпеливый и трудолюбивый деревенский люд стал привыкать к новой жизни, где все не свое, а колхозное. Ho в эти первые годы колхозной жизни люди к труду относились добросовестно, стремились больше заработать трудодней в семье, хотя на каждый трудодень в конце года получали несколько сот грамм зерна».
Коллективизация привела к разгрому устоев русской деревни. Вспоминает студентка пединститута того времени: «Летом была 2 месяца на практике в селе Старая Тушка. В 1930 г. не стало там загонов для коров за рекой, коровы были обобществлены, народ стал другой. На полях, на жатве можно было слышать похабщину даже от женщин. Был разгромлен старинный кирпичный завод, закрыты частная типография, печатавшая старорусские и старообрядческие книги, иконописная мастерская. Раньше семьи были патриархальные. Старший всегда почитался главой до конца жизни. С уважением относились друг к другу. Пойдешь в лес по ягоды, грибы, орехи — устанешь, присядешь у деревни. Из чужого дома позовут, угощать станут, хотя не знают. Постороннего человека нужно встретить, обогреть, накормить — и это норма жизни. Гадали часто на праздники. В Крещение в любой мо
роз девушка в кокошнике, в сарафане, девки шли к реке, к проруби с песнями, брали «святую воду» и заготовляли на целый год. Ничего этого не стало» (А.А. Жуйкова, 1904). Многие верующие считали колхоз делом дьявольским, нечистым. «В 1935 году у нас коллективизация проходила. Отец в колхоз записался, меня записал. А мама нет. Все мне говорила: “Ой, ведь ты в аду будешь”. Тогда ведь считалось, что колхоз — это грешно» (Н.И. Трушкова, 1920).
Распад многих сот тысяч семей в годы коллективизации — это трагедия миллионов разом осиротевших детей.
Вот рассказ одного из них (Даниленко Лидия Улья- новна, 1924): «Да, о коллективизации я могу многое рассказать. Этого просто никогда не забыть мне, если даже хотелось бы. Неизвестно, как бы я жила сейчас, если бы не это. Мне было 4 года, когда нас раскулачили. Это был 28-й год. Семья была большая у нас: мать, отец, бабка, дед и пятеро детей. Самому старшему 12 лет было. Дом имели большой, две коровы, лошадь. He было у нас никакого наемного труда, работать просто хорошо умели. А мать еще болела сильно очень. А тут только ночь начинается, все дрожат, зубами стучат. Я не знаю, но к нам несколько ночей подряд приходили какие-то, что-то искали. Громко разговаривали. Отец пропал куда-то, как в воду канул. Ну потом-то я уж поняла — скрывался он. Мать в тот же день, как выгнали нас из дома своего, умерла. Бабка умерла через два года. Дед-то мой еще до революции приказчиком был у лесопромышленника. Так его, конечно, за кулака и посчитали, сослали в Лесное, нас, пятерых детей, разобрали всех добрые люди. Пришлось столько ухищрений всяких проделывать, чтобы на всю жизнь клейма не осталось, что кулацкий ребенок. Ho жили все мы хорошо, все получили высшее образование, хотя в ре
зультате у всех разные отчества. А отец мой объявился потом, через несколько лет уже он повесился».
В раскулачивании своих односельчан для местных властей, бедноты был существенный резон. Имущество раскулаченных описывалось и продавалось на сельских торгах за бесценок. Соблазн поживиться за счет своих однодеревенцев отвергали не все. «Когда в Банниках Пойлова раскулачивали, то мы на семи подводах везли. У меня на санях было 7 бочонков. Тарас Ильич, мы заехали в лес, и говорит: «Давай скинем». Я мал был еще, заплакал, говорю, что меня отец испорет. И все же они выкинули. Привезли в склад и на питание беднякам. Тряпки хорошо распродали на аукционе, а остальное — в коммуну. Попадье говорили — одевай хоть 10 платьев, а с собой ничего не брать. В 30-31 годах высылали. И больше ни слуху, ни духу».
Даже в тех тяжких условиях крестьяне порой иронизировали над своей жизнью, сохраняли своеобразный «юмор висельника». Вот такой случай: «Мужики из деревни Пелевки никак не идут в колхоз. Их всячески уговаривали, пугали, но все-таки в колхоз затащили. Стали думать, как назвать колхоз. Один в шутку говорит: «Назовем колхоз “Некуды деваться!”»
До 1937 года многие тысячи крестьян, оказавшиеся между молотом и наковальней, не посаженные, но лишенные всех человеческих прав (в том числе и права на труд), были постоянно на мушке. «Хорошо помню коллективизацию. Проходила она невольно. Завели нас в колхоз, потом выгнали, как негодных элементов. В 1929 г. было 3 колхоза: «Хлебороб», «Искра» и «Партизан». Самый бедный был «Искра», посильнее «Партизан», самый сильный «Хлебороб». Беднякам землю дали близко, «Партизану» похуже, а нашему «Хлеборобу» землю дали дальнюю залежь. Поехала комиссия по полям, признала у нашего «Хлебороба»
лучше всех хлеб. Приехали оттуда и порешили нас всех выдворить из колхоза за то, что хорошо отработали в поле. Пошла буза по деревне.
Было две коровы в хозяйстве. Одну отдали бедняку, другую оставили. В августе приехал вербовщик из г. Первоуральска и завербовал на завод Первоуральский. Я работала там зольщицей, трубы прокатывала. Отец работал на Трубстрое плотником. Потом отец вызвал и мать на Трубстрой. Потом пришла справка, что его берут в колхоз. Он уехал в деревню и вступил в колхоз. Потом снова выгнали как кулака, не давали документы и никуда не принимали. Они уходили с матерью в поисках куска хлеба, а дети дома были одни. Так было до принятия Конституции СССР 1936 года. После этого их приняли в колхоз и дали в 1937 г. на трудодень по 32 кг зерна, за 1938 г. — по 16 кг на трудодень, а потом все хуже и хуже» (А.Ф. Шмелева, 1915).
Видимо, какие-то формы неорганизованного сопротивления были. Все зло мужики видели в конкретных лицах, организовавших колхоз у них. Студенты, сельские учителя, медработники волей-неволей стали агитаторами. Грамотных в деревнях было немного, поэтому все мало-мальски грамотные люди обязаны были участвовать в организации колхоза. «Я в то время уже работала, считалась грамотной на селе, поэтому ходила агитировать на собраниях. Уговаривала, а то, мол, твердое задание дадут, с которым не справиться. Ходила по домам, когда описывали имущество. Я писала. Помню один случай. Пришли как-то описывать, а описывать-то нечего. Старик взял с заборки весы, да об пол. Я тихонько ушла. Неловко было перед человеком. В деревне Исакове было много кулаков. Эта деревня долго была против колхозов. Приехали в Исаково. Я, еще одна учительница и партиец-уполно
моченный сидели всю ночь на собрании, все агитировали. После собрания пошли домой. А тут река и огороды рядом. У уполномоченного был фонарь электрический. Он как осветит туда, видны стали согнутые две или три фигуры, по огороду бежали вперед. Нам нужно было пройти через перелесочек. Уполномоченный держал их на фонарике, пока мы бежали до перелеска. Так он их задержал. А мы прибежали ко мне домой. Зажгли лампу. Если бы не уполномоченный, они бы с нами разделались. Богатая эта деревня была, уж очень много в ней кулаков было» (В.А. Ведерникова, 1911, учитель).
«У нас в доме жил уполномоченный по колхозам. Однажды он пришел весь замерзший. Бабушка напоила его чаем с малиной, положила ему на кровать еще один самодельный матрас, набитый сеном. А кровать стояла у окна. Ночью стреляли. Настолько все точно вымеряли, что если бы не матрас, то наш жилец погиб бы. А так — пуля застряла в матрасе. Помню, кулаков выселяли — и тут же продавали их имущество за бесценок. Помнится, отец купил мне тогда шелковый шарф за 15 копеек, а брату бостоновый костюм за рубль. Сколько было слез, крику! Среди них были люди и хорошие. Они своим честным трудом все нажили. К кулакам пристегнули и середняков — и всех выселили» (В.Ф. Губанова, 1919).
Патриархальность привычного уютного крестьянского мира взрывалась достижениями науки и техники XX века. Власти использовали их в своих целях. Умело разобщались слои крестьянства. На смену прежней иерархии внутри деревенских отношений пришла новая. Вот любопытный эпизод. «Когда я киномехаником был, помню приеду в с. Караул фильм крутить, так они больше на меня смотрят, чем на кино. Говорят: “Как человек живые картинки делает?” Ho мы себя вы
ше не считали. Помню, билеты продавали на показ в кино (1930 г.): беднякам по 5 копеек, середнякам — по 10 копеек, подкулачникам — по 15, а кулакам — по 20 копеек. А на входе стоял член сельсовета и говорил, кому за сколько билет продавать. В каждой деревне был выборной член сельсовета. У них даже был опознавательный знак».
А вот так в общем-то уже достаточно взрослые дети описывают раскулачивание: «К нам приходили описывать имущество 3 человека. Отец взял фонарь и повел их по хозяйству показывать. В доме были две коровы, лошадь. Дети испугались, забрались на печку. Обошли весь дом. Один говорит: “Ничего у него нет, одни огарки на печке сидят” и показал на детей. Отца, брата и дядю забрали, посадили в тюрьму на 3 месяца, называли “врагами народа”, но потом выпустили» (Н.В. Шуплецова, 1919).
«Я замуж пошла во всем портяном. У нас раскулачивали всех. У кого были корова и лошадь. Обкладывали твердым заданием. У меня отца тоже посчитали за богача и отправили с матерью по разным местам на лесозаготовки, а нас, шестерых детей маленьких, оставили дома со стариком. Сталина раньше здорово одобряли. Портреты в комнатах висели. Я и сейчас к нему хорошо отношусь» (А.Н. Видякина, 1913).
Зрелища жестоких репрессий не могли не повлиять на детей даже в том случае, если они оставались просто зрителями. «Когда мне было 7 лет, а брату 10, мать умерла. Потом я жила у дяди. Они нас усыновили и воспитывали, а мы должны были их содержать до старости.
Колхозы у нас образовались, когда мне было 12 лет. Нас первыми записали в колхоз. Сказали: “Сирот записываем первых”. Дядя сказал тетке: “Как теперь быть? Они колхозники, а мы нет”. А тетка твердила:
“Что ты, Егор, и мы запишемся”. Дядя был недоволен, но после раздумий через неделю и они вступили в колхоз.
Помню еще, как раскулачивали кулаков. Их отправляли в Сибирь целыми семьями. Забирали и трудовой народ, большой перегиб был. Когда я училась в 3-ем классе, пришли мы как-то в школу, а нас туда не пускают. Раскулаченные стояли битком в школе, в наших классах, голодные и холодные, кричали: “Принесите хлеба!” Пока их отправляли, нас 3 дня не учили. А потом их увозили в Сибирь, в лес, где они строились и жили. Когда их дети выросли, то приезжали и рассказывали, что тяжело пришлось, люди от раскулачивания убегали. Вот какая раньше жизнь была, нечем и хорошим вспомнить» (Т.И. Перминова, 1916).
Встречаются рассказы о том, как вся деревня выступала против раскулачивания. «Везем мы полную телегу раскулаченных, уж поздно вечером, а мужики из отряда самообороны того села нам дорогу загородили. “Оставляйте их дома”, — говорят. Да все с ружьями. Думали уж — все, да как-то уломали их» (А.Ф. Каманин, 1908).
По отношению к упорствующим в нежелании вступать в колхоз местным властям можно было все. М.Р. Новиков (1911): «Раскулачивали всех подряд: нищих, которые изо дня в день работали. Был в деревне Степан, у него даже лошади не было, он на жене пахал — тоже раскулачили. Все труженики, но все врагами оказались. Еще в деревне семья была: бабка с внуками, не шли в колхоз, так у них окна выбили, дверь с петель сняли, все, что можно, отобрали. Бабка лежит на печи под тулупом и плачет от бессилия, а внуки — от страха».
И несмотря на все эти зверства, чудовищную жестокость, свирепые гонения властей — многие сумели остаться людьми, не озлобились, тянулись душой к род
ной земле, в которой у них были такие прочные корни. Татьяна Алексеевна Буторина (1907) как раз из таких людей: «В 30-е годы нас лишили голосу ни за что. Сочли нас за кулаков. Стали накладывать большие платежи, не под силу нам это было, сделали опись, дом у нас продали, имущество все увезли. Когда выгоняли из дома, люльку с ребенком выбросили на улицу и соседям показали, чтоб нас никто не пускал, а если кто пустит, то и с ними так же поступят. Кто выгонял — не знаю, коммунисты или кто другие, до сих пор не знаю. Нам было некуда деваться. В это самое время приехал вербовщик. Мы завербовались в город Уфу на строительство железной дороги. Жили на квартире, работали примерно около года, я очень стала тосковать о сыне, которого оставила у мамы. Мы снова приехали в свое родное место, увидели, что наш дом еще стоит, и мы с мужем ходили в сельсовет, стали упрашивать, чтоб нам его отдали обратно. Пришлось нам свой дом за большие деньги брать. Так и жили, звали нас лишенцами, но мы не обращали внимания, жили, работали, старались, опять помаленьку обживались и налоги платили непосильные, а куда деваться было — всю жизнь не будешь скрываться».
He все, конечно, смогли пережить этот полный крах всего лада и строя своей жизни. Многим казалось, что из их жизней вынули смысл и жить больше не для чего. Частыми стали самоубийства. Она же продолжает: «А соседа одного также раскулачили, ему некуда было деваться, так он повесился на березке. Золовка у меня жила в селе Крымыже, двор у них продали, лошадь взяли, послали на лесозаготовку, лошадь там у них пропала. А было у них четверо детей, все забрали. Детей кормить было нечем. Муж от такого переживания задавился. Церкви были закрыты, священника расстреляли на кладбище у толстой елки».
Многие раскулаченные перед арестом, ссылкой передавали часть чудом сохраненного имущества родне, соседям, прятали — зарывали в землю имевшиеся в очень редких семьях ценности. Земля, как в годы великих смут и войн, принимала на хранение все. Правда, востребовать назад удалось немногим. К.И. Тарбеева (1909) помнит: «А вот насчет кладов, так мы сами его зарыли. Когда проходила коллективизация, мы все собрали в чугунок, а золота у нас было очень много, так как отец воевал на гражданской войне в белой армии, они ведь тогда грабили, у него были золотые кресты — награды, и вот все кольца, золотые брошки. Эти кресты мы и закопали в чугунке под корнями большого дуба. Ho сейчас этот клад искали и мы, и наши дети, внуки, но найти его не могут, а то, что его никто не взял, то это точно. Я думаю, что его сильно обвили корни, и сейчас он где-нибудь в дубе. Тогда многие закапывали свое золото. Года два назад у нас умер старик, он жил один, и вот когда стали осматривать его дом, то на крыше, под шифером, нашли у него золото».
Трудна и смертельно опасна была дорога на Север, в Сибирь, Казахстан. Наиболее трудолюбивую и работящую часть русского крестьянства уничтожали сознательно, целенаправленно и с бессмысленной жестокостью.
Спецпереселенцы — на эту тему еще будут многотомные исследования, но вот одно свидетельство. Александра Андреевна Феофанова (1918): «К нам на Кулай потом таких мужиков пригоняли — иной раз даже в лаптях и холщовых штанах. Голытьба сущая. И рядом с ними отец, конечно, получался кулак. Как ни крути, нам в ссылку была дорога. И Ефиму, и Федору. Тех из банка, кто дал кредит отцу, тоже забрали в НКВД. Говорят, там враги работали: мол, беднякам не давали кредиты, а только кулакам. Выходит, вреди
ли советской власти. Может, кто и вредил, не знаю. Ho мое такое понимание: разве я, к примеру, в долг дам тому, кто не вернет? А тут государственные деньги. Вот и давали их хорошему хозяину. А после хороший хозяин оказался плох.
Повыгоняли мужиков. Они в свои края уже не возвращались. Отец мой на чужой земле захоронен, там и мать.
В тех местах, куда отправляли кулаков, до двадцать девятого не было никакой жизни: ни поселений, ни дорог. Для ссыльных прорубили просеку. Было: старики слабели, оставались среди леса помирать. Бабы рожали, оставались. На семью одна лошадь полагалась. На санях — пожитки. А сами шли пешком за санями. Вот и слабели. Переселялись зимой (летом здесь была хлябь и трясина — не пройти). Было и так, по весне или летом кто-то из ссыльных бежал с болот, но не зная дороги, будешь по тайге шарашиться, пока не сгинешь. Нанимали проводников. Из местных, из охотников. Отдавали все, только выведи. А те обдирали да и бросали в болотах. И кто им был за это судья? Ведь не просто человека погубил, а кулака.
Вот так это все и было. А кто и прибыл на место, то выжить было очень трудно. Много, очень много погибало. Это было очень жуткое зрелище. Я до сих пор не могу вспоминать о нашем тогдашнем существовании без слез на глазах».
Величайшей трагедией коллективизации был голод начала 30-х годов, от которого обезлюдели целые регионы Поволжья, юга России, Украины. Тяжело перенесла его вся страна. Конечно же, голод был вызван коллективизацией. Вот лишь одно свидетельство (А.И. Никонова, 1908, Ростовская область): «Мы середняками считались, корова, лошадь, куры были. В колхоз не хотели. А пришли из правления, сказали:
«He вступите, по миру пойдете, вышлем как кулаков!» Дед покойный злиться стал, но мы его всей семьей успокоили. Всю ночь не спали, а утром голытьба пришла, все переписали, чтоб, значит, ничего не утаили. А через неделю мы и вступили в колхоз. Много таких семей, как мы, были. В колхозе вся голытьба была, ничего они не делали: не пахали, не косили — пьяные ходили. А когда мы надел свой вскопали да и другие тоже, тогда и загнали в колхоз. Ho потом прислали из района к нам председателя, умный мужик был — Тимофей Тимофеевич. Тогда он колхоз из пьянки стал вытягивать. Всех пьянчуг из правления и бригадиров выгнал, хозяев назначил настоящих. И хлеб у нас появился настоящий, и люди стали работать больше, разрешили домашнюю скотину держать. Теперь все с охотой работали, но недолго он пробыл у нас. Говорили, убился, когда с кручи упал. Да мы так покумекали и решили, что Даниловы его убили, сильно прижал он их. Тогда мы и написали письмо в район, чтобы выселили их от нас. Дед повез его в район, через пяток вернулся и говорит: «Сказали в районе, чтоб хлеб готовили, весь забирать будут. Бабы, готовьте грибы, травы, все, что можно. Трудодни тоже берут».
Он тогда за председателя остался. А вскоре и подводы пришли хлеб увозить. Весь забрали, подчистую. Бабы голосили, мужики сидят, кто стоит — цигарки крутят. Дети притихли, поняли, что смерть идет. Осенью поздней картошку тоже забрали. Зиму мы еще пережили, а весной пухнуть стали. Малые кричат, хлеба просят. А я сама еле на ногах стою, шатает, и их уговариваю. Тогда весной 33-го года умерли Галя, Митя, Степка. Жальче всех было Степку, безобидный малый был, ласковый, тихий и умер тихо. Живот вздулся, посинел весь, голова как шар на ниточке, все жилки видны, и умер.
Дед в город сноца ходил, ехать уже не на чем было, всю животину съели. Собак, кошек — и тех поели. С месяц его не было. Вернулся, сказал, что в городе хлеб по карточкам дают. 700 грамм на рабочего, а в колхоз скоро пришлют зерно. А люди умирали, дети и старики сперва, потом мужики. Бабы выносливее оказались. Из 500 человек, которые жили, осталось 15 дворов. Семьи были до этого большие — от 7 до 15 детей. Хлеб привезли, а вокруг мертвые. Нас забрали оставшихся и отвезли в город. Там накормили, хотели везти в другое село, да мы не поехали.
Приехали поздно ночью в Горький, вокруг огни. Трудно было, поселили нас в бараке. Там и жили на 10 метрах 8 человек, а за занавеской такие же, как мы, тоже семья большая. Тогда такие семьи — обычно было.
В бараке холодно, во все щели дует. Спасибо людям, помогли нам и одеждой, и посудой. Мы пока приехали, все продали. Питаться надо было чем-то. Утром проснулись — грязно, сыро, серо. Город нам не понравился, а деваться было некуда. Ехать помирать не хотели. Обосновались. Решили сами строиться, не все же время в бараке жить. Отстроились быстро, за лето и осень, и к зиме заехали. А в город приехали, в городе тоже очереди за хлебом были. Занимали ночью, сутки стояли. Чуть отойдешь, уже не пустят. По буханке давали в руки. А выходить еще тяжелее было. Думаешь, как бы хлеб не потерять».
Голод этот коснулся всей России. Страшные очереди за хлебом в городах, с нетерпением ожидавшие весной травы люди в деревнях. Умирали и выживали случайно. И смерть пришла чужая, не своя — одна на всех, и жизнь дарована была случайная, но очень тяжкая. О таких случайностях во время голода 1933 года в центральной России и рассказ Е.Т. Дороховой (1912): «В один раз, наверное, в 33-м году, ой голодовка была.
Весна пришла, на посевную еще не ездили. А у нас ни одной картошечки. Ни хлеба, ни кусочка. Лежим вот. Ну, чё же, говорю, умирать, говорю, с голоду, чё делать. А свекр, покойный, рыбу ловил. Наплел морды такие из прутьев рыбу ловить, да кожу он делал. Шили раньше сами сапоги. Дак дедушка к сапогам подошвы да переда там нарезал. Деревня там была у нас семь километров. Так картошек было у людей много, да хлебушка чуть можно было выменять. Ну вот пошли мы с мужем туда, а ребятишек своих с родителями оставили. Ребятишки совсем оголодали. По дороге занесли мы дедушке на речку морды, и он стал там рыбачить. А мы пошли с мужем моим, со Степаном, в этот Карболык. Он взял трое переда да подошвы. И вот пошли мы менять. Хоть булку хлеба бы дали. Ну, пришли. Я зашла, там одна знакомая деревенская наша в Карболыке жила. Я поздоровалась. Она говорит: «Ты чё?» Я говорю: «Нужда заставила. He надо тебе, говорю, переда да подошвы?» — «Ой, надо мне сапоги шить». И вот мне за эти переда да подошвы 1,5 буханки хлеба, такие большие круглые караваи. А Степан за 2 черные ковриги отдал все. Как увидел хлебушек, все отдал. Я ботинки там, из одежды что разное там, все на картошку променяла, да за деньги купила картошки. Да! Ну вот приехали мы, а у нас там колхоз. Масло маковое били. Пришли мы на бойню, наелися там хлеба с маслом. Ну и намакалися! Меня муж оставил. Говорит: «Картошку собирай, да привезешь потом». Я пошла, думаю, ну зайду к деду, принесу поесть хлеба. Пришла я, а он рыбы наловил, ой ведра три! Бог дал. Ну вот, я ему дала хлеба, он и наелся. Ну, а я домой пошла, приносила рыбки малость. Вечером наварили ухи, да наелися. И потом картошечку-то эту стали верхушки обрезать на семена. Больше-то семян не было. Тут началась посевная. Поехали мы на посевную. Там
стали паек давать. Ну не умерли с голоду, выкарабкались. А то ведь ничё не надо, лишь бы только кусочек хлеба какой проглотить. Ничё на свете не надо, только бы поисть. Ой голод этот! Люди умирали. И братиш- ка-то у меня умер и три сестренки в этот голод».
В народном сознании сегодня так или иначе оценивается весь путь русской деревни, начиная с НЭПа. Есть защитники колхозов и коллективизации (их меньшинство), есть противники. Вот очень характерный рассказ: «У русского человека веру отняли, все церкви разрушили. Теперь уж никто и не верит, все смеются. Веру отняли, мне было I лет. Только у русского народа отняли, а у других народов церкви сейчас есть. He играли, какие игры. С 8 лет по 15 коров пасли. Детство не видали, все работали. У матери 7 детей от кори умерло. Народ был крепкий, работали хорошо. Пока земля не вытощала в колхозе, хлеб рос хороший года три. В конце года давали по 200-300 г. зерна на трудодень.
Сталин весь народ разорил. Если бы крестьянство не разорили, то Россия была бы сейчас самая богатая. Ведь народ был работящий. Всю деревню разорили, дворы пообломали. Самых тружеников сослали в Сибирь. Te, кто похуже работал, остались. Земля была пустая целыми пашнями, а сеять запрещалось. Когда землю после революции отдали, народ начал хорошо жить. А потом все раскулачили. Всю Россию разорили этими колхозами» (Н.С. Куршакова, 1919).
И все-таки к середине 30-х годов колхозы были созданы по всей России. Они стали своеобразной формой тотального контроля над всеми сферами жизни мужика, полновластного распоряжения мерой труда и мерой потребления крестьянства.
Еще по теме Глава 2. СПЛОШНАЯ КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ:
- Драма «раскрестьянивания»
- 4. Становление административно-командной системы и режима личной власти И В. Сталина
- Глава восьмая. ТЕОРЕТИЧЕСКИЕ ВОПРОСЫ РОССИЙСКОЙ ГОСУДАРСТВЕННОСТИ
- Кризисы 1956 г. в Польше и Венгрии.
- 3.Драма «раскрестьянивания»
- 4. Становление административно-командной системы и режима личной власти И В. Сталина
- СОБЛАЗНЫ ВЕЛИКОГО ИНКВИЗИТОРА
- ГЕНЕЗИС ПОЛИТИЧЕСКОГО ТЕРРОРА В РОССИИ
- Г.И.ШМЕЛЕВ КОЛЛЕКТИВИЗАЦИЯ: НА КРУТОМ ПЕРЕЛОМЕ ИСТОРИИ
- 3. Судьба нэпа
- Индустриализация