Гендерные противоречия относят к числу базовых для современного общества. «Гендер» дает о себе знать везде: на «женские» и «мужские» составляющие разделяются наука и искусство, литература и предпринимательство, стили управления и способы социализации... И в этом видится еще одно проявление формирующейся плюралистической социальности. Очевидные трансформации, произошедшие в последнее время со всеми социальными структурами, коснулись и тех сторон жизни, которые всегда считались принадлежащими исключительно человеку, его личному бытию и психоэмоциональной целостности. К таким сторонам относится вопрос (теперь уже проблема) функционирования в обществе половых различий. Согласно традиционным представлениям, мужчина и женщина — единое целое, одно было «при дано» другому для помощи и поддержки, и жена к мужу «прилеплялась» навечно, прилагалась как важное дополнение, способствующее его процветанию, ну и, конечно, чтобы «плодиться и размножаться». Как могло получиться, что это освященное правовым, религиозным и традиционно-моральным законами вечное правило перестало соблюдаться? Ответ очевиден — изменилось само общество. Причем изменилось настолько, что казавшееся когда-то незыблемым единство сегодня напоминает «войну полов». Женский и мужской миры ныне выглядят противостоящими друг другу и несовпадающими даже в мелочах, бывшее «мы» заменилось на «они», речь о возможности взаимопонимания уже и не идет — глянцевые журналы, выражающие в определенной мере общественное мнение, учат женщин и мужчин в лучшем случае приспосабливаться друг другу, в худшем — учиться манипулировать «соперником» ради достижения собственных целей. При этом очевидно, что женщины и мужчины по-прежнему нужны друг другу, только вот вопрос зачем? перестал иметь очевидное и универсальное решение, а уж в «мужской» и «женской» перспективах он выглядит вообще совершенно по-разному. Отношения между женщиной и мужчиной стали столь противоречивыми, социальные структуры (институты) так серьезно трансформируются, что это позволяет говорить о наличии «гендерного вызова». Понятие «вызова», обозначающее наличие в обществе противоречий, которые необходимо разрешить на определенном этапе его развития, позволяет понять эти противоречия как фундаментальные принципы, определяющие специфику самого общества и те способы, какими оно рефлектирует над собой и формулирует собственную иерархию ценностей. Такой подход диктует жесткий императив — общество должно дать «ответ» на «вызов», иначе его существование окажется под угрозой. Суть гендерного «вызова» — и как категории для анализа, и как феномена социальной жизни — в трансформации классических представлений о мужественности и женственности. При всем многообразии подходов к проблеме (некоторые из них будут рассмотрены ниже) все они концентрируются на том, что четкая бинарная оппозиция утратила свое значение: если раньше социальные функции и роли женщины и мужчины с соответствующими им атрибутами имели четко выраженный характер, то теперь они все более размываются. При этом базовое значение разделения человеческого рода на «две половинки» никто не отменял — женщина по-прежнему должна рожать детей, и без мужчины этого пока не получается, даже если он выступает только в опосредованной роли «носителя-источника» биологического материала. Хотя на этот счет есть сегодня и более радикальные суждения, как, например, у М. Уэльбека: «На сегодняшний день... «без женщин обойтись нельзя». А вот мужчина теперь действительно не нужен (что особенно обидно, сперматозоид предлагается заменить «небольшим электрическим разрядом» — какое головокружительное падение!). А в самом деле, зачем вообще нужны мужчины? Наверно, в доисторические Времена, когда кругом бродили медведи, мужское население действительно могло играть особую, выдающуюся роль, но сегодня это большой вопрос»377. В первом приближении «мужская» позиция в рассматриваемом вопросе может быть сформулирована следующим образом: женщины по неясным причинам начали требовать большего, чем им было отведено самой природой, и получили на свою голову в дополнение к рождению и воспитанию детей еще и заботу о карьере и материальном достатке. Но они сами этого добивались и, в конечном итоге, именно реализация их желания поставила с такой остротой демографическую проблему на всем пространстве, именуемым по-западному «цивилизованным». «Женская» позиция, в свою очередь, сводится к прямо противоположному убеждению. Она исходит из того, что мужчины, веками видевшие в женщине только объект для удовлетворения своих потребностей и машину для рождения детей, сегодня наблюдают «бунт машин»: мы — такие же, как и вы, а потому требуем, чтобы вся «специфичность» женщины длилась не более девяти месяцев — в остальное же время, в том числе нужное для воспитания потомства, роли мужчин и женщин не должны различаться. По сути дела, речь идет о том, что сформировалась ситуация глобального взаимного непонимания между полами при столь же глобальной взаимозависимости: «Да чтобы их понять, надо с бомбейскими дантистами в торосах Шпицбергена полгода совещаться»378. Добавим к этому ностальгическую тоску по тем временам, когда в вопросах пола все было ясно и просто, и станет абсолютно очевидно, что «вызов», действительно, требует «ответа». Заметим, что эта ситуация есть, скорее, результат эволюционного общественного развития, нежели внезапно проявившееся противоречие сосуществования в «лучшем из миров», хотя момент наиболее существенного перелома в отношении гендерного вопроса часто называют «сексуальной революцией». Дело в том, что несмотря на длительное время существования самой «войны полов», эта война не была проблемой для общественного сознания — безусловность подчиненного положения женщины, основанная на половозрастном разделении труда, с одной стороны, и убежденность в незыблемости установленного свыше социального порядка — с другой, создавали прочное основание для патриархальных отношений. Это было отмечено в философских трудах. С. де Бовуар в ставшем впоследствии манифестом феминисток «Втором поле»379 упоминает, например, Аристотеля, Монтеня, Кьеркегора и некоторыхдругихавторов, рассуж давших об институте брака и любви, которые обстоятельно рассматривали взаимные отношения супругов, идеалы «женственности» и «мужественности», анализировали женские и мужские роли в обществе и всегда приходили к единственному выводу о предназначении женщины — материнство и служение супругу. В целом, если философ говорил о человеке, всегда подразумевался «мужчина», если даже прямо это и не оговаривалось. Женщина — начало иррациональное (а в христианской традиции — еще и источник греха), и ее деятельность связана, скорее, с «физикой» (она удовлетворяет разного рода материальные потребности мужчины), чем с cogito, которое присуще исключительно мужчине, а их отношения — отношения субъекта, действующего и наделенного силой, и объекта, пассивно воспринимающего мужское внимание и готового к «оформлению» разумным началом собственной неосознанной энергии. Если добавить к этому идею «страстной любви», возникшую, поверим Б. Малиновскому380, еще у первобытных племен, прославляющую женщин за свойственные только ей добродетели и сочетающую в идеале женственности «желанность» и «недоступность», то становятся понятными основания для формирования предубежденности по отношению к свободной женщине. Подробно эту проблему описывает Э. Гидденс, рассматривающий трансформацию «страстной любви» в «романтическую». Он называет ее цивилизованным переложением «диких страстей», характерных для предшествующего времени: но«... она опасна, если рассматривать ее с позиций социального порядка и общепринятых обязанностей. Вряд ли стоит удивляться, что страстная любовь нигде не признается необходимым или достаточным условием для брака и в большинстве культур считается противостоящей ему»381. Гидденс называет появление идеи «романтической любви» шагом вперед к изменению положения женщины — на нее и ее чувства стали обращать внимание, сконструировали своеобразный культ женщины-матери, позволили мечтать и читать романы, а в литературе стало дозволено появление партнера, не связанного с женщиной супружескими отношениями. Однако «нереальность романтических историй была выражением слабости, неспособности прийти к соглашению с собственной фрустрированной самоидентичностью в реальной социальной жизни»382 и потому мечтам не позволялось воплощаться в реальность. При этом барьер между вымыслом и жизнью, будучи своеобразной защитой от посягательств на последнюю, одновременно формировал и идеал самой женщины — не только романтичной и слабой, стремящейся к любви и преданности любимому, но и не способной к осознанию существенных для общества задач, которые она должна выполнить, по сути — непостоянной, неразумной, склонной к авантюризму, ради реализации низменных стремлений способной забыть о долге. По этой причине, хотя Гидденс и называет романтическую любовь «сущностно феминистской», свобода женщине не просто не нужна — она для нее опасна, ибо может привести к греху и навсегда исключить для нее возможность выполнения предписанной Богом и людьми функции — продолжения рода и трансляции исторически наработанного опыта. Справедливости ради следует отметить, что до определенного момента времени и мужчина был свободен, только если к cogito прилагались титул и тугой кошелек, да и в этом случае возможности его свободного выбора были весьма ограниченными. Эти ограничения касались и вопросов профессиональной деятельности, и выбора брачного партнера, предопределенного внешними по отношению к самому субъекту интересами семьи или социального слоя. Интеллектуальная свобода за мужчиной признавалась, с социальной точки зрения; по сравнению с женщиной он был свободен, но все-таки не абсолютно. В целом можно сказать, что идея равенства и освобождения женщины была одним из аспектов либерализации общественного сознания, частью знаменитого «liberte, egalite, fraternite». Дискурс положения женщины в обществе и философского ее осмысления с необходимостью включает в себя широкий социальный контекст. Описание его с любимейших российскими обществоведами марксистских позиций (кстати, популярных и в современном российском обществе, состоящем, главным образом, из «стихийных марксистов») может включать перечисление ряда социально-экономических предпосылок, сводимых в целом к трансформации производительных сил, связанных с развитием науки и техники, благодаря которым физическая сила перестала быть главным преимуществом на рынке труда. Не лучше выглядит в данной связи и так называемое буржуазное освобождение женщины, о чем убедительно пишет С. Бовуар: «Буржуазия недавнего прошлого полагала, что, сохраняя установившийся порядок, прославляя его своим богатством, она служит Богу, своей стране, определенному политическому строю, цивилизации; по ее мнению, быть счастливым означало соответствовать призванию человека. Женщине необходимо сознавать, что счастливая семейная жизнь также служит более высоким целям а связующим звеном между женщиной, живущей вдали от общества, и миром является мужчина; только благодаря ему ее существование, заполненное мелочными заботами, приобретает общественное значение. Супруг, черпающий из своих отношений с женой силы для той или иной деятельности и борьбы, оправдывает ее существование; ей остается лишь перепоручить ему свою жизнь, и он придаст ей смысл»383. Подобный подход, видящий в господстве мужчин серьезную политическую и социальную силу, получил свое выражение в борьбе женщин за свои права — в первую очередь политические, — начиная с создания первых движений суфражисток и заканчивая современными женскими общественными организациями самого разного толка. Если говорить об интеллектуальных предпосылках формирования новых подходов к осмыслению отношений между полами, то к ним можно отнести, с одной стороны, кризис рационализма и возникновение иррационализма (не как в значительной мере маргинального «ответвления» философской мысли, а как самостоятельного направления). С другой стороны, к таким предпосылкам относится бурное развитие психологии, в частности фрейдизма, влияние которого практически на все современные концепции взаимоотношения полов (и не только на них) столь значимо, что требует несколько более подробного анализа. Можно сказать, что 3. Фрейд породил феминизм, хотя это высказывание и звучит слишком безапелляционно. Действительно, сама концепция основателя психоанализа — «мужская», не просто оправдывающая мужское превосходство, но и пытающаяся дать ему научное (физиологическое и социокультурное) объяснение. Фрейд рассматривал женщину как зависимое, иррациональное, эмоциональное, пассивное существо. Ее изначальную ущербность и, следовательно, превосходство мужчины он считал основанными на глубинных особенностях структуры личности и связанными с «комплексом кастрации». Фрейд приучил общество думать и говорить о сексе и, соответственно, использовать гендерные термины, то есть рассматривать пол не только как биологическую данность, но и как социально сконструированный феномен. Психоаналитические построения помогают выявить глубинные истоки гендерного неравенства, найти и осмыслить причины сложившегося в обществе соотношения полов. Но сам по себе фрейдизм логически предполагает незыблемость и неизбежность наличных гендерных противоречий: даже рационально реконструировав по методике Фрейда бессознательные причины и мотивы действий, невозможно изменить само бессознательное, а значит, и порожденная им ролевая диспропорция является не социально детерминированной ситуацией конкретного исторического периода развития общества, а безусловной данностью любых социальных взаимодействий. «Разбуженные Фрейдом» феминистки, изрядно трансформировав его теорию, нашли в ней идеи, прямо противоположные заложенным от- цом-основателем психоанализа. В частности, одним из популярнейших становится представление о возможности реконструкции посредством психоанализа утраченной самоидентичности. Благодаря Фрейду, проблемы освобождения женщин удалось связать не только с экономическим и политическим аспектами, но и осмыслить на психологическом и культурологическом уровнях. Получает свое почетное место в социальной теории и понятие гендерного стереотипа. Гендер с социологической точки зрения — «социальное деление, часто основанное на анатомическом поле, но не обязательно совпадающее с ним... В социологическом дискурсе гендер должен применяться тогда, когда касается социально созданного деления на тех, кто относится к мужчинам, и тех, кто — к женщинам. В то время как «мужчина» и «женщина» являются терминами, зарезервированными за биологическими различиями между ними, ...«мужское» и «женское» относится к сформированным культурой чертам поведения и видам темперамента, считающимися социально соответствующими полам. Эти черты изучаются посредством сложного и продолжительного процесса социализации»384. Причина гендерного неравенства обнаруживается не только и не столько в политических и юридических декламациях, все еще фиксирующих неравное положение женщин во всех сферах социальной жизни, сколько в передающихся из поколения в поколение установках относительно места женщины в общественном разделении труда и ее социальной роли. Все проблемы современного общества—социальная иерархия, расизм, войны, насилие и загрязнение окружающей среды — являются следствиями психологической потребности мужчин в господстве и социальной организации патриархального типа, — утверждают феминистки. Взгляды на историю вопроса о взаимоотношениях полов могут быть принципиально разными. Уже упоминавшийся Э. Гидденс пишет о постепенном формировании «чистых отношений» в связи с тем, что утратили значимость социальные и экономические факторы, влиявшие на выбор брачного партнера. Сегодня, по его мнению, женщина и мужчина вступают в «отношения» ради самих этих отношений, реализуя потребность в социально-психологическом и эмоциональном единении с другим человеком. Значение в таком союзе имеет любовь, а не социальные или экономические связи, возникающие в результате заключения союза. В таком случае «война полов» — вовсе и не война. Основа для противостояния, вызванного социальным требованием зависимого положения женщины, исчезает, и формируется искомое равенство полов, не оставляющее места для взаимных притязаний на исключительность. Нарисованная картина была бы по-настоящему оптимистичной, если бы не оставшиеся, несмотря на всевозможные трансформации, противоречия, не имеющие строго экономических предпосылок. М. Фуко связывает процесс трансформации сексуальных отношений в обществе с властью и ее потребностями, ради удовлетворения которых она множит дискурсы сексуальности. Диффузия сексуальных дискурсов представляет собой механизм осуществления власти, подкрепляющей себя еще и с помощью сексуальности. Фуко трактует буржуазную мораль не в терминах подавления сексуальности, а, напротив, побуждения к дискурсу сексуальности: «Мы, в конце концов, единственная цивилизация, где получают жалованье за то, чтобы выслушивать каждого, кто делает признания о своем сексе: некоторые даже сдали свои уши внаем — как если бы желание говорить о нем и ожидаемая тут выгода выходили далеко за пределы возможностей слушания»385. Французский мыслитель говорит о существовании дискурса, «где связаны вместе секс, разоблачение истины, ниспровержение мирового закона, возвещение иной жизни и достоверное обещание блаженства»386. Предлагая свою историю развития сексуальности в обществе, Фуко пишет о том, что, начиная с XVII века, государства становятся заинтересованы в сексуальности — они не стремятся ее подавлять, а лишь обнаруживают свою нужду в ней как источнике населения, включающегося отныне в понятие «национального достояния», а потому ее стремятся контролировать и направлять в правильное русло — к деторождению. Однако из всего этого следуют неутешительные выводы: дискурс сексуальности, также как и связанный с ним дискурс власти, вряд ли перестанут когда-нибудь быть способами контроля и подавления (это, разумеется, не означает, что не может меняться форма самого дискурса — эпистема, через трансформации которой Фуко описывает социально-историческую эволюцию387), то есть зафиксированное положение вещей следует признать связанным с базовыми,принципами социальной организации и потому атрибутивным. А поскольку Фуко, по его собственному признанию, не доверяет «глобальной теме освобождения», основывающейся на убеждении в существовании некой человеческой природы, «которая — вследствие некоторых исторических, экономических и социальных процессов — оказывается замаскированной, отчужденной или замурованной...»388, то «имеет ли смысл говорить «освободим нашу сексуальность?»389 Возможно, проблема заключается «в том, чтобы попытаться определить виды и формы свободы, посредством которых можно было бы определить, что такое половое удовольствие, что такое эротические, любовные, страстные отношения? Такая этическая проблема определения практик свободы... гораздо важнее, чем слегка монотонное утверждение о том, что необходимо освободить сексуальность или желание»390. Гендерный аспект этого подавления — лишь незначительная деталь, поскольку механизм универсален и направлен в равной мере на мужчин и женщин. Ж.-П. Сартр видит иные основания в универсальной несвободе, но, по сути, описывает тот же механизм подавления, созданный уже не государством, а состоянием социальности как таковым, «адским» отношением к Другому, которое исключает свободу. Отношения между мужчиной и женщиной — частный случай отношений между Я и Другим, в которых каждый ищет себя в другом и через другого, что означает утверждение собственной свободы. Иного пути обрести ее, чем через Другого, нет, но и реализовать это устремление также невозможно. В итоге, описывая отношения влюбленных, Сартр пишет о неизбежном и не разрешаемом конфликте, сформировавшемся на глубинном бытийном уровне: «...Свобода другого есть основание моего бытия. Но как раз потому, что я существую через свободу другого, у меня нет никакой защиты, я нахожусь в опасности в этой свободе; она оформляет мое бытие и делает меня бытием, она дает и забирает у меня ценности и является причиной постоянного пассивного ухода моего бытия в себя»391. Перед столь фундаментальными противоречиями, фиксирующими невозможность свободы, бессильны психоаналитические техники или политические движения за равные права. Возможно, такие выводы можно счесть исключительно «мужскими», потому что все изложенные позиции принадлежат авторам-мужчинам, просто не представляющим, что женщина — объект «двойного подавления» и, разделяя нелегкую долю с мужчинами, дополнительно подавляется еще и со стороны уже подчиненных мужчин. Такого рода логика является весьма распространенной среди исследователей феминистского толка, однако из этого отнюдь не следуют оптимистические выводы относительно возможностей изменения создавшегося положения. Д. Митчелл считает, что женщина обладает особым типом сексуальности — она не может ни полностью удовлетворить свои желания, ни полностью подавить их. Главной ошибкой психоанализа (и в традиционной версии, и, в более приемлемой для феминизма, лакановской) является фаллоцентризм, согласно которому вся женская сексуальность рассматривается в терминах нехватки, недостатка, ощущения неполноценности. Митчелл пытается выстроить концепцию женской индивидуальности и желания без применения теории фаллического означающего. Но такова культура и таково общество — символизация, и, следовательно, самоидентификация женщины в этом мире может быть построена только на основе фаллоцентризма. Тогда все, что остается женщине для изменения существующего порядка, — это сопротивление символическому порядку культуры в целом. Здесь напрашивается аналогия с рассуждениями Г. Маркузе, который, описывая «одномерного человека», не способного к критическому мышлению, приходит к прискорбным выводам о невозможности изменить появившееся в результате развития технотронной цивилизации одномерное сознание: «...Самый слабый пункт критической теории, — ее неспособность указать освободительные тенденции внутри существующего общества»392. Для Митчелл патриархат — это человеческое общество, уничтожить патриархат — значит, уничтожить единственное известное нам человеческое общество. Патриархат и капитализм — две автономные системы. Используя марксизм, можно уничтожить капитализм. Однако остается неясным, можно ли уничтожить коренящийся в психологической сфере патриархат, используя психоанализ, и возможна ли «революция бессознательного». Поэтому либеральные реформы могут изменить женщину лишь внешние, а экономические не сделают мужчин и женщин равноправными партнерами. Следовательно, и для феминизма идея изменения существующего положения остается проблематичной — столь глубоки имеющиеся противоречия, носящие социально-исторический и психологический характер, что единственный выход — попытаться трансформировать сложившийся на этой основе социальный порядок, который по отношению к более фундаментальным уровням бытия является вторичным. В конечном итоге социально-экономические преобразования могут «вылечить» симптомы патриархата, но не саму болезнь. Значимым в этом отношении является еще один аспект — патриархат имеет своими основаниями логоцентризм культуры (введенное Ж. Деррида понятие превращается феминистками в «фаллоцентризм», трактуемый в качестве базовой категории). Любопытную версию анализа общества сданных позиций, включающих в себя представление о рациональности — упорядочивающего начала бытия, принадлежащего мужчине — находим в рассуждениях Ю. Кристевой. Главная цель ее социальной концепции — поиск социальной идентичности, которая рождается в «эротическом смятении субъекта и смысла»393. Классическую рациональность Кристева называет буржуазной, противостоит ей область иррационального, т. е. стихия непрерывно пульсирующего либидо, прорывающегося сквозь насильно рационализованную социальную реальность в форме литературного дискурса. Тогда «текст» становится понятием, имеющим отношение не только к литературной практике, поскольку «современному повествователю (от Дж. Джойса до Ж. Батая) свойственна посттеологическая направленность: сообщить, передать зарницу любви. Ту зарницу, в которой «Я» возвысится до параноидальных высот божественности, оставаясь при этом на грани гнусного падения, на грани отвращения к себе. Или просто на грани умеренной инверсии этого: на грани одиночества»394. «На грани одиночества» придет особого рода самосознание, появится ощущение себя как личности, целостности и ценности. В кажущейся бессмысленности страсти, представляемой в дискурсе, в такой близости с Другим, при которой уже не видишь собственного отражения в его глазах, проявится смысл; слова, уже почти не имеющие отношения к понятиям, помогут человеку открыть самого себя. С одной стороны, процесс появления «поэтического языка», описанный Кристевой, можно рассматривать как по-новому сформулированную старую идею сублимации, с другой — в своих попытках выявить довербальный уровень существования человека, мыслитель приходит к выводу о литературе как «позитивном насилии», которое можно было бы сравнить с практикой политической революции, связанной с самоосознанием, разрушением сложившихся стереотипов и становлением нового: «Первая осуществляет для субъекта то, что вторая — для общества... Вопросы, которые мы задаем о литературной практике, обращены к политическому горизонту, неотделимому от них, как бы ни старались его отвергнуть эстетизирующий эзотеризм или социологический или формалистический догматизм»395. Заслуживает упоминания в данном контексте и «хора» — термин, заимствованный из платоновского «Тимея» и обозначающий бессознательную основу всякого бытия, связанную с представлениями о первородном состоянии стихий, «безымянном, невероятном, разнородном, предшествующим именованию... оно не заслуживает даже ранга слога»396. Понятие хоры используется Кристевойдлятого, чтобы овеществить бессознательное, обозначить некую первобытную энергию желания, воплощающуюся в «эрогенном теле» сначала матери, потом ребенка, с целью объяснить «процесс становления субъекта как процесс его социализации»397. Отождествление «хоры», матери и материи как иррационального первоначала всего вполне можно считать прообразом идеи феминизма, ниспровергающей (насколько это в ее слабых женских силах) авторитет «патерналь- ной», патриархальной, проще — мужской культуры Логоса-рацио. «Феминистический» оттенок имеет и трактовка Кристевой проблемы идентичности, которая превращается в отстаивание автономности и неотъемлемости прав женщины в области социально-политической и ее полноценности, самодостаточности в области онтолого-биологи- ческой. В первую очередь речь идет о вызывающем негодование феминисток тезисе об инаковости женщины, — в том смысле, что личность женщины превращается в мужском, испорченном узаконенным шовинизмом сознании, в «объект», — следствием которого и является идея об интеллектуальной неполноценности женщины, ныне уже почти нигде не провозглашаемая открыто, но все еще существующая как на бытовом уровне, так и на уровне публичной политики. Понятно, что критикуя «мужское», логоцентристское западное сознание, Кристева не могла удовлетвориться простым утверждением равноправия женщины, и потому обратилась к более сильной идее о примате, превосходстве женского начала над мужским. С этой позиции пересматривается классическая фрейдистская теория, которая после деконструкции предстает как подтверждение, против воли самого Фрейда, «матриархата» во всех областях жизни. В описании Кристевой женщина в результате превращается из реального существа в нечто мистическое, прообраз материи (потому что «мать» и «материя» связаны этимологически), истину (потому что «истина» женского рода): «На более глубоком уровне, однако, женщина не является чем-то, чем можно «быть». Это принадлежит самому порядку бытия... Под женщиной я понимаю то, что не может быть репрезентировано, то, о чем не говорится, то, что остается над и вне всяких номенклатур и идеологий»432. Теории Кристевой здесь было уделено столь много внимания в связи с тем, что она довольно точно передает основные интенции и перспективы феминистского подхода к проблеме взаимоотношения мужчины и женщины. С одной стороны, феминизм, представляющий собой со- циально-философскую основу активных политических движений, ищет пути социальных преобразований — и пессимистические выводы о невозможности их найти лишь делают ему честь, поскольку —нужно отдать им должное — отвечают требованиям научной верификации, будучи основанными на фактах и логике. С другой стороны, набор требований к обществу со стороны феминистских организаций и феминистской критики не уменьшается и часто к упомянутым логическим выводам отношения не имеет: всякий раз, когда логика подводит, она объявляется «мужской» и, по определению, «шовинистской» и «сексистской». Необходимо также иметь в виду, что феминизм — течение весьма разнородное, имеющее и «внутренних» врагов, критикуемых с не меньшим пылом, чем собственно «мужской» взгляд наустройствообщества. Попытки классификации социально-философских концепций, существующих в его рамках, — яркое тому подтверждение: «К. Рутвен насчитывает семь различных типов феминистской критики («социофеминистки», «семио- феминистки», «психофеминисты», «марксистские феминисты», «социо- семио-психо-марксистские феминистки», «лесбиянские феминистки» и «черные феминистки»), к которым В. Лейч в своей истории американской критики с 30-х по 80-е годы добавляет еще семь «критик»: «экзистенциа листскую», «читательской реакции», «речевых актов», «деконструкти- вистскую», «юнгианскую мифокритику», «антиколониалистскую критику» «третьего мира», а также, вместе с Рутвен, «критику постструктуралист- скихантифеминистскихфеминистов»398. И. П. Ильин, приводящий в своей работе все эти труднопроизносимые названия, замечает, что такой подход делает всякую попытку классификации абсурдной, но не отрицает того, что «внешние» исследователи феминизма (в основном мужчины, пытающиеся-таки сформировать объективную картину этого сложнейшего социального феномена и социально-философского подхода к анализу общества), все же страдают предвзятостью, для которой, правда, феминистки дают немало поводов. С точки зрения исследования противоречий, связанных с взаимоотношениями полов в современном обществе, обращение к феминистским идеями понятно и необходимо — несмотря на все претензии, которые вполне обоснованно можно предъявить кфеминистской критике общества, она фиксирует сущность этих противоречий, осмысливая различные ее аспекты. Предлагаемые в рамках данного подхода решения также многообразны и противоречивы — от отрицания самой возможности изменения сложившегося порядка до обоснования того, например, что уничтожив расизм, можно избавиться и от женского подавления («черный феминизм»). Тем не менее представленные в рамках феминизма точки зрения недостаточны — и не столько потому, что они «женские» и по определению далеки от объективности, сколько в связи с тем, что не направленные на защиту женщин теории, описывая трансформации сексуальности в современном обществе, также часто затрагивают эту проблему, предлагая решения или обосновывая их отсутствие. Постулат о преобладающем логоцентризме, столь нелюбимый феминистками и выступающий фундаментальным основанием патриархального устройства общества, в действительности может быть преодолен, что и осуществляется в рамках постмодернизма и некоторых других теорий общества— постиндустриального, информационного, сетевого, коммуникационного, глобального, — где отсутствие центрального элемента социальной системы, преобладающего над прочими, отрицается в принципе. Такое стало возможно с тех пор, как «современная западная культура окончательно разрушила классические понятия непрерывной преемственности, универсального закона, причинно-следственной связи, предвидения тех или иных явлений, — одним словом, ...отказалась от стремления найти какие-то общие формулы, с помощью которых можно было бы просто и однозначно определить мир в его неисчерпаемой сложности. В языке современной науки появились новые категории: двусмысленность, не уверенность, возможность, вероятность»399. Примеров подобных подходов можно привести множество, суть их описана Ж. Делезом и Ф. Гваттари в терминах «смерти субстанциальности» — еще одной теоретической смерти (вкупе со «смертью автора», «смертью субъекта» и, конечно, «смертью Бога»), намекающей на мелочность и беспочвенность любых индивидуальных претензий на власть — как женских, так и мужских. В конечном итоге все и всех уравнивает фрагментарное, рассыпанное и лишенное основания симулятивное бытие: «...оно больше не связано с Единым как субъектом и объектом, природной и духовной реальностью — как образом мира и целым... У множественности нет ни объекта, ни субъекта, только детерминации, величины, измерения, которые не могут увеличиваться без соответствующего изменения сущности...»400. Показательна в этом отношении и теория Ж. Бодрийяра, предлагающая разрешение вечного противоречия между полами на пути «размывания» первичных и вторичных планов реальности. Феминистки мечтают об освобождении — с точки зрения сексуальности, это освобождение подразумевает право женщины на удовольствие и наслаждение, которого они якобы были лишены грубыми и эгоистичными мужчинами. Однако что происходит, когда тысячелетняя мечта, наконец, сбывается? Женщина теперь обязана получать наслаждение, это становится законом и, в результате этого, как показываетЖ. Бодрийяр, удовольствие утрачивает свою сущность, перестает быть удовольствием и сексуальное освобождение оборачивается новым подавлением — сформулированным на сей раз не в терминах запрета, а разрешения и стимуляции. Все это, в конечном итоге, не что иное, как игра знаков, симуляций на поверхности реальности. А чтобы быть удовлетворенным или быть свободным, нужно все же изначально быть. «Не реализовалась... сексуальная утопия, согласно которой секс должен был опровергнуть себя как обособленный вид деятельности и уподобиться всей жизни, — пишет Бодрийяр, — мечта сексуального освобождения: полнота желания и его реализации у каждого из нас, и у мужчины, и у женщины одновременно, та сексуальность, о которой мечтают, успение желания независимо от пола»401. «Экзальтация женственности — совершенный инструмент для беспрецендентной генерализации и управляемого распространения Сексуального Разума»437, который, получив столь необычный эпитет, не перестает быть Разумом, может быть организующим, но обязательно подавляющим. Просто вместо бывшей раньше в ходу тонкой игры соблазнения и тайны появляется демонстративная сексуальность — порнография по виду и сути, сексуальность теперь везде и открыто показывает себя. Проблема только в том, что, как подозревает Бодрийяр, за этой видимостью самой сексуальности уже нет. И все же вину за сложившееся положение дел Бодрийяр возлагает на женщину, точнее, на феминисток, внушивших неразумному женскому полу мысль о борьбе за свою сексуальность, в которой они, к несчастью, победили, что никому не принесло желанного счастья. «Экзальтация женственности» ведет также к принижению мужественности, да и сама женственность утрачивает исключительные черты. В итоге возникает некий третий пол — Бодрийяр описывает выходящую на сцену современности трансексуальность. Это также следствие гипертрофии сексуальности — никто так не стремится к показной женственности, как переодетые мужчины, а именно к такому идеалу нынче призывают и женские сериалы, и женские журналы, в которых женственности так много, что представить ее настоящей, а не искусственно созданной, просто невозможно: «Речь идет о маскараде, об игре, построенной на коммутации признаков пола, на половом безразличии в противовес той, прежней игре, что основывалась на половых различиях, об индифферентности сексуальных полюсов и равнодушии к сексу как источнику наслаждения... Миф о сексуальной свободе остается живым в многочисленных формах в реальном мире, а в воображении доминирует именно транссексуальный миф с присущими ему двуполыми и гермафродитическими вариантами»438. Бодрийяр в своеобразной форме философской рефлексии фиксирует проблемное поле междисциплинарной области, которая получила название гендерных исследований. Первоначально, общей задачей этого направления была демонстрация неравенства и его «статистическое обоснование» в условиях, когда правовые и политические вопросы почти повсеместно были решены. Однако это не только не разрешило, но и усугубило противоречия: ведь если законодательных препятствий на пути гендерного равенства не существует, следует признать, что причины его глубже и (почему бы самому простому объяснению не оказаться и единственно верным?) связаны со специфичностью женщин и мужчин, а равенство между ними и должно быть иллюзорным, если только не превращается в объект разнообразных политических спекуляций. Такое объяснение, может, и можно было бы признать адекватным, если бы не то очевидное обстоятельство, что гендерный порядок, основанный на неравенстве, носил патриархальный характер, а патриархат (и этого сегодня невозможно не признавать) давно исчез. На пример, по следующим взаимосвязанным причинам. «Первая заключается в том, что женщина все больше становится рабочей силой, а это тесно связано с увеличением количества информационной работы и гибкостью, требуемой сетевым обществом. Во-вторых, это возрастающий контроль над биологическими функциями женщины, что наиболее очевидно демонстрирует разного рода генная инженерия, которая освобождает женщин от ограничений, связанных с репродукцией. В-третьих, это, конечно, феминистское движение во всех его формах. И в-четвертых, это ИКТ, которые позволили соткать «гиперковер» женских голосов почти по всей планете»402. Оставим в стороне вопрос, что здесь — причина, а что — следствие, он, по-видимому, неразрешим, хотя бы потому, что каузальные связи с очевидностью фиксируются лишь тогда, когда имеет место временная последовательность, а все перечисленные явления происходят одновременно. Отметим лишь то, что имеет непосредственное отношение к проблематике гендерных исследований — они меняют свою направленность, во-первых, в максимально конкретную область («социальный заказ» породил множество разработок на темы «женщина и предпринимательство», «женщина и политика», «трудовая гендерная сегрегация», «образовательные стратегии женщин», «женщина-управленец» и т. д. (Заслуживает упоминания в данной связи сам подход, который при этом реализуется — гендер рассматривается уже не только как теоретический конструкт, но и почти как политический лозунг403.) Во-вторых, главным объектом внимания становятся гендерные стереотипы — набор социально транслируемых представлений о поведенческих особенностях женщин и мужчин. Функцию трансляции теперь выполняют реклама и средства массовой информации, по не совсем ясным причинам признаваемые исследвателями более эффективными агентами социализации, нежели традиционные семья и школа. «Предмет исследования сместился от поиска единой всеобъемлющей причины женского угнетения к поиску и описанию множественности стратегий признания маргинальных гендерных групп и множественности путей социальных преобразований в конкретных социальных и культурных средах»404. Последствием этого стало повсеместное признание опять же глубины противоречий и непонимания между мужчиной и женщиной — их стереотипные представления друг о друге почти не имеют точек соприкосновения. Правда, в рамках гендерных исследований часто звучит обвинение рекламы и СМИ во всех грехах — начиная от «развращения молодежи», переориентированной с традиционных семейных ценностей на культуру потребления, и заканчивая привычкой именовать «женскими» самые глупые книжки и журналы. Именно эти ценности воспринимаются и другими институтами, реализуются в «институциализированных микро- и мезо-практиках»405. Таким образом, исследователи гендерных стереотипов обрушивают свой гнев на и без того со всех строн порицаемые газеты и журналы, обвиняют в том, что их читают создатели карьерного «стеклянного потолка» и намекают, что введение своеобразной «гендерной цензуры» в СМИ помогло бы решить все проблемы — тем более, что иных способов «преобразовать» общество с помощью гендера, несмотря на их наукообразность и терминологическую сложность, в этих исследованиях не наблюдается. Проблема в том, что ни одно из предложенных решений нельзя назвать адекватным «ответом» глобальному гендерному «вызову». Фактически все они фиксируют: отныне будет так, и именно этот непреложный факт обосновывают с той или иной степенью убедительности. Возможно, менее печально все обстоит в области практической — политики придумали слово «толерантность», теперь в его содержание принято включать и «женский вопрос». Правда, это означает, во- первых, что мужчины и женщины отождествлены с представителями разных культур, то есть зафиксировано их межкультурное различие, а значит, необходимо попытаться наладить между ними диалог, что с представителями разных национальных культур и конфессий пока сделать не удалось. Во-вторых, предполагает ряд политических решений, вроде предоставления женщинам квот в высших эшелонах государственной власти, что хотя и отвечает чаяниям феминистски настроенной общественности, является опять же закреплением и источником базового противоречия в его действительном бытии. На уровне повседневной жизни эта политическая беспомощность выражается в поиске средств для трансформации гендерных стереотипов, однако и здесь не удалось придумать ничего, кроме как обязать героя голливудского боевика перестать быть белым мужчиной — у него теперь непременно, подружка-помощница (а не «принцесса», которую нужно спасать) и напарник-афроамериканец (сделав «подружку» представительницей неевропейской расы, можно избавиться от «третьего лишнего»). Таким образом, политики найти решения проблемы также не смогли — их видение достаточно поверхностно (да и когда политики слушали социальных теоретиков?). Описанную картину нельзя не признать весьма печальной, а ситуацию — безвыходной. Единственное, что может внушать некоторый оптимизм, впрочем, весьма осторожный, — это тот факт, что сам цивилизационный вызов осмыслен и сформулирован, а значит, открыт для поиска адекватного ответа.