23 июня 2002 «Проблема понимания России — это не проблема замыкания на России. Это проблема разработки социальной теории, с помощью которой мы лучше ????;. будем понимать себя — свое прошлое, настоящее < и будущее». Толстых В.И. Поставленная на обсуждение тема, она же и проблема, кому-то может показаться слишком общей и абстрактной. Особенно на фоне мучающих нас сегодня конкретных вопросов и проблем повседневного бытия. Но это как раз тот случай, когда без решения общих вопросов нельзя даже браться за разрешение конкретных проблем. Более того, скажу еще резче, я вижу главную причину провала курса и политики российских реформ 90-х годов именно в том, что они проводились без понимания того объекта, который принялись реформировать. И поскольку многие из тех дея- телей-политиков, которые их осуществляли, остаются у власти и продолжают упорствовать в своем прежнем «неведении», этот вопрос остается актуальным по сей день. Не знаю, как вы, а я давно заметил, что, произнося слово «Россия», — и «большая», какой она была в царские и советские времена, и «малая», какой она стала сейчас, — каждый вкладывает в него свой смысл и содержание. Это «земля», или страна, или государство, или геополитическое пространство, некая цивилизация и даже целый «мир миров». Безусловно, понятие многозначное, но достаточно определенное и весьма специфическое. Отсюда вытекают важные следствия. Если вы согласны с тем, что будущий глобальный мир будет многополюсным, то хорошо бы понять, какой «полюс» в нем будет представлять Россия, учитывая ее прошлое, давнее и недавнее. Или, какие, например, геополитические и цивилизационные выводы напрашиваются из того очевидного обстоятельства, что Россия является страной одновременно православной и туранской, западной и восточной. Если же это всего лишь огромное пространство между Польшей и Китаем, которое можно как угодно кроить, перекраивать и перелопачивать, то, может быть, она самой судьбой предназначена для проведения всевозможных социальных экспериментов, в зависимости от того, какое умонастроение в данный момент здесь господству ет. Скажем, я горячий сторонник пушкинской формулы «Войти в Европу и остаться Россией». Но при этом для меня желание остаться «русским» не менее важно, чем стремление «европеизироваться», то есть принадлежать к более широкой общности, желательно без потери своего лица и достоинства. Как мне быть, если я и не «западник», и не «славянофил» в привычном понимании этих определений, но хочу жить в стране демократической и процветающей, сохраняющей свою самобытность и культуру, кстати давно признанную Европой и всем остальным миром. И как мне быть, если я люблю ее и такой, какая она есть, хотя очень хочу, чтобы она стала лучше, более удобной, благополучной и совершенной, чем когда бы то ни было. Эту фразу я добавил сегодня, уже перед 'заседанием, прочитав в «Литгазете» интервью известного обозревателя Олега Мороза с членом нашего Клуба, уважаемым Алексеем Кара-Мурзой, озаглавленное весьма типично и симптоматично: «Россию есть за что любить». Мне не понравились все вопросы и понравились некоторые ответы. Но я с удовлетворением сказал себе: «Ну наконец-то лед тронулся!..» Очень много вопросов возникает вокруг и в связи с этим понятием — «Россия». Но это мои вопросы и моя рефлексия. А что думаете по этому поводу вы и наши ведущие? Дугин А.Г. Киевский период русской государственности делится на два логических отрезка — до и после принятия христианства. Строго говоря, дохристианская государственность древних россов представляет собой белое пятно. Зачатки этой государственности апостериори осмыслены в русских летописях (Нестор), но следует подчеркнуть, что трактовка отмечена интеллектуальными клише более позднего, христианского периода. В довладимирской Руси мы видим рад восточнославянских племен, перемешанных с финно-уграми, организуемых в некоторое подобие государственности княжеской знатью, частично норманского (Рюриковичи), частично автохтонно славянского происхождения (к примеру, Гостомысл, Словен, древлянский князь Мал). Баланс между княжеской властью, народным вече и институтами жречества (волхвы) существенно варьируется в зависимости от конкретных областей (этот момент в политической истории Древней Руси сохранится вплоть до Московских времен), и о наличии единой модели государственности в полном смысле этого слова говорить затруднительно Этот период русской государственности не имеет какой бы то ни было ясной политической идентификации, а следовательно, го ворить об «образе Руси» этого периода мы с определенностью не можем. Киевская Русь после крещения представляет собой Великое княжество, расположенное на самом севере православной ойкумены. Заметим, что к X веку Византия уже отчетливо осознает свое отличие от западно-христианских политических образований, подконтрольных Риму. Трения с римской кафедрой и франкскими монархами, которые, пользуясь внутривизантийской усобицей, в IX веке незаконно узурпировали императорские функции, нарастают. Геополитически Византия придает всем народам, принявшим православие, особое измерение — не только узкоконфессиональное, но и культурно-политическое, цивилизационное. Чтобы понять особенности русской истории, этот момент следует подчеркнуть. Вхождение в сферу византизма народами и политическими образованиями, принимавшими православие, означало признание не только конфессионального верховенства Патриарха Константинопольского и принадлежности к его канонической территории, но и политико-социальной модели Вос- точно-Римской империи, в основе которой лежало совершенно иное, нежели на Западе, соотношение между императорской властью василевса и духовным владычеством Церкви, с одной стороны, и между императором и князьями зависимых (целиком или частично) от Византии политических образований — с другой. А кроме того, византийское право имело общинную ориентацию, искусственно сдерживало развитие феодальных отношений, что также отразилось на социальном и хозяйственном укладе. Византизм выработал свое решение основополагающих моментов политико-социального устройства, что в значительной степени повлияло на идентичность всех народов, попавших под его влияние. Иногда эту модель именуют «цезаре-папизмом», в отличии от латинского «папо-цезаризма». Роль и функции императоров в Византии имели в себе ярко выраженный сакральный и сотериологический характер, что резко контрастировало с десакрализацией светского начала в католичестве, доведенной Папской партией до окончательной формулы в ходе гвельфско- гибеллинского конфликта. Став частью православного мира, Древняя Русь получила оттиск своеобразного религиозного, культурного и социально-политического устройства, который — на фоне слабой идентичности предшествующей социально-политической традиции (либо деградировавшей, либо вообще не существовавшей) — лег в основу всего дальнейшего исторического пути. По другим параметрам Киевская Русь остается довольно типичным восточно-европейским государством, имеющим много сходных черт как с православными странами (Болгария, Сербия, Румыния, Грузия и т. д.), так и с неправославными (Польша, Литва, Чехия, Моравия, германские княжества и т. д.). В то же время уже на этом этапе Русь гораздо более, нежели европейские народы, открыта к этнокультурным влияниям Степи с тюркскими кочевниками (особенно с половцами). После крещения Киевская Русь представляет собой геополитически слабо централизованное восточно-европейское государство, с православно-византийской идеологией и сильным евразийским элементом. В этом образовании не было пока еще ничего экстраординарного, предвещающего особую историческую миссию, уникальную геополитическую роль. Единственное, что принципиально отличает Русь от иных политических образований, принадлежащих к периферии Византии, греческой ойкумене, это ее крайне северо-восточное месторасположение. Эти земли в «сакральной географии» греков считались зоной, находящейся за пределом цивилизации, своего рода «анойкуменой», «необжитыми» территориями. Этнографические сведения об автохтонах этих пространств скудны, экстравагантны и приблизительны. Для греков северо-восточная граница цивилизации проходила по Балканам, Македонии, Фракии, северному побережью Понта Эвксинского. Выше начинался мифологический мир, «не поддающийся окультуриванию». Показательно, что в своих легендарных походах Александр Великий не смог преодолеть символического порога «Каспийских ворот», остановленный ордами «варваров», туранских кочевников (предположительно, скифов или сарматов). Позже эти туранские автохтоны, древние евразийцы, были отождествлены с библейскими «ордами гогов и магогов», а их родина «Великая Скифия» с «проклятыми землями Тубалкаина» (о них же речь идет и в «Коране», повествующем о столкновениях Зу-ль-Карнайна с демоническими ордами «яджуд-ва-маджуд»). Эта же страна в библейской географии отождествлялась со страной «Роша, Мешеха и Фува- ла», местом рождения зловещего «северного царя». Для средиземноморского цивилизационного самосознания территории Древней Руси находились за пределом сакральной черты, отделяющей «обитаемые» пространства от «необитаемых». Тот факт, что Русь принимает православие и входит в культурно-цивилизационный ареал византизма, означает серьезное изменение сакрально-географических представлений, свойственных средиземноморской ойкумене. Крещение Руси означает прорыв запретной границы, включение в пространство «цивилизации» (в ее средиземноморском понимании) новых земель. При Ярославе Мудром возникают первые теории об избранности Руси, о специальном предназначении русского народа и русского государства. У митрополита Иллариона, первого славянского автохтона на митрополичьей Киевской кафедре (возведен в 1051 году) мы встречаем толкование евангельского выражения о том, что «последние станут первыми» применительно к русским. Митрополит Илларион интерпретирует это место в том смысле, что русские среди близлежащих народов «последними» приняли крещение, но в будущем им суждено стать «первыми» по благочестию и чистоте Христовой веры. Большинство историков отчетливо фиксирует XIII век как конец Киевской Руси, распад единства, эпоху усобиц, культурной и социально-политической деградации, резкого сужения геополитического самосознания русских, утрату идентичности. В рязанском «Плаче о погибели русской земли» мы видим скорбь о распаде. Показательно, что Восток и Степь осознаются русскими этой эпохи с позиций средиземноморской ойкумены, а монголы видятся как «орды гогов и магогов» в сакральной географии евреев, греков и арабских мусульман. Монгольское нашествие расшифровывается как «расплата за грехи», как «бич Божий». На национальном уровне «грехом» представляется утрата единства, солидарности князей между собой, отступление от социально-политической миссии. Эта концепция «платы за грехи» очень важна, так как отмечает существенный этап эволюции национального самосознания. В политической мифологии возникает важный диалектический фрагмент: «золотой век» киевской государственности (осознанный в православном ключе, как результат крещения русского народа, Руси) уходит в прошлое; происходит своего рода «политическая апостасия» («отступничество»), выражающаяся в децентрализации, усобицах, утрате цельности, и, как следствие, приход монголов («гогов и магогов») лишает Русь самостоятельности, ставит на колени. Эта национальная диалектика учит русских людей позитивно оценивать единую государственность, солидарность, централизм. В период XIII-XV веков грань между западными областями Руси, попавшими под контроль европейских государств (Поль ша, Литва, Венгрия), и восточными, ставшими частью империи Чингисхана, постепенно приобретает ярко выраженный геополитический и цивилизационный характер. Евразийские монголы, следуя «Ясе» Чингисхана, практикуют полную веротерпимость (один из законов «Ясы» строжайшим образом запрещает направлять насилие против жреческой касты завоеванных народов), настаивая лишь на военно-политическом и хозяйственном (дань) подчинении русских. Великороссы укрепили свою религиозную идентичность, впитали евразийские геополитические импульсы, усвоили динамизм и жестокость монгольского войска, оперативность ямской связи, рационализацию сбора дани, навыки жесткого административного централизма, строгой иерархии. Постепенно в теле Золотой Орды стал вызревать политический субъект нового типа — Московское княжество. Здесь евразийские черты проявляются в полном объеме: традиционный уклад, воинская этика, религиозная самобытность, осознание важности единства и дисциплины, подчинения и централистской организации, столь явно наличествовавшей у монголов и осознанной как историко-политическая ценность. Совсем иная картина складывалась на западных землях. Галиция, Малороссия, Беларусь попали под власть совершенно иной культурной, социально-политической и цивилизационной модели. Этой части бывшей Киевской Руси был придан совершенно иной оттиск. Европа была настойчива в навязывании католической парадигмы, и там, где этого не удавалось добиться напрямую и «окатоличить» местное население, культурный тип навязывался косвенно через политическое, административное и хозяйственное давление. На Западе Руси постепенно формируются иные этнические группы — малороссы и белорусы. Их национальное самосознание складывается по иным контурам, нежели у жителей Московской Руси. За двести лет владычества монголов поднимается Москва и начинает собирать восточные земли по совершенно новой логике. Постепенно нарождается новый образ Руси, новое издание Национальной Идеи. Отныне это Московская Идея, так как выпестована она восточным полюсом россов, пропитанных евразийскими энергиями. Здесь следует обратить внимание на исключительно важное совпадение в XV веке двух символических событий: безвозвратное ослабление Золотой Орды и падение Константинополя. Причем падение Царьграда, Нового Рима последовало за подписанием греками Флорентийской Унии с католиками. Для русских наступает решительный поворотный судьбоносный момент. Открывается уникальная перспектива для реализации мессианских чаяний и в религиозном, и в социально-политическом аспектах. Московская Русь представляет собой радикально новый исторический субъект: сбываются интуиции митрополита Иллариона относительно эсхатологического предназначения русского народа и русского Государства. Падение Царьграда в социально-политическом контексте православия означало сгущение эсхатологических сумерек: византийский василевс отождествлялся в этом контексте с фигурой, препятствующей приходу в мир «сына погибели» — «антихриста». Победа турок связывалась русскими с отступлением Константинополя от чистоты веры и с решением «пойти на поклон к папежникам», многовековое противостояние с которыми к тому времени стало неотъемлемой стороной православной идентичности, особенно остро осознававшейся именно среди русских, оказавшихся под ордынцами. В этот момент русские перестали быть просто периферией православной цивилизации. Они остались в истории одни перед лицом чуждого им мира. Отныне их идентичность была целиком и полностью вверена им самим, и византийское наследие транслировалось на новое северное царство в полном объеме. Так в кругах святителя Геннадия Новгородского, преподобного Иосифа Волоцкого стала зарождаться идея «богоизбранности» Руси, окончательно оформленная псковским старцем Филофе- ем в знаменитой теории «Москвы — Третьего Рима». Теперь Русь становится новой Византией, а московский Великий князь (с XVI века царь) начинает выполнять функцию «ка- техона», «удерживающего теперь». Это стало возможным только на фоне социально-политического упадка Византии. В этой ситуации распад Орды и начало самостоятельного политического периода Московской Руси были восприняты не только как хронологическое совпадение, но как логически связанные события, как подтверждение того, что Русь вступила на новый и принципиально отличающийся от прежнего этап и эта роль одобрена Промыслом. В этот период и возникает идея о русских как о «богоносном народе», а о Руси как о «Святой Руси». Апостериорно эта святость распространялась и на мифический «золотой век» Киевской государственности, но историософское подтверждение было получено, актуализовано только в московский период. С этого момента сугубо сакрализируется не столько даже Русская Церковь, сколько Русское Государство и русский народ. И уже вторично это качество переносится на русский обряд, с его спецификой. «Два Рима падоша», пишет Филофей. Это очень важная формула. «Новый Рим», «Второй Рим» тоже пал, и пал как воплощение православного царства, сотериологичес- кого полюса духовно-политической целостности. Эта целостность заново обнаружилась отныне на севере, в евразийских просторах континента. «“Третий Рим” стоит». Стоит новый субъект христиански понятой священной истории. Подкрепляясь и административными навыками, почерпнутыми от евразийских завоевателей, и вновь обнаружившейся со- териологической миссией, и опытом тяжелых рефлексий относительно предшествующей эпохи упадка, новая Национальная Идея приобрела отчетливые черты «сакрального государства», призванного совершить на фоне довольно драматической исторической апокалиптической реальности великие подвиги. Высшего напряжения эта линия достигает в период царствования Ивана IV. Здесь соединено все: идея «тяглового государства», translatio imperii, теория «Третьего Рима», освящение русского обряда на Стоглавом соборе, предания о «белом клобуке», чудом попавшем на Русь, драма централизма, за которую платят любую цену, темные нагнетенные эсхатологические предчувствия, пронзительно ощущающаяся близость Грозного Ангела, канон которому слагает царь, всполохи «конца времен», проглядывающие в ужасе, припадках гнева и безумия. Святость Руси оплачивается дорогой ценой. Это не пастораль, не официоз, не пропаганда — это кровавая и прекрасная драма, пронизанная высшим присутствием, сосредоточенным на страдающей и прекрасной, занесенной снегами, разворачивающейся во весь свой бескрайний размер стране. Оптимизм и пессимизм формулы «Третьего Рима» нераздельно слиты, глубинно переплетены. Московское царство формулирует Национальную Идею в ее максималистской версии. Русские теперь осознают себя центральным субъектом мировой истории, Новым Израилем. Им вверена особая миссия, трагичная и прекрасная, превосходящая все мыслимое доселе. Русские, великороссы, московиты отныне призваны не больше не меньше, как спасти мир. Они остаются последним оплотом «удерживающего теперь», его индивидуальным (русский царь) и массовым (русский народ) выражением. Теперь национальное мессианство уже не нечто «футурологиче ское» (как у митрополита Иллариона), но реализованное и конкретное, запечатленное в плоти. Именно в этот период осознание национальной идентичности русских приобретает наиболее пронзительные черты. Самосознание и историческое самоощущение выливаются в доктрину, в своего рода историософский канон. Синтез Московского Царства выстаивает даже перед таким испытанием, как Смутное время: эпоха Лжедмитриев, нашествие польско-литовских и шведских войск (то есть европейского полюса). Окончательная катастрофа настает лишь в середине XVII века вместе с книжной справой, реформами Никона и церковным расколом. В этом сложном периоде для нас важно то, что здесь происходит расслоение Национальной Идеи, самого образа Руси на несколько составляющих. Расколу подвержена не только Церковь, но и многие другие аспекты древнерусского бытия и самосознания. Староверы видят в реформах Никона повторение истории с Флорентийской унией. Отказ от древнего русского обряда они распознают как отступничество от московской эсхатологической миссии, как лишение нации качества той уникальной субъектности, о которой мы говорили выше. Следовательно, раскол не исчерпывается книжной справой или отказом от двуперстия, он затрагивает формулу русской идентичности. Сторонники Аввакума распознают за новинами Никона проникновение на Русь тех тенденций — в первую очередь западных, но и греческих (так как сами греки уже двести лет как жили под турками и не могли рассматриваться как эталон православия, напротив, православная Русь была этим эталоном на том этапе), — противление которым составляло важнейшую сторону национального субъектного самосознания. Это подозрение окончательно укрепляется после событий печально известного собора 1666—1667 годов, когда подложные представители «восточных патриархов» низлагают самого Никона и окончательно перечеркивают историософскую формулу московского периода, осуждая как теорию «Третьего Рима», так и Стоглав, а вместе с тем и древнерусский Студийский устав, пришедший (как и двуперстие) от греков, когда те сохраняли еще свое ка- техоническое измерение. Официальная Русь в этот период меняет свое имя. Отныне это Россия. Совершено иная страна, с совершенно иной формулой самоидентификации и Национальной Идеей. Как бы мы ни оценивали события XVII века, очевидно, что в эту эпоху цикл «Святой Руси» подходит к концу. Показательно в этом смысле резко усиливающееся влияние западных россов, необходимостью возврата которых в лоно единого государства Никон оправдывал смысл своих нововведений. Они становятся отныне привилегированным инструментом официальной церковной и отчасти светской политики, направленной на вымывание «старомосковского» начала. Смена имени в официальном названии государства показательна. Славянское Русь меняется на латинское «Rossia». Россия со времен Алексея Михайловича смотрит на себя чужими глазами. Она более не одинока в окружающем мире, Петр I «прорубает окно». Но, утратив одиночество, страна-теряет смысл своего существования. Европейский взгляд видит в Rossia карикатуру на нечто знакомое и привычное. Романовы начинают исправлять картину. Новый двухсотлетний период этого исправления евразийские авторы называли «романо-германским игом». Отныне между властью и массами лежит бездна. Аристократия осознает себя в роли «колонизаторов» диких земель, а русский народ предстает в роли «экзотичных туземцев». Меняются язык, календарь, стиль одежды, каноны иконописи (отныне это светская живопись по мотивам христианских сюжетов), обряды, внешний вид, нравственные устои. Консервативные народные массы вовлекаются в реформы опосредованно, по инерции сопротивляясь им. Московский порядок уходит на нижние этажи жизни, в область бессознательного, ностальгии. На поверхности царит европейский вектор. Национальная Идея раздваивается: официальная версия — «романовщина», и неофициальная версия — «немая ностальгия масс» (обретающая концептуальный язык лишь в старообрядческих средах). Народ остается в Москве, элита уходит в Санкт- Петербург. Российская империя — государство десакрализованное, светское, прагматичное, ориентированное на Европу, стремящееся стать мощной европейской державой путем имитации европейского опыта и жесткого выбивания из автохтонного населения «старых привычек». Это вариант Национальной Идеи для верхов. Ностальгически «московский» настрой масс приводит к постоянному перетолковыванию официального языка российской элиты на свой манер, к «двуязычию», к вездесущей амбивалентности. В чем-то это можно уподобить «шизофрении» в этимологическом смысле — «расколотость сознания». Павел и Александр I символизируют существенный поворот русской аристократии в относительно консервативную сторону. Впервые отчетливо сугубо национальные элементы в этот консервативный комплекс стали вводить первые славянофилы. Они развивают свои идеи в идеологическом пространстве между западным консерватизмом и зачаточным «евразийством». Отныне Россия осмысляется как оплот «европейского консерватизма», могучая и своеобразная восточнохристианская держава, сохранившая систему фундаментальных ценностей, значительно растраченных «прогрессистским», «просвещенческим» Западом. Знаменитая формула Уварова «Православие, самодержавие, народность» подытожила славянофильскую мысль применительно к национал-государственнической позиции. Очень важно отметить, что в этом образе России все еще наличествует много европейских черт. Запад остается эталоном, но только в своей консервативной составляющей — латинская схоластика, протестантский спиритуализм, прусская дисциплина, английский национализм. Славянофилы занимают здесь пограничную позицию, выходя в отдельных моментах своей философии за пределы романовской «политкорректности», а в других вопросах сближаясь с позицией Романовых. Их критика Петра, апология Московской Руси, восхищение народными обычаями не вписываются в систему официоза. Отсюда постоянно сопровождавшее славянофилов подозрение в диссидентстве и негласный надзор полиции. Даже лозунг «Православие, самодержавие, народность» как продукт исторической рефлексии славянофилов и как фасад царизма качественно различаются. В первом случае эти три понятия трактуются в московском духе (православие — как самостоятельное церковно-социальное, цивилизационное начало, самодержавие — как суверенность царя-катехона, народность — богоизбранность эсхатологической нации, призванной к исполнению вселенской миссии). Во-втором случае — в духе санкт-петербургского периода (синодальное Православие — как социал- моральный институт, «духовный департамент» правительства, самодержавие — как абсолютистская власть правящей этнически немецкой династии и франкофонной элиты, народность — как бессодержательный декор, дань европейскому либерализму). Консервативное западничество романовского официоза «справа» граничит со славянофилами, а «слева» — с западниками умеренно либеральной ориентации. Эти либеральные западники тяготеют к тому, чтобы восстановить в общих чертах про порции XVIII века и верстать Россию под европейский манер, следуя за «прогрессом» и «реформами». Западники составляют устойчивый сектор правящего класса, противоположный славянофилам. Россия представляется им архаической, безнадежно отсталой страной, требующей всесторонней модернизации в европейском «просвещенном» ключе. Самобытность России видится как совершенно негативное явление, как совокупность цивилизационных дефектов. Это либе- рал-реформаторское крыло элиты, фактически рассматривающее российскую действительность, историю и будущее в оптике среднего европейца. «Слева» от либерал-реформаторов и — что самое главное, «справа» (!) от славянофилов — размещается в XIX веке зреющая рефлексия безгласных народных масс (проступающая в лице разночинцев). Этот пласт является продолжением московского начала, загнанного в XVIII веке в глубокое подполье. Нагляднее всего это воплощено в течении «революционных демократов», которые, с одной стороны, оказываются еще более радикальными, нежели либерал-реформаторы в подражании европейской «прогрессистской» мысли и критике режима, а с другой — выступают от лица архаичных масс. Особенно отчетливо это проявляется в нарождающемся «народническом движении». Народники вбирают в себя обе неполиткорректные для санкт-петербургской романовщины тенденции — и крайне правую, «славянофильскую», и крайне левую, «революционно-демократическую». Ключ к советскому периоду следующего столетия следует искать именно в этом феномене. Итак, формула Национальной Идеи в XIX веке подвергается существенным изменениям в сравнении с веком XVIII. Молчаливый протест народных масс против западничества элит нарастает и постепенно обретает выражение. Сами элиты также начинают все больше учитывать это давление низов, за которым мы распознаем тайный голос Москвы. В начале XX века эти противоречия обостряются. Эсеры (прямые наследники народников) и социал-демократы превращаются в самостоятельный политический революционный фактор. Революция 1917 года завершает романовский санкт-петербургский период. Образ старой России (а точнее, весь спектр этих образов, все разновидности национальной диалектики) рушится. Впредь Национальная Идея будет выражаться в радикально ином контексте. Советский период следует понимать как исторический реванш народной, массовой составляющей романовской эпохи над аристократией. В некотором смысле можно сказать, что это была победа московского начала над санкт-петербургским, «евразийского» над «атлантистским». Факт переноса столицы в Москву сразу же после победы большевиков является в высшей степени показательным. Наследники славянофилов на новом этапе — евразийцы (князь Трубецкой, Савицкий) и «сменовеховцы» (Устрялов) — дали развернутую панораму национального, «консервативного» толкования советского строя. Заимствованная с Запада «прогрессистская» риторика марксизма, обращение к Просвещению, вульгарный механицизм философии Ленина, атеистические эксцессы, то есть форма саморе- флексии большевиков не должна вводить нас в заблуждение относительно их реальной миссии. Это было милленаристское, хилиастическое, апокалиптическое движение, вызревшее в народной среде, в сектантских и старообрядческих кругах, но оформленное с помощью радикально революционной марксистской доктрины, заимствованной с Запада. Национальная Идея в СССР, образ Советской России не сводится к «советскому патриотизму». СССР мыслится кг.к мессианская реальность, часть мира, где отменены законы капиталистической энтропии, где реализованы на практике условия «земного рая», «агнец возлегает рядом с волком». Советский народ занимает место народа-богоносца. Он призван нести человечеству весть о «социальном спасении». Противоречия с Западом, приравненным идеологически к источнику буржуазного зла, приобретают радикальный характер. В новых терминах возрождаются давние геополитические противоречия. Москва и красные вожди выступают в роли «нового катехона», «коммунистического удерживающего теперь». Столица Третьего Интернационала перенимает (восстанавливает) эстафету «Третьего Рима». Советскую Идею следует квалифицировать как универсализацию, обобщение московской идеи, социально-политическое экстремальное воплощение того образа Руси, который предшествовал санкт-петербургскому периоду, а в течение этого периода находился в подавленном состоянии. Республика Советов стала новым этапом «византийско-монгольского» геополитического утверждения. Крах советского цикла был связан с размыванием четких контуров образа Советской Руси. Абсолютизация и догматизация официальной доктрины партии поставили непреодолимые преграды для органичного и «прозрачного» взаимодействия между глубинными народными энергиями, изначально оживлявшими советизм, создавшими его, и уровнем исторической рефлексии коммунистической элиты. В критический момент народная, «на- ционал-большевистская» стихия — к тому же всерьез пострадавшая от концептуального насилия советских элит, — не смогла прийти на помощь распадающейся советской империи, поддержать Национальную Идею новыми аргументами, невозможными в рамках официальной догматики. К тому же к 70—80-м годам XX века постепенно иссякли социал-мессианские ожидания, госу- дарственнйй аппарат в значительной мере прошел стадию отчуждения от масс, воспроизводя худшие образцы романовской бюрократии. На фоне упадка советской идеи снова возродились западнические настроения — на сей раз в либерал-реформаторской (либерал-демократической) форме, — последовательно отторгавшиеся национальной историей на предыдущих этапах. Распад СССР, крах советской идеи в качестве национальной, оставил вакуум. Образ новой «демократической» России пока остается довольно смутным. Власть в современной России в поисках Национальной Идеи пока остается в рамках западничества (от либерализма до консерватизма). Но из этого обстоятельства нельзя делать выводов относительно того, что такая ситуация стабильна и предопределит образ России в достаточно долгой исторической перспективе. Состояние общественного сознания таково, что большинство россиян мировоззренчески, безусловно, ориентированы на совершенно иную модель — на модель евразийского типа. И если возрождение коммунистической догматической ортодоксии исключено, то внутренняя содержательная «московская» составляющая советизма, отражающая гораздо более глубинные архетипические установки, нежели результат марксистской ин- доктринации, вполне устойчива и только ожидает адекватного мировоззренческого выражения. Фурсов А.И. Своему выступлению хочу предпослать в качестве эпиграфа фразу из «Второй книги» Надежды Мандельштам: «В период брожения и распада смысл недавнего прошлого неожиданно проясняется, потому что еще нет равнодушия будущего, но уже рухнула аргументация вчерашнего дня и ложь резко отличается от правды. Надо подводить итоги, когда эпоха, созревавшая в недрах прошлого и не имеющая будущего, полностью исчерпана, а новая еще не началась». Думаю, мы действительно живем в очень удобное или, скажем так, удачное время для осмысления прошлого, потому что власти еще не до того, чтобы ковать новые мифы, а старые рухнули, и мы имеем некий запас времени, чтобы взглянуть на наше прошлое без официальных помех. В том, о чем я собираюсь говорить, не будет открытия каких-то секретов, тем более что секреты всех социальных систем, как это верно заметил Александр Зиновьев, лежат на поверхности. Вот я и хочу обратить внимание на то, что лежит на поверхности, зафиксировать некие, как сказал бы экономист Кондратьев, «регулярности» русского исторического развития. Поскольку время ограничено, я буду говорить тезисно. Интересующихся отсылаю к «Русской Системе». Эта книга написана в 1995 году двумя авторами — Юрием Пивоваровым и Фурсовым. Источниками работы и теории стали, с одной стороны, исследования Пивоварова по истории русской мысли в политической культуре пореформенной России и ряду других проблем, с другой — мои исследования по теории исторического субъекта и социальных систем, истории кочевников Евразии и социальной природе советского общества. Во второй половине 90-х годов на основе «Русской Системы» было подготовлено несколько публикаций (смотри прежде всего «Русский исторический журнал» за 1998 год), в которых теория «русской системы» была представлена в сжатом виде. Их тоже можно посмотреть, тем более, что говорить я буду тезисно, излагая некоторые из этих идей в еще более сжатом виде. Хотя мы живем в то время, о котором Мандельштам могла сказать так, как она сказала, я думаю, в значительной степени мы до сих пор живем мифами. В частности, мифом о том, что Россия — это нечто среднее между Западом и Востоком, хотя на самом деле по очень многим показателям Запад и Восток значительно больше похожи друг на друга, чем на Россию. Или мифом о России как о богатой стране. И, наконец, очень часто встречающимся мифом (например, в работах Янова) о невезении России, о том, что она несколько раз в своей истории вроде бы добегала до европейского забора, начинала забираться на него, но в самый ответственный момент падала, и с ней происходило что-то нехорошее, и она откатывалась назад. Если взглянуть на русскую историю, то этому мифу можно найти внешние подтверждения. Почти все русские реформы от Ивана Грозного до Горбачева в результате оказывались контрпродуктивными по сравнению с тем, что планировалось. «На выходе» получалось совсем не то, ради чего затевался «вход». Иван Грозный в 50-е годы XVI века начал реформы, а окончилось все опричниной и разорением страны. Петр I собирался со здать сильное государство, однако в результате его реформ страна на несколько десятилетий провалилась в экономическую разруху. Столыпину умные люди говорили, что его реформы приведут к революции. Так оно и вышло. Более того, гражданская война полыхала с наибольшей жестокостью там, где столыпинские реформы удались — на юге и востоке европейской части России. Про Горбачева, стремившегося своими реформами спасти коммунистический строй, но с их помощью развалившего его, и говорить нечего. Все это, правда, происходило в русской истории. Но стоит ли объяснять срывы, происходящие регулярно, невезением? Может, это закономерная реакция некоего социума на навязываемую ему чужеродную модель? Действительно, почему результаты таковы? Что, проводили реформы люди глупые, недалекие? Да нет, каждый из них, как сказал Гоголь о своем городничем, был очень неглупый по-своему человек. Все они, однако, исходили из существования в истории некой нормы, под которую они стремились своими действиями подогнать Россию (или в прокрустово ложе которой загнать ее). И норма эта была западная — капиталистическая или антикапиталистическая, либеральная или марксистская. Она не для России. Последняя оказывалась объектом манипуляции, природой которого либо не интересовались (главное — норма, проект), либо просто не знали. Думаю, совершенно не представлял себе Россию «петербургский мечтатель» Петр, которому совокупность инструкций подменяла реальность. То же можно сказать о большевиках как в начале существования их режима, так и в конце. В начале 1926 года, инспектируя шахты Донбасса, председатель ВСНХ Георгий Пятаков с горечью заметил, что большевики просто не знали народ, с которым в 1917 году начинали революцию, не знали страну. Став генсеком, Юрий Андропов скажет то же самое. А когда не знаешь объект, любая манипуляция с ним, не соответствующая его природе, может оказаться контрпродуктивной, особенно если учесть вероятность реакции объекта по принципу «не корми меня тем, чего я не ем». Справедливости ради необходимо отметить, что, например, СССР не понимали не только коммунистические вожди (и вместе с ними советская интеллигенция, особенно из интеллектуальной обслуги), но и те, кому на Западе знать и понимать было положено по службе — советологи-кремленологи и представители спецслужб. Все они едва ли не в один голос утверждали, что брежневский (а затем горбачевский) СССР постепенно демократизируется, что через 10—15 лет в политическом плане он будет походить на Испанию или Италию, что из нескольких необходимых для современного демократического государства критериев СССР (в разных схемах указывалось разное число — от 5-ти до 10-ти) в середине 1980-х годов не хватает двух-трех, и как только их «доберут», все будет в порядке. Показательно и симптоматично, что именно к этому «добиранию» объективно и стремился Горбачев. Но как только «добрали», тут-то коммунистический строй (а вместе с ним Советский Союз) и рухнул. Наши представления о самих себе оказались неадекватными реальности. Причем не впервые. Я думаю, мы будем исторически проваливаться в а 1а 1917 год или 1991-й до тех пор, пока, во-первых, не перестанем грезить русский сон под чуждыми именами, во-вторых, не перестанем грезить и жить мифами, а взглянем трезво на реальность — на то, что в ней есть, и не будем рассуждать, чего в ней нет, почему нет и что должно быть. Так сказать, повернем от должного к сущему. Вот это я и попытаюсь сделать, взглянув на русскую историю будто с чистого листа. Доверяю только тому, что вижу. Не верю идеологемам и абстрактным научным схемам. «Я знаю, что я ничего не знаю». Я не знаю, что такое в русской истории классы, равно как «феодализм» и «капитализм». Наиболее близко к классовым характеристикам в нашей истории подошло дворянство. Однако в самый пик его истории — между 1780 и 1850 годами — около 80 процентов этого сословия не имели материальных возможностей вести социально приемлемый дворянский образ жизни. О боярстве и номенклатуре как о классах я уж и не говорю. Что касается буржуазии и пролетариата, то их доля в населении страны была столь ничтожна, а историческое существование столь скоротечно (два-три поколения), что едва ли есть предмет для разговора. Что же касается боярства, дворянства, пореформенного чиновничества и (с оговорками) номенклатуры, то это не классы, а привластные группы, функциональные органы власти. Я не знаю, что такое «государство» (nation-state) в России, но зато хорошо представляю себе, что такое Власть как системообразующий элемент нашей жизни (об особенностях и генезисе этой Власти — ниже). Ясно, что такое население (или популяция). Понятно, что такое «лишний человек», причем не только в индивидуальном смысле (герои русской литературы от Пушкина до Тургенева), но и в социально-групповом — казачество, интеллигенция. Речь идет о таких сегментах населения, которые либо Власть с помощью своих привластных функциональных ор- ганов-щупальцев-групп еще не перемолола, либо о тех, которые возникли в силу ослабления «молотильных» качеств Власти. Власть, являющаяся системообразующим элементом Русской Системы, парадоксальна для христианского общества. Последнее полисубъектно, такова была и Киевская Русь. Ордынская система, частью которой стали русские княжества, по сути, устранила, подавила все или почти все иные, кроме княжеской власти, субъекты — вече, боярство, превратила их в подручные средства, функции власти князя как православного мини-хана. Ни один князь в домонгольской Руси не обладал объемом насилия, с помощью которого можно было поставить на колени и лишить значения население (которое в XII веке было сплошь вооруженным) с его организацией и боярство. Орда эту проблему решила, и раньше всех это понял Александр Невский. В результате сначала опиравшаяся на Орду, а затем ставшая самостоятельной Власть приобрела качества моносубъекта, нормальное функционирование которого отрицает субъектность других элементов социальной системы или допускает их в той степени, в какой делегирует, поручает ее им в своих (и только в своих) интересах и целях. Конечно же, установление такой Власти не могло произойти само по себе; если начальная стадия генезиса Русской Власти под ордынским «зонтиком» была относительно спокойной и длительной, то решающая стадия была бурной, острой и смертельной борьбой. Чтобы победить в этой борьбе, Русская Власть «выковала» необычайное социальное оружие — опричнину, которая и стала эмбриональной формой самодержавия. Впоследствии обновление власти-моносубъекта будет каждый раз требовать создания необычной организации («чрезвычайной комиссии») концентрированной Власти, «власти-сгущенки» — гвардия Петра I, «партия профессиональных революционеров» Ленина. Пройдя через опричнину и взяв верх в Смуте, Русская Власть победила в Великой самодержавной революции (1517/1565—1649), под которой она подвела черту Соборным уложением 1649 года. Моносубъектный характер Русской Власти обусловил ряд ее особенностей. За неимением времени отмечу лишь одну — слабую институциональность и институциализированность. Эта власть действует не столько с помощью институтов, сколько с помощью разного рода «чрезвычайных комиссий», и чем серьезней проблемы, которые надо решать, тем в большей степени. Русская Власть — власть «чекистская», не- (или даже анти-) институциональная по определению. С этой точки зрения создание Министерства чрезвычайных ситуаций и его значительная роль в посткоммунистической России — это поразительная вещь, поскольку произошла институциализация антиинститу- циональности, что не может не изменить характер отношений Власти с населением и в то же время является показателем и следствием такого рода изменения. На популяции, то есть населении, мне не хотелось бы останавливаться, хотя здесь есть своя определенная автономная динамика. На мой взгляд, более интересен третий элемент Русской Системы — феномен «лишнего человека». Речь идет о том, что Власть еще не десубъективировало, или о том, что по тем или иным причинам смогло выбраться из-под жерновов Власти. Это прежде всего казачество XVII века, на проглатывании и переваривании которого преставилось Московское самодержавие (хотя это и не единственная причина его конца), и интеллигенция второй половины XIX—начала XX века как продукт разложения самодержавного социума. Вот этот треугольник «Власть—население (популяция)—лишний человек» мы еще в прошлом веке с Юрием Пивоваровым назвали Русской Системой и попытались в рамках и посредством этой теории прочесть русскую историю. Теперь, пять лет спустя, я думаю, что мы несколько пережали системный аспект, и нужна иная теория, не отменяющая, «русскосистемную», но более общая, снимающая ее в себе. Впрочем, это отдельный вопрос. В истории Русской Системы, которая возникла в ходе Великой самодержавной революции 1517/1565—1649 годов можно выделить три исторические структуры: Московское самодержавие, Петербургское самодержавие и Коммунистический порядок. Ордынская эпоха, Русь Чингисидов — это генезис Русской Власти (но еще не системы). Что касается Киевской Руси, то это принципиально иная модель социального устройства по сравнению с ордынско-московской властью, и поэтому при всей соблазнительности сравнения я о ней говорить не буду. Итак, три исторические структуры Русской Системы. В каждой из них Власть создавала, лепила «из того, что было», при- властные органы-группы, о которых я уже говорил, и она же уничтожала их с помощью других, более молодых органов, когда старые опасно близко для Власти и для системы в целом подходили к черте классовости. Если посмотреть на три структуры Русской Власти (и системы) и добавить к ним пореформенную Россию, пришедшую на смену петербургскому самодержавию и представлявшую собой в то же'время начальную, вялую фазу Смуты 1870—1920 годов, то вырисовывается такая картина. В каждой новой структуре представителей привластных орга- нов-персонификаторов Власти больше,' чем в прежней. Грубо говоря, дворян больше, чем бояр, пореформенных чиновников — больше, чем дворян, коммунистических функционеров — больше, чем пореформенных чиновников. Иными словами, Власть разбухает, с каждой своей структурой охватывая, включая в себя все больше людей и занимая все больше пространства социальной системы. А вот по линии собственности наблюдается противоположный процесс относительного уменьшения наличной собственности: у дворян было меньше собственности, чем у бояр; пореформенные чиновники обладали еще меньшей собственностью, чем дворяне; ну а номенклатура — это вообще господствующая группа без собственности, так сказать Власть в чистом, или голом, виде. Поэтому выше, называя номенклатуру среди привластных групп, я делал оговорку. Номенклатура — это группа, которая по сути является властной, совпадает с Властью, а потому сам конфликт внутри Власти в коммунистическом порядке разворачивается несколько иначе, чем в самодержавном (механизм этого конфликта я описал в работах «Кратократия», «Взлет и падение перестройки», «Излом коммунизма»). Как численный рост представителей власти, членов привластных органов, так и уменьшение собственности суть регулярности Русской Системы, ее вековые тренды, заложенные в ней в момент рождения. Еще в середине XVI века Ермолай-Еразм подал Ивану IV (тогда еще не Грозному) «сказку»-, то есть, выражаясь современным языком, аналитическую записку. В ней он предложил перестать раздавать поместья, а посадить служилых людей на продовольственный паек. Царь эту идею реализовать не осмелился. (Словно подслушав Еразма, сегуны из дома Токугава реализовали его предложение в XVII веке, посадив самураев на рисовый па ек.) А вот большевики, создав Учраспред, а вместе с ним номенклатуру, «сказку» Еразма сделали былью. Это логический результат Октябрьского переворота и их революции, которая, как заметил мой учитель Владимир Васильевич Крылов, объективно стала освобождением государства от классовых, собственнических привесков. Разные ранги номенклатуры, напомню, отличались друг от друга объемом и качеством потребления, то есть пайка. Таким образом, коммунистический режим (1917/1929—1991 годов) русской истории не есть какое-то отклонение от нормы, выверт и тому подобное. Это глубоко закономерный и, по-видимому, финальный результат самодвижения, саморазвертывания Русской Власти как особого субъекта и системообразующего элемента Русской Системы, реализация одной из ее регулярностей. Еще одна регулярность, на которую я хочу обратить ваше внимание и которая связана с долгосрочной динамикой системы, заключается в следующем. Русский политический мыслитель XIX века Чичерин заметил, что власть в России создает сословия, закрепощая их. И действительно, Соборное уложение 1649 года закрепостило не только крестьян, как это подчеркивали советские историки с их узкоклассовым подходом, а население в целом, включая дворян (службой), — это хорошо понимали дореволюционные русские историки. Причем наиболее последовательно закрепощение было проведено по отношению к посадскому населению. Проходит чуть больше ста лет, и Власть (в 1762 году) отпускает дворян, позволяя им не служить. И Ключевский замечает по этому поводу, что логично на следующий день после этого было бы отпустить крестьян. Что и было сделано через 99 лет, в 1861 году. Отпустили (раскрепостили) крестьян, а вместе с ними все общество, и страна вползла в новую смуту (журналисты и просто внимательные наблюдатели 70-х годов XIX века так и характеризовали этот период). Пройдя «вялую» (1866—1905 годов) и «бурную» (1905—1929 годов) фазы, смута окончилась новым закрепощением. Разумеется, смута 1870—1920 годов существенно отличается от Смуты начала XVII века, поскольку в ней присутствует бурное развитие новых экономических, социально-политических, интеллектуальных и образных форм. Дело, однако, в том, что процессы социальной дезорганизации, разрушения старых форм обгоняли процессы социальной организации, возникновения новых форм (не потому ли, несмотря на внешний блеск, так сильны имитативность и душок разложения в Серебряном веке?). Власть, начиная с Александра II и заканчивая Николаем 11, пыталась остановить процесс нарастающей дезорганизации, но не смогла — не умела и не имела ресурса. Гениальность большевиков заключалась в том, что они оседлали и возглавили процесс дезорганизации, довели его до логического конца, исчерпали и на такой основе начали подмораживать смуту и строить свой мир — «закрепощать» готовое распасться общество. С 1929 года «закрепощают» крестьян, в начале 30-х — интеллигенцию, в 1940 году частично «закрепощают» рабочих (запрет перехода с одного предприятия на другое без разрешения администрации)'. Ну а затем начинается постепенный отпуск на волю: между 1953—1956 годами — советской верхушки (запрет ареста члена ЦК без санкции ЦК; отмена «троек» и т. д.), ну а в середине 80-х годов «отпускают» и без того' уже разболтанное и почти ничего не боящееся население, и страна въезжает в новую смуту. Здесь и сейчас нет времени говорить ни о специфике посткоммунистической смуты, обусловленной как внутрени- ми, так и внешними — «холодная война», НТР — факторами, ни о том, присутствуем ли мы при конце очередной структуры или системы в целом. Поэтому я ограничусь лишь тем, что сказал о двухфазовом цикле-пульсации: «закрепощение (сжатие, кристаллизация) — освобождение (расширение, разжижение)». Разумеется, в определенные периоды русской (включая советскую) истории в ней возникало нечто похожее на классы, государство или даже нечто, обладающее качествами этих явлений. Но, во-первых, это «нечто» существовало исторически крайне недолго; во-вторых, его появление (или приобретение властью ряда характеристик государства, а привластными орга- нами-группами — характеристик класса), как правило, было следствием упадка и разложения той или иной исторической структуры Русской Власти (и Системы), ведущего к смуте и уничтожению, стиранию «ластиком истории» черт «государственности» и «классовости». Иными словами, «классовость» и «государственность» как феномены русской истории суть характеристики (и показатели) разложения и упадка, а ни в коем случае не прогресса Русской Системы. По поводу «русскосистемной» интерпретации русской истории вообще и генезиса Русской- Власти как особого субъекта в частности можно привести несколько теоретических возражений. Остановлюсь на трех. Первое. Получается, что возникновение Русской Власти есть результат исторической случайности? Не будь монгольского нашествия и Ордынской системы, ничего бы этого не было. Определение случайности и закономерности зависит от пространственного измерения. То, что в одном, ограниченном пространстве и для него является случайностью, в более широком измерении есть закономерность или, скажем мягче, регулярность. Для ацтеков и инков приход испанцев, прервавших их естественное развитие и уничтоживших их социумы, был случайностью. Для Испании заморская экпансия, создание колониальной империи как процесс, жертвой которого стали ацтеки, инки и другие, было закономерным. С точки зрения русских княжеств Батыево нашествие и возникновение Орды в качестве жестокого соседа и хозяина было случайностью. С точки зрения логики функционирования евразийского хартленда, частью которого была Русь, это была закономерность, реализация вековых регулярностей и трендов. В течение полутора тысяч лет на Дальнем Востоке хартленда возникали крупные кочевые державы, экспансия которых была направлена на Запад. И каждая крупная «кочевая империя» (достаточно сравнить Хунну, Тюркский каганат и Великую Монгольскую державу) была больше и экспансивнее предыдущей. Монголы довели экспансию до логического конца — до харт- лендовского Дальнего Запада («до последнего моря») и создали евразийскую державу, элементом которой была Золотая Орда, а элементом этой последней, в свою очередь, — русские земли, где во властно-гравитационном поле Орды и возник исторический мутант, «историческое нечто» евразийского (а затем мирового) масштаба — Русская Власть. Второе возражение касается соотношения внутренних и внешних факторов: «русскосистемная» логика исходит из примата внешних факторов над внутренними. Не надо, однако, забывать, что наши представления о «внешнем» и «внутреннем» носят исторически обусловленный характер: то, что является «внутренним» для одной эпохи и характерных для нее феноменов, не является таковым для другой эпохи и ее феноменов. Базовой единицей социальной и политико-географической организации в последние 200—250 лет является государство (nationstate, и даже слово «статистика» происходит от этого термина). Все, что находится за пределами государственных границ, объявляется внешним. Однако в «докапиталистическую» эпоху (и даже в ту, что именуется теперь early modem — 1450—1750) nation-state не было базовой единицей политико-географической (социопро- странственной) и тем более социально-экономической организа ции мира. Его место занимали главным образом макрорегиональ- ные структуры, для которых понятие «внешний» было совершенно иным, чем в эпоху капитализма и национального государства. Третье возражение: можно ли объяснять многовековую (с середины XVI века) историю России, включая XVIII, XIX и XX века, на основе теории системы, генезис которой приходится на XVI — первую половину XVII века? Разве с тех пор Русская Система не изменилась? Конечно же, изменилась, и еще как! И капиталистическая система тоже изменилась, пережив несколько великих производственно-технических, организационно-экономических и социально-политических революций. Но при этом осталась капиталистической, ее системообразующими элементами остаются капитал и национальное государство. А ведь генезис этих феноменов, как и капиталистической системы, приходится на XVI-первую половину XVII века! То же и с Русской Системой, центральным элементом которой неизменно оставалась Власть. Именно это объединяет самодержавие и советский коммунистической строй: Что менялось ? Знаки и возглавья. ? Тот же ураган на всех путях: . В комиссарах — дурь самодержавья, Взрывы революции в царях. Это Максимилиан Волошин, верно отметивший революционный (по отношению к окружающему миру) характер Русской Власти. И горе ей (правда, в то же время и счастье на короткий исторический период для населения, которое потом за это расплачивается), если Русская Власть этот революционный характер утрачивает и становится только охранительно-реакционной (самодержавие с Николая I) или консервативной (коммунизм с Брежнева). Но это особая тема. Только исторический уход этой Власти будет означать уход Системы, как и в случае с капитализмом отмирание его системообразующих элементов — капитала как собственности и национального государства — будет означать уход капиталистической системы. Несколько слов о наиболее важных методологических проблемах и аспектах разработки теории русской истории как истории особого типа (системы) социального развития. Первое. Она сталкивается с проблемой универсализма. Поскольку речь идет не о некоем особом пути России, противопоставляемом некоему общему или только западному, но взятому как норме, а как об одном из нескольких особых путей, каждый из которых и есть норма для полагания и развертывания себя как исторической системы, то универсализм оказывается под вопросом. Или, точнее, под вопросом оказывается то, что в течение последних 150—200 лет подавалось или даже навязывалось как таковой, а именно опыт «одной, отдельно взятой» уникальной цивилизации, представленный (понятийно и ценностно) как универсальный. Так европейский теит стал всеобщим verum. К сожалению, на этот вольно-невольный подлог «купилось» немало умов. Подавляющее большинство из тех, кто отрицал универсализм — от славянофилов до Шпенглера, — не сомневались в том, что объект отрицания — истинный универсализм. На самом деле это не так. В подготовленной пять лет назад (в 1997 году) и опубликованной в первом (за 1998 год) номере «Русского исторического журнала» программной статье «О нынешней ситуации и проблемах изучения русской истории (на путях к россиеведению») мы с Пивоваровым написали, что не знаем, возможен ли настоящий, истинный универсализм, что этот вопрос является для нас открытым, но следует пытаться прояснить его. Теперь, пять лет спустя, не считая, что попытки подобного рода следует оставить, должен заметить: полагаю, что подлинный универсализм — это не субстанция, не структура, а процесс, а именно процесс взаимодействия, диалог нескольких культурно-исторических языков, отражающих (и выражающих понятийно) социальное пространство и время, историческое бытие и сознание нескольких основных крупнейших цивилизаций (исторических систем), несводимых друг к другу. Иными словами, универсализм — это не метасистема и не метапуть, а метаязык. Другой вопрос, может ли этот метаязык породить метареальность. Скорее нет, чем да. Но не будем излишне категоричны. Ясно, что для людей, воспитанных в просвещенческой геокуль- туре, акцентирующий (субстанциональный) универсализм, прогресс и — в большей или меньшей степени — исторический оптимизм (а 1а Кандид: «Все к лучшему в этом лучшем из миров»), трудно, некомфортно, страшно очутиться в неуниверсалистском мире. Однако другого мира, по-видимому, нет, и разработка теории русской истории — это, помимо прочего, разработка теории неуни- версалисгского (в субстанциональном смысле) мира (или миров). Второе. Проблема разработки теории русской истории остро ставит проблему соотношения социального пространства и социального времени. Это соотношение разное в различных исторических системах. В китайской — одно, в мусульманской — второе, в западной — третье и т. д. В то же время у всех указанных систем есть общее: все они расположены в той полосе Старого Света, которая, протянувшись от Желтого до Северного моря, именуется Прибрежным Поясом (Littoral belt), то есть на относительно небольшом пространстве, которое в силу своей ограниченности позволяет возникновение и развитие относительно «чистых» социосистемных форм. Прибрежный Пояс, однако, есть лишь окоем той почти бескрайней зоны, которую именуют Хартленд-(Heartland), и огромная часть которой занята Россией. Если мы вспомним работы или хотя бы учебники по русской истории, то по поводу любой системной (на марксистском языке — формационной) характеристики России, будь то феодализм или капитализм, подчеркивалось: развитие преимущественно вширь, а не вглубь (кстати, как и русского земледелия). Что значит, «вширь»? Это значит, что социальные формы мало развиваются во времени, не приобретают не только законченного, но и оформленного вида (и потому так любят напяливать чужие «одежды»), не укореняются, бегут, скользят по поверхности, не вытесняя полностью прежних, а сосуществуют с ними. Ясно, что, во-первых, ничего законченного здесь не может быть — здесь происходит вечное становление; во-вторых, чистые формы, выделяемые на основе собственности, здесь практически невозможны; в-третьих, только власть может быть здесь средством более или менее эффективного социального контроля, что еще более деформирует социально-экономическое развитие и вообще все то в социально упорядоченном, что связано с временем — собственность, право, овеществленный труд. Последний представляет собой особый и очень наглядный контраст при сопоставлении повседневной русской и, например, западной жизни. Вот что писал Лев Александрович Тихомиров, бывший народоволец, а затем искренний монархист, пораженный «буйством вещности» в Швейцарии и во Франции: «Перед нами открылось свободное пространство у подножия Салев, и мы узнали, что здесь проходит уже граница Франции. Это огромное количество труда меня поразило. Смотришь на поля. Каждый клочок огорожен толстейшей, высокой стеной, склоны гор обделаны террасами, и вся страна разбита на клочки, обгорожена камнем. Я сначала не понимал загадки, которую мне все это ставило, пока, наконец, для меня не стало уясняться, что это собственность, это капитал, миллиарды миллиардов, в сравнении с которыми ничтожество наличный труд поколения. Что такое у нас, в России, прошлый труд? Дичь, гладь, ничего нет, никто не живет в доме деда, потому что он при самом деде два-три раза сгорел. Что осталось от деда? Платье? Корова? Да ведь и платье это истрепалось давно, и корова издохла. А здесь это прошлое охватывает всего человека. Куда ни повернись, везде прошлое, наследственное... И невольно назревала мысль: какая же революция сокрушит это каменное прошлое, всюду вросшее, в котором все живут, как моллюски в коралловом рифе». Хочу обратить внимание на тезис о том, что «овеществленное прошлое» (то есть масса накопленного труда, оформленного как частная собственность) становится своеобразным «адриановым валом» на пути революций, вообще социальных потрясений. И наоборот, дефицит овеществленных форм, их развитие вширь способствует (причем по закону не только прямой, но и обратной связи) нестабильности, смуте, которые ничто не сдерживают, и достаточно власти ослабеть, других скреп социального нет. Гуляй, флуктуация! Сарынь на кичку. Еще одна проблема, третья, — соотношение случайности и закономерности. Я уже говорил о том, что Русская Система возникла в результате длительного процесса воздействия Орды на русские земли. То есть с точки зрения домонгольских русских земель это случайность. В то же время с точки зрения и в масштабе Евразийского Хартленда это закономерный процесс. Случайность на одном уровне оборачивается закономерностью на другом. Таким образом, мы имеем дело с нелинейной многоуровневой системой закономерно-случайностных отношений, порождающей в реальности сложный, нелинейный комплекс причинно-следст- венных связей. В этом комплексе понятия причины и следствия, закономерности и случайности (и соответствующие им в реальности явления, точнее, случайное и закономерное, причины и следствия в данных явлениях) во многом оказываются относительными; грань между ними если и не стирается полностью, то становится пунктирной. Исследование такой реальности требует особого инструментария — методов, понятий. Четвертое, и, пожалуй, самое важное. При адекватном описании и объяснении русской истории становится пунктирной грань между ее социальным порядком и хаосом. И дело не только в том, что в истории Русской Системы на смуты приходится от 30 до 40 процентов времени (1560-1620, 1700—1740, 1870—1920 годы), это чувствуется и на фазах порядка, накладывает на них свой отпечаток. Дело в том, что само функционирование Русской Власти, действующей на основе и посредством не столько институтов, сколько различного рода и типа «чрезвычайных комиссий», в значительной степени разупорядочивает систему. Я уже не говорю о том, что реализация моносубъектности власти, означающая, помимо прочего, недопущение субъектности других элементов системы, означает перманентную борьбу, что усиливает хаотиза- цию реальности, разбавляет «космос» «хаосом». Если добавить к этому слабую интегрированность социума, пространства и внешние воздействия — факторы, работающие в этом же направлении, то становится ясно, что перед нами случай иного, чем в западной, китайской и других системах, соотношения порядка и хаоса. В этом плане Русская Система действительно оказывается частным случаем, временным состоянием Русского Хаосмоса. В известном смысле это не столько система, сколько макрофлуктуация, реагирующая на жесткое отсистемливание, кристаллизацию самовоспроизводством. Таким образом, разработка теории русской истории требует (применительно к ней) переосмысления проблемы соотношения порядка и хаоса, выхода к концептуализации феноменов и пластов более глубинных и первичных, чем порядок и хаос. В этом плане ситуация с русской историей сложнее, чем с историей азиатских обществ. В свое время попытка адекватной концептуализации этих обществ породила массу трудностей. Особенно острой оказалась ситуация в марксистской теории. В ней концептуализация развития азиатских обществ как «восточного рабовладения» или «восточного феодализма» со всей очевидностью оказывалась прокрустовым ложем. В то же время попытки отразить специфику Востока в более или менее адекватной ему форме — в виде «азиатского» способа производства — вообще взрывали теорию, порождая наряду с «истматом для Запада» еще один истмат — «для Востока». В этом последнем, в отличие от первого, природа, надстройка вообще и государство в частности играли доминирующую роль по отношению к обществу, базису и классам. Иными словами, возникала серьезная трудность разработки теории развития иных, незападных, общественных порядков (систем), на основе понятийного аппарата, отражающего реалии развития Запада. По сравнению с Востоком случай России еще более сложен. Здесь стоит задача разработки теории не столько альтернатив ного системно-исторического развития (хотя и этого тоже), сколько развития нестабильного, в котором порядок не просто легко переходит в хаос и наоборот, но и уживается с ним. Это такой тип развития, который противостоит и западному, и восточному вместе взятым. Повторю: проблема понимания России — это не проблема замыкания на России. Это проблема разработки более общей и более тонкой, чем существующие ныне теории, по отношению к которой и западный, и русский, и различные азиатские («восточные») типы будут частными случаями, вариантами (послепервобытного) развития. Превращение истории России — и это пятое, и последнее, о чем я хочу сказать, — в проблему адекватной (ей как своему объекту) социальной теории затрагивает фундаментальные проблемы философии вообще и философии истории и социальной философии в частности и требует самой серьезной модификации методологии социально-исторических исследований. Что не менее важно, успешная разработка подобной теории возможна лишь как элемент создания теорий качественно различных социальных систем творящего их субъекта. Открытым остается лишь вопрос: возможно ли это в рамках социальной науки (в том виде, в каком она сформировалась в конце XIX — начале XX века) как формы организации рационального знания или же задача выполнима лишь на основе иной, новой формы. Ясно одно: разработка теории русской истории в нынешних обстоятельствах требует переосмысления основ западо- и капиталоцентричной науки об обществе, отказа от европоцентризма как последнего, хотя и сильно ослабленного, но до сих пор существующего элемента триады «геоцентризм—антропоцентризм—европоцентризм» и беспощадной честности к самим себе и своему историческому опыту, представлениям и компенсаторным мифам о нем, сколь нелестными или болезненными ни оказались бы ее результаты. Бородай Ю.М. Я постараюсь не повторять докладчиков и воспользуюсь возможностью для освещения одной частной проблемы, которая, с моей точки зрения, весьма существенна. Хочу позволить себе немножко поспорить с моим покойным другом Львом Николаевичем Гумилевым по поводу его понимания происхождения феномена пассионарности. Применительно к теме, которую мы обсуждаем, по Гумилеву, пассионарность — проблема центральная. О какой исторической или историософской роли народа можно говорить, ежели нет пассионарности? Пассионарность есть, значит, все будет. В какой форме — другой вопрос. А что такое пассионарность? Пассионарность, то есть способ ность людей к сверхусилиям и даже самоотверженности ради достижения трансцендентных целей, — это, по Гумилеву, феномен в основном энергетический. В конце концов, дело не в цвете знамени, важно, чтобы какое-то знамя было, чтобы была «святыня». А еще важнее, чтобы появилось большое число людей, которые ради этого знамени стали готовы жертвовать собственной шкурой. Такой феномен, как пассионарность, в России не может быть незамеченным. Следовательно, если строить сюжет российской истории по Гумилеву, основной вопрос — откуда эта пассионарность взялась? Я принципиально не согласен с тем объяснением, которое давал сам Лев Николаевич Гумилев со ссылкой на некоторые космические влияния. Сам я занимаюсь антропогенезом и исхожу из того, что именно пассионарностью, то есть способностью направлять свою биологическую энергию на трансцендентные объекты, человек и отличается от животных. Точно так же видел проблему Дарвин. Способность к самоограничению вплоть до самоотверженности Дарвин считал сверхъестественной и называл это нравственностью. Он предлагал отказаться от классического определения человека («существо разумное») и заменить его более точным — «существо нравственное». Откуда берется нравственность вопреки инстинктам, Дарвин не знал. Гумилев заменил термин «нравственность» «пассионарностью», но проблема осталась. В том, что касается России, хотел бы обратить внимание на одну деталь. Я во многом согласен с Александром Гелиевичем, очень во многом согласен и с Фурсовым. Согласен с главным тезисом двух докладов, что Россия наследница того образования, которое сложилось на огромном евразийском пространстве и было создано так называемыми татаро-монгола- ми. С моей точки зрения, Чингисхан и его наследники сделали примерно то же самое, что Александр Македонский, создавший так называемый эллинистический мир. И весь вопрос был только в том, кто станет хозяином этого евразийского мира. Хозяином мира эллинистического стал Первый Рим. Россия, Рим Третий, стал управителем бывшего татаро-монгольского мира, точнее, значительной его части И именно русские выступили как конечный нациеобразующий элемент, функция которого была духовнокультурная и, главное, государственно-правовая. Она надэтниче- ская, то есть представляет собой то, что Достоевский называет «всечеловечностью». Эта функция общенационального, а затем общеимперского права, полиции, прокуратуры и других принудительных сдерживающих скреп, действующих независимо от конкретных этнических местных пристрастий. Эта надэтническая функция могла выражаться и в такой «черносотенной» формуле, как «вся власть русским», оборотная сторона формулы Достоевского. Ведь только «всечеловечность» русских дает им право на всю полноту надэтнической власти. Роль объединяющего ядра для самого нациеобразующего этноса может оказаться трагичной. Что осталось во Франции от белокурых голубоглазых франков? Это судьба библейского зерна: чтобы прорасти и умножиться, само животворящее зерно должно умереть. Так вот, русская пассионарность — откуда она возникла? Как появилось Российское государство? С моей точки зрения, механизм возникновения пассионарности типовой — это самоограничение. Самоограничение естественных зоологических побуждений. И прежде всего половое самоограничение. Тривиальность — проблема происхождения человеческого общества начинается с проблемы генезиса экзогамии — появления первых половых табу, первых самоограничений. Люди — везде! — начинали с того, что надевали повязки на бедра — сексуальный стыд. Чем жестче самоограничение половое, тем ярче и мощнее то, что называется сублимацией, то есть перенос эротической энергии на объекты, не имеющие отношения к эгоцентричному, зоологическому инстинкту. Например, на всякого рода культовые фантасмагории, продукты коллективного воображения. Это общий механизм. Что касается конкретных механизмов, у меня нет времени их рассматривать. Я могу указать только на один факт. Конечно, татаро- монгольское завоевание было жестоким. Но оно, наверное, было менее жестоким, чем завоевание с Запада. Дело в том, что те, кто называл себя татарами — а татарами называла себя дикая смесь народов, — проявляли высочайшую терпимость в духовном плане (до принятия ислама ханом Узбеком). Они очень уважали «божьих людей». Это выражалось в совершенно конкретных вещах. Например, монастыри получали привилегии торговые, освобождались от дани, и так далее. Это приводило к очень интересным результатам. В том ареале, где возникала, собственно говоря, российская государственность, масса юношей и девушек бежали в монастыри и создавали там совершенно особую жизнь. Но ведь жизнь в монастыре, постриг — это очень серьезная вещь. Грубо говоря, это колоссальный взлет пассионарности. Пассионарность, конечно, может выражаться в разных формах. Трудно сравнивать свирепого монгольского воина и смиренного русского инока, вроде бы разные образы. Но в то же время можно доказать, что крест и меч — одно. И там, и там ядро одно — самоотверженность. И недаром в Куликовской битве в пер вых радах шли знаменитые русские монахи. И позже монахи играли немаловажную военную роль — например, защита Троице- Сергиевой Лавры и так далее. Вот где истоки русской пассионарности. Она во многом определила и ипостась, в которой выступало то, что мы называем Россией еще доимперского периода и в какой-то степени послеимперского. Эта ипостасность сводится к таким чертам, как способность к крайней степени самопожертвования (живот свой за други своя), способность служению идее. С другой стороны, монастырские привычки, конечно, выражались н"е только в таких высоких вещах, и здесь истоки пренебрежения всем мирским. Русское монастырское православие резко отличается от кальвинизма, от деловой протестантской этики, которую анализировал Вебер. Из кальвинизма вырос западный капитализм, а здесь принципиальное пренебрежение к стяжательству. В России сама идея накопления ради накопления была абсурдной. Я в данном случае беру просто некую идеальную модель. Фурсов А.И. Поскольку у нас мало времени, задаю вопрос по принципу «да—нет»: вы полагаете, что пассионарность — это научное понятие? Да или нет? Бородай Ю.М. Сложный вопрос! Ведь дело не в термине, а в проблеме. За гумилевским термином стоит великая проблема, которую поставил, но не смог решить Дарвин. Для Дарвина главной проблемой «происхождения человека» была проблема нравственности, которая оказалась несводимой ни к каким естественным законам. Гумилев сделал одну вещь: он вместо нравственности употребил термин «пассионарность». Для этого у него были свои веские основания. Ведь слово «нравственность» стерлось, стало слишком «либеральным». Попробуйте сейчас применить этот термин к кровной мести, культовому жертвоприношению собственного первенца... Да, это серьезная научная проблема. Уткин А.И. Заданный здесь вопрос, является ли пассионарность научным понятием, мне кажется, вскрывает саму проблему. Давайте задумаемся: а Россия — научное понятие? История, гуманитарное знание — научные понятия? Все это лишь отчасти научные понятия, в зависимости от того, что называется наукой. Теперь по существу. Все, что говорили в радиусе трех или четырех километров отсюда великие историки Карамзин, Грановский, Ключевский, Соловьев (именно здесь мы сейчас находимся, в центре тех мест), выглядело удивительно органично и научно в том смысле, в каком преподаватель это говорит студентам. Ис тория России отличается именно тем, что она абсолютно неорганична. Это моя точка зрения. Идет ли речь о противостоянии Азии, Европе, византийству, даже сама проблема выбора религии на Руси. Все это сказочно, удивительно случайно и очень ненаучно. Я хотел бы сказать: неорганичность русской истории определяется чрезвычайной уязвимостью государства или того, что можно назвать русским государством. Во-первых, хотел бы напомнить, что более одного поколения русских, или россиян, жили на своей территории, а не унаследовали ее. Россия — великая страна переселенцев. И хотя за Уральским хребтом живет значительно меньше половины населения, все, что было освоено в деревнях по рекам, в лесах, говорит о главной особенности русской истории — ее абсолютно не устоявшемся характере. Любая идея получала развитие, потому, что ей ничего, собственно, не противостояло. Теперь самое главное, что я хотел бы сказать. Единственным подлинным событием ушедшего тысячелетия является неожиданный подъем Запада в начале XVI века. Смысл русской истории в этом отношении состоит в попытке найти подлинную, эффективную реакцию, сохраняющую нацию, страну, цивилизацию, культуру, дух, религию, и все остальное. Как отмечал Арнолд Тойнби, Россия пережила три вызова: природы, монгольского завоевания и Запада. На все эти вызовы она сумела дать адекватный ответ. В результате этой своей особенности Россия является единственной незападной страной, которая никогда не была колонией Запада. Назовите мне, пожалуйста, любую другую страну... Реплика. Япония. Уткин А.И. Япония 3 сентября 1945 года подписала капитуляцию и стала частью западного мира. Реплика. А Китай? Уткин А.И. Китай в 1898 году по соглашению между Николаем и Вильгельмом был поделен на четыре зоны влияния. Индия в 1750 году стала полной колонией Великобритании. И так далее. Если уж вы хотите, то более всего похожа на нас Оттоманская империя. Но в 1918 году она потерпела поражение в Первой мировой войне, лишилась персидской нефти и распалась. Россия же — единственная страна, которая пять столетий стояла независимой и стоит на виду у всего Запада. Я не буду говорить, почему так произошло. Ей, наверное, повезло, но главное — это то, что Россия постоянно ищет свое место, находится в состоянии обороны и защиты. Это делает не вся страна. Большинство населения не знает, что такое Западная цивилиза ция. Судьба страны определялась тем слоем, который решал для себя проблему: как сойтись с Западом, быть или не быть частью Запада, но обязательно сохранить дух страны, ее особенности. Поэтому, когда мы говорим, что история России делится на пять периодов (монгольский, московский, киевский и так далее), мы немножко рисуем сказку. Но сказку в том смысле, в каком было сказано — аналитическую записку. Мы просто придаем смысл бессмыслице. Подлинным смыслом русской истории является вот эта удивительная, уникальная и вполне успешная ее историческая особенность — то, что Россия, не став зависимой от Запада страной, сумела подняться на основаниях западной науки, западной литературы, западного искусства. И сегодня, уже в радиусе, наверное, не трех километров, а пяти — имеется в виду Кремль, — сидящий там президент не думает об этом. После 11 сентября он сближается с Западом. Потом видит, чем ему на это отвечает Запад, и, по сути, президент вынужден решать ту же проблему, которую решали и Лжедмит- рий, и Петр I, и Александр II. Мы не можем быть в китайском ареале, это было бы печальным исходом русской истории. Но задача остается, и вновь приходится решать, как сохранить собственный дух страны и при этом стать научной, технологической частью Запада. Дугин А.Г. Полностью согласен с вашим выступлением, но есть единственный вопрос к вам. Если история России определяется как некая попытка ответить на технологический вызов Запада, то чем объяснить фундаментальные трения в самой византийской истории с Западом, которые прекрасно вписываются и продлевают эту линию, по крайней мере в культурно-политическом или парадигмальном плане еще лет, наверное, на семьсот, начиная с коронации Карла Великого? Уткин А.И. Мы говорим на разных языках. Когда в 1054 году Византия стала отдельной от Запада частью тогдашнего цивилизованного мира, это был другой Запад. Для меня Запад — это то, что возникло под влиянием трех гигантских революций — Ренессанса, Реформации и века Просвещения, когда возник западный человек, который рассматривает жизнь как путешествие, когда нужно сохранять силы, и человек рационально и индивидуалистически относится к своей жизни. Вот когда появился удивительный маленький Запад. Его ведь Чингисхан не завоевал только по одной простой причине: в Париже и в Лондоне жили 15 тысяч человек, а он только что взял Пекин, в котором был миллион населения, и мог взять Токио, в котором уже в то время был миллион. В 1223 году Запад отнюдь не был тем, что вы хотите называть Западом. Это не была цивилизованная сердцевина мира. Она стала таковой между 1500-м и 1560-м годами. Византия — это другой период, и Россия была совершенно другой. Речь идет не о географическом Западе, а о сущностном содержании Запада в Новое время, которое отличает его от средневекового Запада. Рабинович В.Л. Моя родная страна все еще широка. Но не в этом счастье. Несмотря даже на то, что величие России геополитиками всегда сводится к большой величине. А геополитиков мессиански поддерживают всеединщики, соборники и прочие евразийцы, которые, в свою очередь, обслуживают политические и иные притязания той власти или этой. Отсюда и теория «Третьего (а то и, не сбиться бы со счету, четвертого) Рима». Все это я говорю не в осуждение или, не дай Бог, в укор. А просто так уж устроены все историософские споры о России: за или против. И те и другие природно вписаны в тему, потому что для тех и других это наша страна. И для меня — другого — она тоже наша. Моя! Но все это — спор славян (и не славян тоже) между собою. И споры эти — велеречивых умствований или (чур меня!) неких льгот ради. Потому что, точно знаю, большинству людей — там, за окном «на просторах Родины чудесной» — решительно все равно, чьи, к примеру, проливы Босфор и Дарданеллы. Потому что никто из них не министр иностранных дел Временного правительства Милюков, который на заявлении России о согласии на мир без аннексий и контрибуций приписал свое, видите ли, особое мнение: «...кроме проливов Босфор и Дарданеллы». И... война продолжилась со всеми вытекающими отсюда последствиями. (Эти проливы и мне не нужны, но в этом моем выступлении они мне еще пригодятся.) Хотя никакой политики и никаких плачей Ярославн в этом моем выступлении не будет, а будет сказано совсем о другом, потому что не чем больше, тем лучше, а чем лучше, тем лучше. И не только материально. Но и — когда красиво. Когда речь краше. Наша русская речь. Язык, удерживающий родную речь. Не в ней ли (повторю вслед за Владимиром Соломононичем Библером) следует искать скрепу вроде русской национальной идеи (если, конечно, у идеи может быть пятый пункт)! Сейчас я поведу речь о русском поэтическом слове. И приведу намеренно два таких примера, в которых без труда можно вычитать как раз то «идеологическое содержание» (это из поэзии- то!), для обсуждения которого мы сегодня здесь и собрались. Александр Блок: Мы любим плоть — и вкус ее, и цвет, И душный, смертный плоти запах... Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах? Это скифы (то есть мы — «Да, скифы — мы!») обещают европейцам. А что же они? У них, конечно же, мороз по коже... Но... лапы, хоть и тяжелы, но зато нежны. И потому, как «блаженный ужас Страшного суда» Блаженного Августина, сладостно страшны. Они должны влечь, потому что это Слово Поэта. (Замечу: гениальное слово.) А вот если имперски идеологизировать, то ничего хорошего. И европейцам это сразу бы не понравилось, потому что и скифам тоже не понравился бы гунн, если бы он протянул свои гуннские лапы к бедному скифу похрустеть его скелетом. «По форме верно, а по существу издевательство», — сказал бы Владимир Ильич и был бы прав, если бы слово Блока было публицистическим, а не поэтическим. Но российские идеологи (всеединщики, геополитики, евразийцы) любят видеть в поэтическом мифологическое, нехитро преобразуемое ими же в идеологическое. В частности, геополитическое. Но поэтическое содержание — это содержание иного рода: оно — гул, звук, образ, ритм; благородное слово — бронза, серебро, золото. Металл, но не для ковки кинжала или копья... Мифологема легко может стать идеологемой. А слово поэта (если только это Слово Поэта) — никогда... А глухие к слову политики (евразийцы и всеединщики) охотно это как бы осуществляют. Но — «алхимически» фальшивомонетно. Ложно! Приближая Серебряный век Золотой орды. И еще один пример. Более близкий. Павел Коган: Но мы еще дойдем до Ганга, Но мы еще умрем в боях, Чтоб от Японии до Англии Сияла Родина моя. Кто-то увидит в этом апологию мытья державных сапог в Индийском океане. А кое-кто — апологию мировой революции, приближаемой лицом некоренной национальности. Но и то не так, и это не так, потому что и здесь — Слово Поэта, для практического внедрения не предназначенное. Величие России — в речи ее народа. Русской речи. В ее великом русском языке. И в слове поэта не в последнюю очередь. Красивом. Звонком. Всесильном. Веселом... Но к геополитическим делам непригодном. Потому что — «Ах, это, братцы, о другом», хотя с виду вроде бы об этом. А теперь, как и обещал, мое стихотворение (первую строку в нем вы, конечно, узнаете): Геополитика, или Еще раз к вопросу о проливах Босфор и Дарданеллы - Никогда я не был на Босфоре И на Дарданеллах никогда. Не затем ли родина Россия Очень их старалась получить ? И теперь, в условиях свободы Путешествий, я останусь здесь, Чтобы не было до слез обидно, •. Что проливы эти не ее. Гачев Г.Д. Тут два вопроса: Россия — что есть, каков состав: земля и народ. И История: в чем ее смысл — мудрость, идея. И каково участие России на ее путях? По Чаадаеву Россия — пустое место (пока!) в Истории. Но ведь как раз с тех пор два века интенсивного творчества — и на своей территории, и в мире, и в духе. Закончился вектор колонизации — Севера Евразии; покрыт народом и построена цивилизация: советская — продолжение и пик России. Во-первых, — са- мопостроилась, как ей присуще, и излучила из себя в мир — вклад в Дух: великая культура XIX и XX веков и свой тип организации жизни личности и общества — модель советской цивилизации, которая недаром так распрыскивалась в мир. Во-первых, самосоздание страны-цивилизации на ней в лад заветам Природы здесь, Космоса. Космософия России выглядит так: Россия — мать сыра земля, огромная белая баба, распростершаяся от Балтики до Китайской стены. Мать-Россия рождает себе Сына — русский народ, как Гея Эллады, рождает себе Уран-не бо, который ей отец, и сын, и муж. Но Народ-сын тут реденек и слаб, плохой он муж оказался для России. Поэтому второй мужчина ей понадобился, и это стало государство, так, чтобы Россия- баба между двумя мужиками. Народ-сын и Государство-кесарь царь. Для народа Россия — мать, для государства, аппарата она жена. И этот муж — с Запада, чужеземец: варяг, грек — православие. И вот адекватный симбиоз трехслойевя: внизу мать сыра земля, сверху — покров Государства — Империя или Советская власть — муж-отец. А меж ними — население, человечки, Народ- сынишка, как за пазухой Иванушка, в патернализме под заботой: но не самостоит, он не деятель в форме, в чуде, в Духе, в сказке. Россия — как бутерброд, кусок мяса-жизни, народ — между крышей Державы и полом-землей-мерзлотой вечной Космоса Севера Евразии. Если бросить голых человечков индивидов, реденькое население в холоде, в вечной мерзлоте — конечно им смерть без организации сверху. Так что собор их в общину, труд сообща — тогда справиться с космосом можно. Да, еще на языке четырех стихий передать космософию России. Россия — мать сыра земля, водо-земля, и бесконечный простор, аморфность. По ней призваны врубиться работать воздух и огонь — труд и форма. Народ — СВЕТЕР, гуляет, где ветер да я, а Государство Кесарь — Огонеземля — формы, организатор Труда: высушить и утеплить Россию. Ну какой Смысл и Дух и Союз зародила Россия? «Святая Русь» и «Богочеловечество» — неприлежание к веществу, материи, земной — вектор в Дух. СВЕТЕР. Между Деянием-Трудом Запада и Недеянием — Дао Востока, Китай. ДЕЯНИЕ НЕДЕЯНИЯ — открытие и «дело», вклад России в Бытие и Дух истории человечества. Поясняю. В 1964 году мы с Пятигорским поехали в Тарту к Лотману на семинар и там беседовали с эстонским поэтом и философом Уко Ма- зингом. И он нам объяснил: Эстония между Германией и Россией — и ей выбирать. И почему лучше — с Россией. «Немец приходит — он хочет всего лишь немножко убивать. Русский приходит — он хочет все менять, учит, как жить. А главное — он учит делать ничего! Год живи — делай ничего, всю жизнь... Тут гениальная формула: не Ничего не делать», но делать ничего — как предмет труда, отделывать Ничто! А при этом — очень много делать: прямо сгорать на работе, заседаниях, планосовещаниях, и — пшик. То «кипенье в действии пустом», в чем «лишние люди» в XIX веке. Но ведь все духовное творчество — литература, музыка, мысль — чудеса-мечты-идеалы — Мировая Революция, Комму низм — сколько излучили в дух идей! Вот и советская цивилизация так устроилась: полная занятость — но работа не бей лежачего, перекур с дремотой, а народ, культура, какие умные разговоры работяг — когда в персиях и тянут резину. И Труд — и Общение, Беседа в Духе, Слове при довольстве малым телесно — как много в высоком Духе излучений. Вот такой тип жизни и организации выработали и устраивающий нас по-нашему космос, где полгода страда земледелия, а полгода — зима, сказки на печи — твори культуру: читай и твори музыку... И это — предложение и нынешнему миру решение Экологии: не мучить Природу индустрией, а в довольстве малым в мет- рии — свободное время на творчество в Душе, Духе — Любовь, Интеллект. Но не понял мир и мы сами этого: изобретения и вклада советчины, и все разрубили — по чужим схемам — и ныне — будто и не было ничего — снова по Чаадаеву — как смахнули — и улетучилось. Попитали собой Ничто, Бытие как Небытие!.. Философская страна!.. Или — как по Гегелю: Мировой Дух на два века угнездился в нас, а потом покинул, ушел — и нам доживать, как Греции после Эллады, или не быть — это уже не имеет значения, своя роль уже сыграна и пик пройден... А что? Что тут плохого? Как дети играют в куклы, понарошку: и заняты, и не плачут — и ничего не портят, не вмешиваются в действительность жизни и смерти. Еще одна великая идея в Духе — БОГОЧЕЛОВЕЧЕСТВОВА- НИЕ, сотрудничество человека с Богом в претворении Бытия — вплоть до Воскрешения умерших. Соловьев, Федоров... Но на это — уже хвать жену мою — Светлану Семенову. Однако ясно, что тут — переход от русского народа-человека из состояния вечного недоросля, подростка, мальчика-сына — ко взрослости и возмужанию: чтобы «речь не мальчика, но мужа» раздалась. Принцип АКТИВНОГО ХРИСТИАНСТВА, Эволюции. Стать «самостоятельным мужчиной» — мечта русской женщины о таком. Но тогда — выводить человека другой породы, антропоса на этой территории-земле. Руткевич А.М. Я хочу вернуться к теме «Историософия России». Мы прекрасно понимаем, что нет историософии Бельгии или Люксембурга, как нет и историософии Китая. Мы прекрасно понимаем, что любая историософская идея связана с пони манием промысла Божия и с определенными политическими проектами. В данном случае с идеей империи, которая охватывает и цивилизацию в целом и потенциально является проектом для всего мира. Понятно, что эта идея складывается исторически, она связана с текстами Блаженного Августина, Иоахима Флорского и т. д., хотя это еще не историософия. Она появляется вместе с секуляризацией богословской проблематики в начале XIX века, под влиянием Просвещения, романтизма, отчасти немецкой классики. И термин этот рождается практически одновременно в мозгах русских и поляков. Это хорошо известные мыслители в Москве и не очень хорошо у нас известные поляки — Мицкевич и прежде всего, Чешковский. Не всякая страна предлагает свой проект для цивилизации, либо для всего мира, когда мы вправе говорить об историософии, да и не всякая философия истории является историософией. Скажем, философия истории Риккерта, Макса Вебера, неокантианская или позитивистская философия истории — это не историософия в собственном смысле слова. Там на первом месте стоят вопросы метода исторического познания. Когда я слушал доклады, то передо мной возник вопрос: каковы возможные историософские истолкования российской истории? С какой поры Россия выступает как историософская проблема? Я согласен, что этот вопрос в Киевской Руси даже не ставился, и все начинается со слов «Москва есть Третий Рим», то есть после падения Константинополя. Историософски эта проблематика формулируется во времена появления «архивных юношей», то есть русских шеллингианцев, и следующего поколения, когда начались споры западников и славянофилов. Я бы обратил внимание на то, что на протяжении XIX и XX веков у нас постоянно смешиваются два разных по сути своей проекта. Ведь возможностей прочтения последних смыслов истории несколько. Это либо «конец истории» Александра Коже- ва и других гегельянцев, который может предстать коммунистическим раем в самом банальном смысле, а может быть понят совсем иначе, как, например, он был понят плагиатором Коже- ва Фукуямой — как венец либерального царства. В любом случае, однако, это конец истории. И есть противоположная идея, растущая из романтического проекта. Хоть в романтизме, хоть в историзме, начиная с Ранке — каждое царство, каждый народ есть прекрасный цветок в царстве Бога, и каждый из них является самоценным организмом. Потому что есть культуры, цивилизации, народы, которые вполне самостоятельны и самоцен ны, и таково вечное состояние человечества. Наконец, возможен вариант «Вечного возвращения» Ницше. Итак, вариантов не так уж много. У нас в России, по существу, было две основных интерпретации. Одна из них является универсальной. Возможен универсализм марксистский, Третий Интернационал — идея столь же универсальная, как и универсальны либеральные варианты. Но не только западники, ранние славянофилы тоже были универсалистами. С Данилевского начинается иной, уже партикулярный проект — Запад сам по себе, Россия сама по себе. Евразийство, представленное здесь очень неплохо Александром Гелиевичем, — это тоже вариант партикуляризма. Есть евразийская цивилизация, отличная от западной, отличная от китайской, которую необходимо сохранить, необходимо оборонить от Запада. Но наша цивилизация не представляет собой универсального проекта. Основатель евразийства Трубецкой писал практически одновременно со Шпенглером и настаивал на том, что Россия — это отдельная цивилизация, у нее своя судьба и нет никакого универсального проекта. Следствием этого будет самосохрание, а геополитически это ведет к конфликту цивилизаций. Евразийский проект был сегодня представлен, по-моему, обоими докладчиками. Если я правильно понял Фурсова, то интенции у него те же самые. Сегодня, видимо, у нас нет ни сил, ни возможностей предложить какой-то другой проект. Сироткин В.Г. Несколько замечаний по выступлениям обоих докладчиков. По выступлению Александра Дугина. Я хорошо знаю его труды, особенно капитальный труд «Геополитика», а также его статьи в его журнале «Элементы». Но на этот раз я несколько разочарован его сегодняшним сообщением — оно ушло далеко в сторону от геополитики, хотя в XXI веке она для России стоит гораздо острее, чем даже в XVII. В результате развала СССР Россия оказалась геополитически отброшенной в начало XVIII веке. Хотелось бы услышать от нашего известного геополитика, будет ли Россия вновь бороться за выход к «теплым морям» (в Крым, Херсон—Николаев, Одессу)? Если будет, то какими методами — оружием, газом, тарифами? Второй вопрос. Почему в своих трудах Дугин обходит молчанием труды отечественных геополитиков? В частности, сын лауреата Нобелевской премии по микробиологии (1908 год) Иллариона Мечникова — Лев Мечников — выводил глобальные проблемы из... великих исторических рек. А великий русский географ академик Семенов-Тян-Шанский в капитальном труде «О могу щественном территориальном владении применительно к России. Очерк по политической географии» обосновал евразийскую геополитическую концепцию (Россия — мост между Азией и Европой). Ленин в своей книге «Империализм как высшая стадия капитализма» использовал другой термин глобалистики — империализм (экспансия, расширение), заимствованный у немецких и английских исследователей колониальной экспансии (Гиль- фердинга, Гиббсона и др.), но всю «начинку» списал у Мечникова и Семенова-Тян-Шанского. Глобалистика как реальный фактор миров'ой политики существовала всегда, по крайней мере два тысячелетия, только терминология этого явления много раз менялась и в науке, и в политике — в последнем случае в интересах правящих режимов (нацизм: геополитика — глобалистика). Гло- балистские концепции XX века имеют свои особенности. Уникальность глобальной ситуации в конце XX — начале XXI века состоит в том, что впервые с середины XVII столетия (Вестфальский мир после Тридцатилетней войны) современная Европа, несмотря на компьютер, «электронные деньги» и Интернет, не имеет геополитической базы, освященной глобальным международноправовым договором типа «Заключительного Акта по безопасности и сотрудничеству в Европе» (Хельсинки-75). Прежняя Ялтин- ско-Потсдамско-Хельсинская система 1945—1975 годов рухнула (новые государства, новые границы, новый баланс сил), а Хельсинки-2 вот уже десять лет не заключено. Никакие компьютеры и Интернет сами по себе (они — инструменты) не могут заменить геополитику (то есть интересы отдельных государств). Они суть средство быстрого принятия решений, связи с партнерами, управления войсками и т. д. Поэтому срочно нужен Хельсинки-2, тем более что «геополитика» Ельцина—Козырева вообще не была политикой: «рокиро- вочки» и «загогулины», «друг Билл» и «друг Коль» хороши в бане с веником, но не в дипломатии. По докладу Андрея Фурсова. Возглавляемый им и членом- корреспондентом РАН Юрием Пивоваровым Институт русской истории РГГУ (как и издаваемый им «Русский исторический журнал») много делают полезного для переосмысления концептуального подхода к изучению проблемы отношений Запад — Восток (Россия). Особенно ценны наблюдения Фурсова по инструментарию изучения: до сих пор в нашей средней школе изучается история Древней Греции и Древнего Рима (что само по себе полезно — надо знать историю всего человечества), но за пределами зна ний школьников остается история Византии, откуда и пошла Русь (православие, «византийский чин», отсутствие разделения власти и собственности, как на Западе XI века, отсутствие оценки земельной собственности и т. д.). Даже церковнославянский в дореволюционных гимназиях не изучали — изучали латынь!? Отсюда многолетнее непонимание российской интеллигенции, как западнической, так и славянофильской, реальных проблем отечественного крестьянства и сельского хозяйства в целом. Интеллигентные критики царизма никак не могли взять в толк, что враг номер один для русских крестьян был не царь, а холод и голод, и тысячелетний конфликт 90 процентов населения был не гражданин (общество) и власть, а человек — природа (борьба за выживание). Французский крестьянин с пяти гектаров при трех-четырех урожаях в год кормил семью, феодала и короля при урожае сам-12 даже в XVIII веке. Русский крестьянин с 20—30 гектаров имел урожай сам-3, а то и сам-2, причем одна треть его пашни «отдыхала» — гуляла под парами. При том, что даже в СССР пригодной к земледелию пашни было всего 10 процентов от всей площади, а в Восточной Сибири вечная мерзлота тянется и сегодня от Северного Ледовитого океана до озера Байкал. А в крошечной Голландии полезная земля составляет 90 процентов Отсюда политические программы русских радикалов (и здесь Фурсов прав) выглядели как утопические прожекты (сократить пары, «растопить» Ледовитый океан, посадить кукурузу за Полярным кругом и т. д.). Отсюда «нестыковка» многих евростандартов из «Декларации прав человека ООН» (1948), ибо она основана на презумпции субтропического климата на всем земном шаре. То, что Евразия расположена на широте Аляски и Гренландии, в расчет на Западе не принимается, но выполнения «евростандартов» требуют. То, что Россия объективно тратит на отопление в 7,6 раз больше килокалорий, чем в США, в расчет не принимается: коммунальные услуги в РФ Запад требует оплачивать на 100 процентов за счет граждан, как в ЕС. Согласен с Фурсовым — требование Запада ввести в СНГ «свободный рынок» равносильны требованию ввести в Евразии субтропический климат с круглосуточной температурой плюс 20° Цельсия Аннинский Л.А. Я впишусь в контекст нашей дискуссии с помощью Когана и Рабиновича Поэт Павел Коган написал в стихотворении, что мы еще дойдем до Ганга... до Японии, до Англии и т. д. С точки зрения геополитики все это кажется сегодня дикой бестактностью. Но это, как правильно сказал Рабинович, пронзительная поэтическая правда. Блок написал о нас как о скифах провокационную чушь — с точки зрения геополитики, но с точки зрения поэзии это великая правда. И такое у Блока не редкость. Чтобы не хвататься еще раз за поэму «Двенадцать», напомню Куликовский цикл: если вы читали комментарии к этому циклу, то знаете, что под татарами Блок изначально понимал интеллигенцию, к которой принадлежал сам. И Блок, влюбленный в средиземноморскую культуру, воображал, что мы ему поверим, будто в качестве скифа он готов удушить ее! Но в таком случае — где тут великая поэтическая правда? Правда в том, что Россия обречена все время примериваться к великой роли. Правильно сказал Дугин: это наш рок — или великая, или никакая. Амплуа грандиозное, но с обыденной точки зрения ничего себе перспективка! В этом геополитическом пространстве все равно кто-то должен созидать межнациональное государство, то есть строить империю. Атгила прошел бичом Божьим — не сделал. Греки пробовали — надорвались. Чингис аж на вселенскую сверхзадачу замахнулся — мировой империи не вышло, но гигантское многонациональное государство на какое-то время построил. И славянам государственный инстинкт привил — своим же наследникам на горе. Славяне и финны, тех же татар втянув, великое государство создали. Тимур хотел перехватить — сорвалось: Баязит помешал. В XX веке Гитлер пытался во всей Европе германский порядок насадить, до Урала дойти хотел — не вышло. Немцы и в Средние века по тридцать лет воевали, чтобы мир вокруг себя выстроить. Ничего не вышло. Почему у русских вышло? Потому что у русских никакой изначально русской модели, под которую они хотели бы подогнать мир, не было, а сформировались русские в результате усилий многих племен примириться вокруг идеи, взятой напрокат у греков. Идея была вселенская, а не русская. Кожинов называет этот тип власти идеократия. Можно иронизировать насчет такого типа власти, но тысячелетняя история России — это все-таки в целом не отрицательный, а положительный опыт сосуществования народов, не исчезавших под имперским катком, а сохранявших имена и лица. Это не попытка всех сделать русскими, а осознание себя русскими при попытке всех остаться самими собой. У немцев не вышло, а у русских — вышло. Потому что немцы всегда пытались сделать немецкую империю, то есть Священную Римскую империю германского народа, причем другим народам предоставлялся выбор: или исчезнуть, или стать немцами (да еще и не всем позволили бы стать). Русские же сами появились в ходе того, что здесь смешивалось, они сами продукты смешения славян, финнов, ордынцев... Мы втягивали всех и со всеми смешивались. Вот поэтому на столь долгое время у нас это получилось. Вопрос — получится ли дальше? Надолго ли развалилось? Под каким именем возродится? И возродится ли, или будут кипеть сто племен в междоусобии «горячих точек»? Этого никто не предскажет. Но если получится, то есть если возродится сильное многонациональное государство, — легче не будет: будет тяжко. Потому что имперское тягло — это неизбежное ярмо на всяком человеке, в том числе и на интеллигенте, который по определению мечтает о свободе от всякого ярма и тягла. И громче всех кричит от боли и пищит от ужаса в контексте империи именно интеллигенция. По высшему замыслу, она, так сказать, это и должна делать. Именно интеллигенция больше всего втаптывала в грязь Советский Союз, именно она способствовала его концу, и именно она теперь в растерянности спрашивает себя, зачем все это произошло, стало ли ей лучше и откуда в сердце такая тревога. Нет больше империи, ни Советской, ни Российской. Есть расходящиеся регионы, распадающиеся суверенитеты, разгорающиеся национальные амбиции. Вопрос стоит так: кто и как соберет это пустующее место? Почему пустующее? А правильно эстонец сказал Гачеву: вы, русские, работаете день и ночь и в результате чувствуете, что вы делаете ничего! Мировой замах, вселенское величие — это же в известном смысле борьба с пустотой. Это то, о чем Толстой сказал: все во мне и я во всем! Это всегда только проект — проект мировой державы, проект мировой справедливости, проект мировой революции — что угодно, но это, в конце концов, при попытке финального осуществления — ничто. Виртуальность. А если это что-то, то что-то маленькое, этнически «чистое», исторически «частное». И тогда это уже не та Россия, в которой мы выросли. И тогда нам надо смириться с тем, что мы исчезаем как великий народ. У меня было два разговора со Львом Николаевичем Гумилевым, они врезались в сознание. Однажды он сказал, что Россия — это хрящ, наросший от трения Запада о Восток, Европы об Азию. Интересная формулировка, она оставляет открытым вопрос: а есть ли у России своя внутренняя задача, если она только следствие, «нарастающее» от взаимодействия прочих частей? Тогда следующий вопрос: что обо что будет тереться в будущем, скажем, столетии (я уже не говорю о тысячелетии). Что, будет Север об Юг тереться? Где мы тогда окажемся? Будет ли у нас своя задача? А если исчезнем? Тогда придется утешаться фразой великого японца Акутагавы: «Я умираю, но то, что меня породило, породит второго меня». Межуев В.М. Историософия (или философия истории) есть специфический продукт развития европейской философской мысли Нового времени. Свое начало она берет в трудах Вико, Гердера, немецких романтиков и пр. Сам термин «философия истории» принадлежит, как известно, Вольтеру. В отличие от исторической науки (историографии) историософия видит свою задачу не просто в реконструкции всего событийного ряда истории, а в выработке идеи истории, содержащей в себе понимание общей направленности (цели) исторического процесса и его основных этапов на пути к этой цели. Историософия, как и философия в целом, — неотъемлемый элемент осознания европейским человеком своей цивилизационной идентичности, своего отличия от других цивилизаций и народов. Если представители незападных цивилизаций мыслят о себе преимущественно в понятиях религиозной веры, то цивилизация, родившаяся в Древней Греции, стала впервые идентифицировать себя не только по вере, но и по идее, которая как раз и вырабатывалась в границах философского знания. Идея истории — из того же рада. Она не просто фактическое (объективное) знание об истории, а рациональное выражение ее смысла, значения (или ценности) для европейского человека. Короче, данная идея возникает и существует в границах лишь западной цивилизации. Ставя вопрос о русской историософии, мы вольно или невольно пытаемся осмыслить нашу историю в понятиях и категориях европейского разума, представить ее как часть общеевропейской истории (хотя порой на словах и отрицаем какое-либо ее сходство с ней). Теперь о прослушанных докладах. Оба они по-своему интересны. Сопоставляя их, наталкиваешься, однако, на проблему, которая, являясь действительно ключевой для понимания русской истории, не имеет пока однозначного ответа. Если первый говорил о России преимущественно в религиозной перспективе, то второй — в политической перспективе, в перспективе власти. Обе эти перспективы, как мне показалось, находятся между собой во взаимоисключающем отношении. Для первого Россия — страна-мессия, носитель духовно сплачивающего и спасающего универсального начала, заключенного в православии. Для второго — государство, демонстрирующее свою абсолютную силу и мощь, подчиняющее себе все и вся. Первый возлагает надежду на силу русской (православной в своем истоке) духовности, второй — на государственную силу, которая, как кажется, ему дороже всего. Возможно, оба докладчика считают, что дополняют друг друга, но союз религии и власти, при котором религия опирается на политическую власть, а власть находит в религии свою легитимацию, и есть то, что, на мой взгляд, до сих пор разрушало Россию. Хотя формально-юридически государство и Церковь отделены у нас друг от друга, фактически они в нашей истории никогда не существовали друг без друга, находили друг в друге опору и поддержку. Мы так и не смогли осуществить до конца секуляризацию власти, найти разумную разделительную черту между сакральным и светским, религиозным и политическим, церковным и государственным без ущерба для каждого из них. Это и отличает нас от Европы. Нас отделяют от нее не столько наши достоинства, сколько наши недостатки. Андрей Фурсов утверждает: у власти в России нет альтернативы (похоже, такая перспектива его вполне устраивает). Все, что ей противостоит, обречено на поражение. Но, спрашивается, на чем базируется подобная перспектива? Просто на любви к власти? Властолюбцев хватало в истории любой страны, что не мешало этим странам рано или поздно ограничивать властные притязания отдельных лиц законами и правовыми институтами. Почему же для России не свобода, а власть — единственная надежда и гарантия на спасение? Фурсов — историк, а история России как бы свидетельствует в его пользу, демонстрируя постоянное усиление того, что принято называть самовластием. Констатировать, однако, исключительную и возрастающую роль власти в нашей истории — еще не значит быть историософом; это эмпирический факт, сам по себе нуждающийся в объяснении. Секрет русского самовластия, как мне представляется, заключается в том, что наша политическая элита никак не может отделить сферу своей профессиональной деятельности от духовной, претендует на роль не только политиков, но и идеологов, духовных наставников народа, учителей жизни и т.п. Начиная с Петра, когда в результате отмены патриаршества Церковь была не отделена, а подчинена государству, последнее, по словам русского религиозного историка Григория Флоровского, «берет от Церкви, отбирает на себя, берет на себя ее собственные задачи. Берет на себя безраздельную заботу о религиозном и духовном благополучии народа». Флоровский видит в этом суть задуманного Петром «полицейского государства», утверждающего себя «как единственный, безусловный и всеобъемлющий источник всех полномочий, и всякого законодательства, и всякой деятельности и творчества». Замечательная формула русского самовластия. Перенесение на государство функций Церкви многое объясняет в природе русской власти — вплоть до наших дней. Это власть не ради власти, не власть, движимая иррациональным стремлением к расширению своего господства, устраняющая в силу своей «метафизичности» всех своих конкурентов — от боярства до крестьянства, а власть ради высокой духовности и морали, ради всеобщего благочестия, ради нового человека, свободного от пережитков и грехов прошлого. В этом она видит свою духовную миссию, утверждая ее, однако, доступными ей средствами политической власти, то есть сочетая мораль с принуждением, духовность с покорностью. Иными словами, это власть, предписывающая моральные цели без политической свободы, — в чем, как я думаю, и состоит суть любого тоталитаризма. Секрет этой власти — в ее отношении к народу как неразумному ребенку, объекту не столько угнетения и эксплуатации, сколько отеческой любви и опеки, постоянной заботы о сохранении его детской невинности и моральной чистоты. Народом умиляются, но и строго наказывают, когда он ведет себя не так, как надо. И разве можно этому «ребенку малому», «несмышленышу» предоставить полную свободу? Демократия для такой власти — синоним политической свободы без морали, источник нравственной распущенности и моральной порчи. Свою неприязнь к демократии идеологи самовластия обосновывали не любовью к деспотизму и тирании (то и другое они приписывали как раз демократии — тирании большинства), а соображениями сугубо морального порядка, убеждением в том, что только единоличная власть «царя-батюшки», «отца родного» и прочее может духовно сплотить народ, защитить его веру и нравственность. В таком качестве власть в России и становится объектом чуть ли не религиозного поклонения, носителем высшей мудрости и всезнания. За верой в духовно спасительную силу политической власти и тех, кто ее осуществляет, стоит не только весьма заниженное представление о возможности Церкви влиять на духовную жизнь народа, но и неверие в способность последнего без посредства власти достигнуть состояния духовной зрелости и нравственной чистоты. Решая дело веры с помощью власти, а дело власти с помощью веры, мы, по существу, остаемся язычниками и варварами. Вере Дугина в духовно объединяющую и преобразующую миссию России противостоит, на мой взгляд, вера Фурсова в окончательное торжество силы и власти (а также людей власти) в российской истории. Последний не дополняет первого, как, возможно, ему самому кажется, а опровергает его. Поставив вопрос о будущем России, никто из них так и не смог объяснить, как в этом будущем будут сочетаться религия и власть, мораль и политика, Церковь и государство. Я так и не понял, слушая Фурсова, является ли для него сильная государственная власть в России синонимом ее высокой духовности, о которой говорит Дугин, или ее отрицанием? Режабек Б.Г. Говоря об историософии России и ее особости, стоит подумать о глубинных психологических корнях этой особости. В связи с этим мне вспоминается рассказанная в 1822 году Алексеем Степановичем Хомяковым, замечательным нашим славянофилом, интересная история о том, как русский крестьянин узнал, что где-то на Востоке есть река Дарья, а у той реки — сырные берега, кисельное и молочное течение. И побежал народ искать эту реку. Оказалось, что это Сырдарья, Молокода- рья, Кизилдарья, но без кисельных берегов, и пришлось вернуться обратно. Эта история свидетельствует о фундаментальном качестве русской души — о ее потрясающей мечтательности, мечте о несбыточном счастье и, самое главное, об огромной внушаемости. Сегодня на этом качестве опять начинают играть разного рода темные силы, и я не могу оставаться спокойным. Я лично не знаю Александра Гелиевича (может быть, мы еще познакомимся поближе, это не исключено). Говорю только о его идеях, на мой взгляд таящих большую опасность и для России, и для человечества. На протяжении последних десяти лет я наблюдал, как эти идеи трансформировались, подобно тому как в «Фаусте» Гёте черный пудель превращается в имеющего человеческий облик Мефистофеля, и начинали виться вокруг наших Фаустов из Генштаба и Государственной Думы. Откровенно демонические, уходящие корнями в «традицию» Рене Генона и гностиков идеи «Милого ангела» и «Консервативной Революции», составлявшие интеллектуальный фонд национал-болыие- вистской партии Эдуарда Лимонова, в начале нового века превратились в идеологию движения «Евразия». Должен сказать, что «неоевразийство» Дугина имеет очень отдаленное отношение к евразийству Флоровского, Трубецкого, Карсавина и Вернадского. Современное «неоевразийство» имеет одну сверхцен- ную идею — уничтожить всеми силами «атлантизм», воплощением которого являются США, вплоть до «партизанской войны с применением атомного оружия». Поэтому нет ничего удиви тельного, что идеология «неоевразийства» ориентирована на Орду, прежде всего на Чингисхана, на власть как высшую ценность, не ведающую милосердия и уважения к Личности. «Абсолют», на который в действительности молится Дугин, хотя он и пытается убедить читателя в том, что ему ведомы тайны «православного эзотеризма», отнюдь не близок образу Троицы, которая явлена на иконах Андрея Рублева и о которой говорили Сергий Радонежский и Серафим Саровский. Это одинокий гностический Абсолют, способный вызвать экстаз только в специфически ориентированных душах. Это очень опасная вещь. Вадим Львович Рабинович здесь цитировал Блока. Я очень люблю Блока, и мне хотелось бы напомнить другую строчку из «Скифов»: «Мы, как послушные холопы, держали щит меж двух враждебных рас — монголов и Европы». Когда нам сегодня пытаются доказать, что Россия—Евразия — это и есть ордынское царство Чингисхана, это не просто не соответствует реальности, а, скорее всего, связанно с текущим «идеологическим моментом», может быть, даже с «идеологическим заказом». Россия — это великая страна, великолепная страна, уж никакой не хрящ, как бы там ни ссылались на неизвестную цитату из Гумилева. Это просто оскорбительно, если даже Гумилев и сказал такое. Важнее другое: нас сегодня, как бывало и раньше, ловят по принципу «двурогой ловушки». Вячеслав Иванов, поэт и мыслитель Серебряного века, говорил, что у врага рода человеческого есть «рог Аримана» и «рог Люцифера», и если клиент не хочет идти на правый рог, то его направляют на левый. Почему, действительно, если я не хочу идти к Дугину, я должен идти к Новодворской? (Аплодисменты.) И почему, если я не хочу идти к Проханову, я должен идти к Янову? Я не хочу ни туда, ни туда. У России есть великолепная школа христианской мысли, явленная и в русской литературе, и в не имеющей европейских аналогов русской философии. Сегодня все более актуальной становится истинно «русская идея», рожденная в России великим русским ученым Владимиром Ивановичем Вернадским и подхваченная во Франции Эдуардом Леруа и Тейяром де Шарденом. Это идея ноосферы, идея объединения человечества, осознавшего свою роль и миссию в мире. Идея ноосферы созвучна с мыслью Константина Леонтьева, которую иногда цитирует Дугин, о «цветущей сложности многообразия», в котором разные народы, не теряя своего лица и культуры, своей веры, смогут все же на основе взаимного уважения прийти к диалогу (точнее, «полилогу»), объединиться и построить действительно нечто разумное, что способно противостоять тем разрушительным стихиям, которые действуют как во внешнем мире, так и в наших душах. Чубайс И.Б. Спасибо за предоставленную возможность прокомментировать интересные, на мой взгляд, доклады. Вообще любопытно, если смотреть в динамике, что еще лет пять-семь назад у нас не было конференций и круглых столов о России, философы занимались чем угодно, только не тем, что происходит в стране, в которой мы живем. Завтра у меня доклад о «русской идее» на другой конференции, которую проводят американцы в университете, где я работаю. Сегодня это обсуждается вот здесь. Это замечательно. Но что, с моей точки зрения, действительно является проблемой? Очень много тезисов и очень много идей, из прозвучавших сегодня, кажутся мне спорными. Ну, например, было сказано, что Россия последней приняла христианство. Но ведь рядом Балтия, которая на сто пятьдесят лет позже приняла христианство, а Польша приняла его фактически одновременно с нами, даже на пятнадцать лет раньше. Да и что считать принятием христианства? Ведь бабка Владимира тоже была уже православной. Какие даты здесь устанавливать? Это одна неточность. Другая неточность, точнее вещь спорная. Скажем, говорили о том, что казачество — лишние люди. Ничего себе «лишние люди», которые держали границы, спасали Россию и при этом присоединяли новые территории. Какие же они лишние? Или, скажем, в один ряд ставятся бояре, дворяне, чиновники, номенклатура. На мой взгляд, номенклатура никак не входит в этот ряд, потому что номенклатура работала на себя, а не на Россию, не на страну, в которой она жила. Номенклатура занималась непрерывным обманом, ложью. Эта ложь рухнула в 91 -м году. Но в чем проблема? Весь вопрос в том, какие критерии и какую методологию применять. Вот единой методологии-то у нас и нет, и поэтому мы все говорим по-разному. Я же думаю, что этот метод фактически у нас есть, он завещан Достоевским и Соловьевым. Это понятие Русской идеи. И когда уважаемый коллега Дугин говорит о том, что в России не раз менялась идентичность, не раз менялись ее сущностные характеристики, то даже с точки зрения здравого смысла это крайне спорно — как это можно менять сущностные характеристики? Это все равно что есть больные люди и один из миллионов поменял свой пол. А тут поменяли пол пять раз. Это просто невозможно. Либо она Россия, либо не Россия. Поэтому идентичность нельзя поменять. Так меняется или не меняется? Для того чтобы ответить на этот вопрос, нужно прояснить, в чем состоит идентичность, и что та кое Русская идея? Нужно ее определить. И это можно сделать без особых сложностей. Русская идея — это три ключевых начала: православие, общинный коллективизм, имперская политика. Или собирание земель, которое переросло в имперскую политику. Если бы взять эти три начала, три критерия, то все проведенные российские реформы были удачны. Пожалуй, кроме одной. Неудачна была реформа начала XX века, когда русская идея оказалась в кризисе, потому что собирание земель себя исчерпало, православие, как и все христианство в Европе, оказалось в кризисе. И общинный коллективизм рассыпался, когда произошло расселение на хутора. Основой общества стал не мир, а семья. Исчезла социальная база для коллективизма. Поэтому нужна была модернизация, реформирование Русской идеи. Произошла революция, произошел радикальный отказ от всей российской истории, произошел разрыв во времени. Россия перестала быть Россией, возникло Советское государство, в основе которого лежала не Русская идея, а коммунистическая идея, идеология. В его основе другое название, другой флаг, гимн, отказ от российского права, отказ от выплаты долгов, совершенно другая социальная структура. Не императора расстреляли, а всех расстреляли — царское офицерство, дворянство, купечество, все исчезло, все перестало существовать. Это совершенно другое государство. И выход из российского кризиса сейчас, после 1991 года, находится на пути самовоссоединения с исторической Россией, реформирования и вписывания русской идентичности в нынешнюю реальность. Милитарев В.Ю. Андрей Ильич Фурсов, на мой взгляд, дал блестящую реконструкцию циклов и структур российской истории, очень близкую к той реконструкции — если не принимать во внимание религиозно-идеологических моментов, — которую дал Александр Гелиевич. И судя по заключительной реплике Андрея Ильича они с Александром Гелиевичем эти структуры принимают. Я же хочу для равновесия дать резкую социальную критику последних с позиций вполне персоналистской социологии, то есть не объективистской. Безотносительно к тому, что рассмотренная Фурсовым структура действительно отличается от других непросвещенческих, неевропейских и допросвещенческих европейских обществ, мне кажется, что все эти общества роднит общая черта. Кроме кратких периодов смуты и либерализации, все они имеют общее — эксплуатацию, угнетение, идеологическую монополию. Что я подразумеваю под эксплуатацией? Когда государство насильственно отчуждает от большей части населения то, что оно произ вело, в свою пользу, на содержание себя и своего аппарата и своих привластных структур, как говорит Фурсов. Под угнетением — когда представляющий государство высший слой требует, чтобы большая часть населения обращалась к нему почтительно, сама же к большей части населения обращается глубоко непочтительно, а в случае, когда представитель населения позволяет говорить с представителем верхов столь же невежливо, сколь к нему обращаются верхи, это репрессируется физическими наказаниями. Наконец, под идеологической монополией я подразумеваю то, что эта власть, начиная с третьей династии Ура, неустанно хвалит себя в нескромных и хамских выражениях, репрессирует физически тех, кто ее критикует, равно и тех, кто критикует главенствующую в данный момент религию. Такова была большая часть обществ кроме просвещенческих и послепросвещенчес- ких обществ Европы и коротких исключений в виде античного полиса, в котором свобода распространялась не на всех — вроде городских республик Германии и Италии. Вопрос в том, хочет ли современный человек жить в государстве, в котором наличествует все, что я сказал? Некоторые хотят, действительно хотят. Я, например, не хочу. И в этом смысле речь идет о том, что для значительной части сформировавшихся в XIX и XX веке людей с образованием, а отчасти и для необразованных это неприемлемо. Например, это видно из того, что значительная часть современников считает Гитлера и Сталина тиранами и людоедами, хотя, честное слово, их режимы мало чем отличаются от режима Людовика XIII или Алексея Михайловича Тишайшего. Нормальный одинаковый фашист- ско-тоталитарный режим, какими бы мы, как историки, ни пользовались различениями. Последние два слова. Есть ли механизм прерывания объективности? На мой взгляд, есть. И слово у Фурсова было сказано, как и у Дугина, они критически относятся к смутам. Европейская цивилизация — не как локальная цивилизация, а как некоторая отличающаяся от других систем система— возникла благодаря тому, что смута в какой-то момент стала институционализированным механизмом продолжающегося устойчивого неравновесия. Об этом можно говорить долго, я сейчас только намечаю тему. И наконец, последнее. Не могу сказать однозначно, прав ли Янов относительно других неудач, это вопросы спорные, но одну большую неудачу мы имели и вторую неудачу мы имели. Первая большая неудача произошла у нас летом 1918 года, когда вместо эсеров, которые должны были прийти к власти по всей логике мэйнстрима, поскольку они выражали интересы всего народа и в этом смысле были социалистами-революционерами, к власти пришла другая социалистическая партия. И второй раз, когда опять вместо сторонников демократического социализма, которые возглавляли перестройку, а впоследствии, после краха перестройки, возглавляли большинство Верховного Совета России, к власти пришли радикальные либералы с их насильственной воровской системой. И в этом смысле я согласен с Вадимом Межуевым, что единственным шансом для России, если, конечно, смотреть на нее с позиций этих ценностей, является демократический социализм, о чем разговор отдельный. Фурсов А.И. Прежде всего спасибо за выступления и вопросы. Я отвечу на два, но начать хочу с некоторого удивления. Я много занимался кочевниками Евразии, и меня удивляет, как часто в различных аудиториях обращаются к работам и идеям Льва Гумилева. Не хочу никого обидеть, но тем не менее зафиксирую свою точку зрения. По большей части то, что написано Гумилевым после «Древних тюрок» (работа хорошая, но компилятивная а в теоретическом плане — советский марксизм 1930—1940 годов), — это фолькнаука, которая пользуется главным образом не понятиями, а метафорами. Я не случайно сегодня задал вопрос Бородаю, считает ли он «пассионарность» научным понятием. Для меня это не научное понятие. Меня удивила также реплика о том, что все понятия, которыми мы пользуемся, «немножно научные, немножко нет». Опять же никого не хочу обидеть, но боюсь, что в той степени, в какой «немножко нет», мы «немножко непрофессионалы». В любом случае необходимо стремиться к вытеснению, сведению на нет этого «немножко нет». Вопрос Вадима Михайловича о том, почему в России не найдено правильное решение соотношения религии и политики. Пафос и содержание вопроса, по крайней мере, как я его понял, предполагают, что правильное решение найдено в Западной Европе. Я полагаю, однако, что это решение правильное лишь для Западной Европы. Почему оно должно быть правильным, нормой для нас? Вадим Михайлович как раз и исходит из того самого нормативистского (западоцентричного) подхода, который я не приемлю и на отрицании которого построена теория Русской Системы. Если встать на нормативистскую точку зрения, то получится, что правильное решение вопроса о соотношении религии и политики найдено только в католицизме, а в православии, исламе, буддизме, конфуцианстве — нет. Подобный подход порочен, на мой взгляд, тем, что нарушает принципы историзма и системности. Религия и политика (если они есть; политика, например, существует как особая сфера далеко не во всех социальных системах) суть элементы системного целого и определяются его спецификой (а не наоборот). Положение православия, церкви в Русской Системе, обусловлено характером — моносубъектным — власти как системообразующего элемента. Как только Русь выскочила из-под Орды, власть (в лице Ивана III) начала указывать церкви (и религии) ее место. Это не хорошо и не плохо, это закон (регулярность) данной системы. Романовы продолжили и углубили в этом плане дело Рюриковичей, а большевики довели до логического конца, поставив церковь под прямой контроль КГБ (Петр I говорил, что России нужны Бог и тайная полиция; большевики модифицировали форму: Бог на службе тайной полиции как карающего меча Власти). Из всех династий, правивших на Руси, только с золотоордынскими Чингисидами (мусульманами с 1300 года) у РПЦ была подлинная симфония, все остальные династии отводили церкви (и религии) функциональную роль. Так было на макро- и на ми- кро- (например, отмена матерью Тургенева, Варварой Петровной, Пасхи в своих владениях и объявление ее буднями) уровне. В таком контексте вовсе не курьезом выглядит приветствие президента Ельцина Патриарху, в котором он именует его главнокомандующим всеми религиозными силами страны. Тем самым, во-первых, фиксируется привластный, служебный, функциональный характер церкви. Во-вторых, выстраивается (властью) иерархия самих конфессий. Вовсе не курьезны слова Рушайло, произнесенные им в Храме Христа Спасителя (в бытность министром внутренних дел) о том, что народ должен верить — верить в органы внутренних дел. Да, власть в России занималась и вопросами нравственности — на то она и .моносубъект. Да, церковь у нас занималась и мирскими вопросами — ей власть поручила. Повторю, это не хорошо и не плохо, это системно для данного социума, есть его норма, его правильное решение. Реплика. А как же «Богу — Богово, а кесарю — кесарево?» Фурсов А.И. Для России это очень неоднозначный вопрос, на который возможны различные ответы. Отвечая на вопрос Алексея Михайловича, должен сказать следующее. Действительно, в программе заявлена тема «Россия как историософская проблема». А более мелким шрифтом — другие темы, в частности — «Теория русской истории». Собственно, из- за этой последней я и пришел. Думаю, чем меньше история Рос сии будет оставаться проблематикой историософии и чем больше — проблематикой социальной теории, тем лучше мы будем понимать себя, свое прошлое и настоящее, тем точнее мы сможем прогнозировать наше будущее. Дугин А.Г. В дискуссии были высказаны очень интересные позиции, и слава Богу, что в ряду философов патриотической ориентации мы услышали и противоположные мнения — мнения представителей либерального лагеря. Я считаю, что полемика и столкновение точек зрения украсили сегодняшний полилог. Людмила Ивановна Сараскина задала вопрос относительно того, «сохраняется ли в современном русском языке и культурном обиходе шизофреническая составляющая в слове «Rossia», его латинское «антирусское» нутро или все это давно сгладилось и ушло в историю». Мне этот замечательный вопрос нашего известного филолога представляется очень глубоким. Я полагаю, что да, сохраняется. Я полагаю, что Россия последние триста лет, вопреки оптимистичному, но несколько упрощенному мнению уважаемого профессора Игоря Чубайса, осмысляет саму себя в большинстве своем в совершенно неадекватных, расщепленных терминах. Если концептуальные парадоксы «советского национализма» очевидны, то дореволюционный романовский период был не менее «шизофреническим» в этом смысле. Под «Россией» понимали то «Русь», то «Анти-Русь», и это смешивалось не только в позициях различных лагерей, но подчас в рамках одного и того же дискурса. Мы наследники расщепленной, травматической, «шизофренической» Национальной Идеи. И профессор Фурсов и профессор Гачев говорили о самобытной рациональности России. Это абсолютно верно, но эта рациональность не имеет прямых аналогов в европейской рациональности — результат смешения этих «рациональностей» и дает эффект душевной болезни в самом термине «Россия». Называя самих себя заимствованным из совершено чуждой нам латинской культуры словом «Rossia», мы оцениваем свою рациональность с позиций иной, чуждой нам рациональности. Результат не может не быть весьма странным. В принципе у нас есть два накладывающихся друг на друга языка — есть русский язык (он ближе к дониконовскому изводу церковно-славянско- го), а есть российский, насыщенный европейскими кальками. В сфере русской поэзии, о чем говорил уважаемый профессор Рабинович, мы глубже постигаем нашу непостижимую рациональность, нежели в чисто философских упражнениях. Литературоведение всегда было очень сильной стороной русских. А Ницше говорил «мы — филологи», то есть «философии без филологии нет». Очень интересная тема была затронута профессором Межуе- вым о власти и религии. В книге «Метафизика Благой Вести» я описал основные черты онтологии и эсхатологии власти в рамках православно-византийской, позже русской традиции. Мне кажется, профессор Фурсов правильно выделил власть как наиболее константную реальность русской и российской истории. Но я бы не стал демонизировать понятие власти, волю к власти, поклонение власти. Мы знаем, что ницшеанская и пост-ницше- анская социология (в частности, новые левые) всю историческую и философскую проблематику сводит к вопросам власти. Эта социология видит императив власти повсюду — вплоть до самых бытовых и деликатных ситуаций человеческого существования. Вся реальность человеческого есть поле игры власти, динамики властных функций и ролей. Вместе с тем в России власть, онтология власти, конечно, особые, они отличается от европейской социально-политической традиции. Но едва ли можно однозначно сказать, что хуже, а что лучше, что нормативнее, а что аномальнее... На мой взгляд, русская власть как метафизическое понятие есть просто нечто иное, нежели власть в Европе. Эту онтологию российской власти я возвожу к принципу цезаре-папизма, то есть к византийской модели. А полноценно, уже в собственно русской истории, она укореняется тогда, когда складывается осознание (и самосознание) московских Великих Князей как носителей мессианской идеи. Расцвет же приходится на теории Ивана Пересвета и царствование Ивана Грозного. Легко понять, что в коллективном бессознательном русского народа эта онтология власти проецировалась и на тех царей или генеральных секретарей, которые имели довольно мало отношения к полноценной системе религиозного историософского самосознания русских. Что касается поправки господина Чубайса. Конечно, я прекрасно осознаю, что русские приняли христианство не последними. Я согласен, исторически это неточно, но митрополит Илларион Киевский так воспринимал метафорически русскую формулу Manifest Destiny. Профессор Руткевич затронул интереснейшую тему. В евразийской модели действительно наследие Данилевского очень сильно и явно прочитывается. Но, признавая это, можем ли мы заключить, что евразийство на этом основании является изоляционистской моделью? У Данилевского, несомненно, речь идет именно об изоляционизме. У евразийцев все несколько менее однозначно. Под неоевразийством же следует понимать в самом широком смысле все то, что не является либерал-демократиче- ским проектом «конца истории». Развиваясь по заданной траектории и с упором на геополитику, стремление сохранить российскую цивилизацию и ее самобытность органично переходит в некий глобализирующий концепт, предлагая атлантистскому глобализму столь же глобальную альтернативу, но только на радикально новых культурно-цивилизационных основаниях. В связи с этим совершенно не случайно я несколько раз выступал в Фонде Горбачева, активно взаимодействовал с покойным, увы, господином Шахназаровым. Левые (гуманистические) глобалисты из Фонда Горбачева оказались сегодня в очень сходной ситуации с радикальными антиглобалистами, то есть с нами, евразийцами. Если евразийцы всегда были жестко настроены против западно-центричной модели и обоснованно испытывали на себе жесточайшее давление со стороны либерал- реформаторов, то горбачевцы (во всяком случае, Шахназаров) оказались в положении париев глобализации недавно, когда выяснилось, что США, как архитекторы глобализации, признают право на выработку модели глобализации только за собой, не признавая право голоса не только за наивными «российскими глобалистами» смутно-социалистической ориентации, но даже за европейцами или ООН (не говоря уже о третьем мире), которые просят чуть-чуть смягчить американоцентричную и ради- кал-либеральную диктатуру «нового мирового порядка». Так социал-демократы стали понимать наш евразийский антиамериканизм и антилиберализм. Сам евразийский проект, в свою очередь, развился до осознания невозможности осуществить самобытное развитие России и даже всей Евразии без глобального интернационального противодействия глобализму по-амери- кански. В этом смысле неоевразийство стало открываться для диалога с Европой, которая раньше виделась как враждебная нам «романо-германская» цивилизация (здесь возвышение роли США кое-что постепенно изменило) и с лево-гуманистическими, социал-демократическими силами (которые также до решительной победы радикал-либерализма были евразийским консерваторам совсем не близки). Эти процессы перед лицом либерализма и атлантистского глобализма поставили на повестку дня разработку концепции Евразийского Интернационала, и даже «евразийского глобализма», что, конечно, никак не может быть признано «изоляционизмом». Что касается геополитики, то в своем учебнике «Основы геополитики» я высказал первую порцию размышлений об этой науке. Полагаю, что было бы крайне содержательно развить философский аспект пространственного мышления. Сегодня в философской мысли явно проступает тенденция к релятивизации историцистского мышления. Интерес к геополитике в этом отношении крайне показателен. Это может быть не просто методологией политической, военной или международной стратегии, но новым горизонтом философской мысли. Мы начинаем «мыслить пространством», и сразу в голову приходят «синхронизм» Юнга, квантовая механика Вольфганга Паули, структуралистский метод и т. д. Я полагаю, что философский потенциал геополитического метода — это отдельная очень интересная тема, насыщенная колоссальным содержанием. Если представится такая возможность, я бы с удовольствием изложил вам свои соображения о философии пространства, о мышлении пространственными парадигмами. Толстых В.И. Я думаю, дискуссия получилась. Напомню, ровно год тому назад, тоже в январе, мы обсуждали эту тему («Мы и наша история»), сделав упор на нашем субъективном восприятии собственной истории. И убедились в том, насколько неоднозначны, прихотливы и порой обескураживающе противоречивы эти наши представления о российской истории. А сегодня мы сосредоточились на онтологическом аспекте, метафизической стороне обсуждаемой проблемы. И с помощью наших ведущих — Александра Дугина и Андрея Фурсова — попытались приоткрыть объективный смысл феномена России, особенностей российского развития. Меня давно «зацепило» высказывание Льва Толстого, удивительное по своей парадоксальной проницательности: «История России состоит из кучи безобразий, а в результате получилось великое Государство». За последние 10—15 лет мы преуспели в обнажении этих самых «безобразий», часто точных и справедливых. Но эта интеллектуальная «куча мала» скорее перечеркивала, чем выявляла значимость и величие итогового позитивного результата, который заметил и отметил Лев Толстой. Ныне ситуация постепенно и заметно меняется. Видимо, устав от морального отчаяния и идеологического противостояния, мы вступили наконец-то на поле поиска общественного согласия по одному из ключевых вопросов российского развития. Это обнадеживает, и в этом я вижу ценность состоявшейся дискуссии.