Эпоха эллинизма длилась триста лет и три года: она началась сражением при Гранине 334 г. до н.э., где Александр Македонский нанес первое поражение Персии, и закончилась битвой при Акции 31 г. до н.э., где Октавиан Август разгромил флот Антония и Клеопатры, после чего Птолемеевский Египет - последнее независимое эллинистическое государство - перешел под власть Рима. Сама Эллада оказалась во власти римлян на 115 лет раньше, после того как последние, подавив в 148 г. до н.э. восстание Андриска и разгромив Ахейский союз в 146 г. до н.э., превратили Грецию вместе с Македонией в одну из провинций Римской республики. И Эллада, и эллины тем самым оказались на обочине античной истории; отныне судьбы мира решали уже не они. Этот мир стал еще больше - граница ойкумены слилась с линией горизонта, подобно которой отодвигалась все дальше и дальше при любой попытке ее достичь. Но одновременно он стал и гораздо меньше - если гомеровскому Одиссею потребовалось десять лет, чтобы добраться от Трои до Итаки, то теперь лукиановский матрос привозит в подарок своей гетере благовония из Сирии, лук с Кипра, рыбу с Боспора, фиги из Карии и т.д. (и она еще недовольна!)430. А вот эпизод с поисками пропавшей Каллирои из известного романа Харитона: «Сразу же начали на воду спускать триеры, и многие пожелали принять участие в поисках. Сицилию обыскал сам Гермократ, а Херей Ливию. Иные были посланы в Италию, другие же получили приказ переправиться через Ионийское море»431, - геродотовские Европа, Азия и Ливия слились в одно пронизанное коммуникациями пространство, в котором любые передвижения осуществляются с необычайной легкостью. Еще Полибий подчеркивал «преимущество нашего времени, когда все моря и земли сделались доступными»432; тем более это характеризовало Pax Romana, обитателю которого, выгодно обменявшему свободу на безопасность, открылись все возможные стороны света, ибо: ...Смутились теперь моря и любой Приемлют закон, и не нужен Арго, ,, Что был слажен самой Паллады рукой, , Славный веслами челн, несущий царей. Любая баржа повсюду плывет, Нигде никаких нет больше границ, На новой встают земле города Ничто на своих не оставит местах, Мир, открытый путям433. Для Сенеки тот факт, что теперь «Индийцев поит студеный Араке», и «Из Рейна перс и Альбиса пьет»434, суть не исключение, а норма; еще Катулл, которого вдруг разлюбила ветреная Лесбия, в расстройстве чувств готов бежать, куда глаза глядят: .. .Хотя бы к Инду Я ушел, где море бросает волны На берег гулкий. Иль в страну гиркан и арабов пышных, К сакам и парфянам, стрелкам из лука, Иль туда, где Нил семиустый мутью , „ Хляби пятнает. Перейду ли Альп ледяные кручи, Где поставил знак знаменитый Цезарь, Галльский Рейн увижу иль далеких бриттов Страшное море...435 А Ювенал уже и британские моря ни во что не ставит - И действительно, чего бояться, если: Галлия стала речистой и учит юристов британских, Даже на Фуле идут разговоры о ритора найме436. \ Возникло совершенно новое, какое-то «космическое» Мироощущение: лукиановский Менипп, взяв крылья, летит на Луну и с нее обозревает Землю, переводя взгляд с Фракии на Элладу, с Персии - на Индию. Земля показалась ему «очень маленькой, значительно меньше Луны»; вся ойкумена, все страны, города и племена видны с Луны, как на ладони: «Всякий раз, взглядывая на Гетику, я замечал сражающихся гетов, когда же оборачивался на скифов, то видел кочующими с их кибитками. Слегка переведя взгляд в сторону, я мог наблюдать обрабатывающих землю египтян; финикийцы путешествовали, киликийцы совершали разбойничьи набеги, лаконяне сами себя бичевали, афиняне судились». С такой дистанции все земное, все человеческое вызывает лишь снисходительную улыбку: «И все, что происходит на этой пестрой и разнохарактерной сцене, действительно достойно смеха. Но больше прежнего я смеялся над теми, которые спорят о границах своих владений и гордятся тем, что обрабатывают равнину Сикиона, владеют землею у Марафона, в соседстве с Эноей, и обладают тысячью плефров в Ахарнах. В самом деле, вся Эллада представлялась мне сверху величиною пальца в четыре, а Аттика, соответственно с этим, выглядела, по- моему, просто точкой. И я задумался над тем, на каких пустяках зиждется гордость наших богачей: действительно, самый крупный землевладелец, казалось мне, обрабатывает всего лишь один эпикуровский атом. Бросил я взгляд на Пелопоннес и, заметив Кинурию, вспомнил, как много аргивян и лакедемонян пало в один день за обладание этим клочком земли размером не более зерна египетской чечевицы. И если я видел человека, гордого своим золотом, своими восемью кольцами и четырьмя чашами, я не мог удержаться от смеха, так как весь Пангей со всеми своими рудниками был не больше просяного зерна»437. А вот как видел мир уже не литературный персонаж, а реальный человек - и какой человек! - Марк Аврелий: «Азия, Европа - только уголки мира, весь океан - капля в мире, гора Афон-ком земли в мире»438. Пусть это римский император и стоический философ, который мог смотреть на мир с высоты своего нравственного и политического величия; но вот его современник Луций Анней Флор - скромный литератор-историк, у которого былые победы Рима над соседями - латинами, вольсками, герниками, этрусками - вызывают лишь насмешливую улыбку/ «Теперь и поверить трудно! Вызывали страх Кора и Аль- сий, Сатрик и Корникул были нашими провинциями. Стыдно вспомнить, но мы справляли триумф над Верула- ми и Бовиллами. Тибур, ныне пригород, и Пренесте, место летних увеселений, были обретены после торжественного моления на Капитолии. Ферулы были для нас тем, чем недавно Карры, Арицийская роща - как Герцинский лес, Фрегеллы подобны Гезориаку, Тибр - Евфрату. Победа над Кориолами - о стыд! - считалась такой славной, что Гней Марций Кориолан присоединил взятый город к своему имени, будто Нуманцию или Африку»439. Впрочем, римский историк имел право улыбаться, ибо в его время весь мир стал Римом, и даже несколько веков спустя один из последних певцов Roma Aeterna, Рутилий Намациан, вдохновенно повторял: «То, что миром звалось, городом стало теперь»440. Но одновременно и Рим стал миром: по Овидию, «Земли народов других ограничены твердым пределом; / Риму предельная грань та же, что миру дана»441. Границы Рима простирались от Персидского залива до Гибралтарского пролива, они омывались Северным, Азовским, Каспийским и Красным морями, и все от Британии до Египта, от Танаиса до Гадеса принадлежало Риму и находилось в его власти: С верху твердыни смотря на окружность мира, Юпитер v- Видит всюду одну Рима державную власть442. Рим - это caput mundi («глава мира»), это templum mundi totius («святилище всего мира»)443; словами Моде- стина, Roma communis nostra patria est («Рим - общее отечество»)444, и еще Лукан называл Рим: ...Приют побежденных народов, Многих семейств и племен, сей город, вместительный даже Для человечества...445 Кто владеет Римом, тот владеет миром, и все народы мира видят в нем своего владыку; вот что пишет Марциал: Есть ли столь дальний народ и племя столь дикое, Цезарь, Чтобы от них не пришел зритель в столицу твою? \ Вот и родопский идет земледелец с Орфеева Гема, \ Вот появился сармат, вскормленный кровью коней; \ Тот, кто воду берет из истоков, им найденных, Нила; • \ Кто на пределах земли у Океана живет; Поторопился араб, поспешили явиться савеи, И киликийцы родным здесь благовоньем кропят. Вот и сикамбры пришли с волосами, завитыми в узел, , И эфиопы с иной, мелкой завивкой волос. , Разно звучат языки племен, но все в один голос Провозглашают тебя, Цезарь, отчизны царем446. Впрочем, главное здесь не то, кто владеет Римом, а то, что Рим владеет миром; римляне - это народ господ, их власть тождественна природной необходимости и божественной справедливости. «Превращение римлян в чьих бы то ни было слуг есть нарушение закона мироздания, - говорил Цицерон, - ибо по воле богов они созданы, чтобы повелевать всеми другими народами»447. Вергилий изложил этот символ веры римлян в знаменитых строках «Энеиды»: Смогут другие создать изваянья живые из бронзы, ’ Иль обличье мужей повторить во мраморе лучше, • Тяжбы лучше вести и движения неба искусней ? Вычислят иль назовут восходящие звезды, - не спорю: ;, Римлянин! Ты научись народами править державно - В этом искусство твое! - налагать условия мира, Милость покорным являть и смирять войною надменных!448 Кто же, однако, эти «другие», которые не могут и не должны повелевать народами, зато искусны в ремеслах, искусствах, науках и судебных тяжбах? А это и есть те самые эллины - Graeculi, «гречишки», как с чувством собственного превосходства и заметным оттенком презрения называют вчерашних покорителей персов новые владыки ойкумены. Надо сказать, что подобный комплекс превосходства по отношению к грекам сложился у римлян не сразу. Римляне были знакомы с эллинами с самого раннего периода - Кумы, первая греческая колония в Италии, были основаны одновременно с самим Римом (середина VIII в. до н.э.); в римской традиции сохранились предания о том, что в месте, где позднее был основан Рим, когда-то правил арка- дянин Эвандр, что здесь побывал Геракл и даже что Та] коринфянина Демарата, переселившегося в Этрурию449, и исторические времена римляне активно контактировал*! с греками, заимствуя у них все, что только можно - от религии до архитектуры; что касается военно-политической плоскости, то до войны с Тарентом, в которой принял активное участие знаменитый Пирр (конец 80-х - конец 70-х гг. III в. до н.э.), они не имели с эллинами крупных столкновений. Однако после десятилетней войны Тарент был все-таки покорен, весь грекоязычный юг Италии стал римским, а уже через три десятилетия в результате победы в Первой Пунической войне римляне превратили полугре- ческую Сицилию в свою первую заморскую провинцию (241 г. до н.э.). В это время материковые эллины еще продолжали смотреть на римлян как на варваров. Помпей Трог рассказывает, что когда римляне отправили посольство для дипломатической поддержки акарнанцев против этолян (30-е гг. III в. до н.э.), те высказывали в лицо послам примерно следующее: «Да и что за народ эти римляне? Ведь это пастухи, которые владеют землей, грабительски отнятой у законных владельцев; они вследствие этого своего позорного происхождения даже и жен не могли себе найти, им пришлось их открыто похищать. Да и самый свой город они заложили на братоубийстве и основание своих стен обрызгали кровью братской»450. Однако вскоре римляне, едва успев нейтрализовать Ганнибала, вторглись в Македонию и наголову разбили Филиппа V в знаменитой битве при Киноскефалах (197 г. до н.э.), а через пять лет нанесли поражение в Греции Антиоху Великому, который еще два года спустя был полностью разгромлен при Магнесии; таким образом, эти «пастухи» оказались способными на протяжении жизни одного поколения одержать победу над тремя великим эллинистическими державами. Эллада в первый раз увидела на своей земле римские легионы - в первый, но далеко не в последний; через четверть века началась Вторая Македонская война, и войска Луция Эмилия Павла еще раз промаршировали по Греции. Македонское царство было уничтожено; двадцать лет спустя Андриск попытался восстановить независимость, но проиграл, и в 148 г. до н.э. родина великого Александра превра- ^илась в римскую провинцию. Судьба Эллады была предрешена: в том же году римляне вмешались в войну Ахейского союза против Спарты, а уже в 146 г. до н.э. Луций Муммий сравнял с землей столицу ахейцев Коринф; Грецией и Македонией стали управлять римские проконсулы. Именно в это время в Риме начали распространяться как эллинофильские, так и эллинофобские настроения, причем от самих эллинов это ничуть не зависело; дело в том, что определенные круги римского нобилитета стали уже тяготиться тесными полисными рамками, зато живо интересовались опытом сицилийских тиранов, так что их эллинофильство казалось тесно связанным с тенденцией развития, направленной на превращение полиса-гегемона в территориальную монархию. Их политические антагонисты, рупором которых в сенате служил Катон Старший, отстаивали староримские полисные ценности, поэтому консервативное течение с необходимостью оказалось связанным с эллинофобскими настроениями4111. Лучшим способом проявления патриотических чувств для каждого «истинного римлянина» стала демонстрация чувства превосходства по отношению ко всему эллинскому и презрения к разного рода эллинофилам; в качестве одного из примеров этих настроений можно привести следующую «сатуру» ГаяЛуцилия: Греком, Альбуций, скорей, чем римлянином или сабином, Чем земляком достославных мужей и центурионов, Понтий каков и Тритан, знаменитые знаменосцы, Слыть предпочел ты. И вот я, претор, при встрече в Афинах, Греческим словом тебя приветствовал, как тебе любо: «Хайре, о Тит!» И за мной все ликторы, турма, когорта: «Хайре, о Тит!» И теперь ты враг мой и недруг, Альбуций'152. Шло время, менялась политическая ситуация, но чувство превосходства по отношению к эллинам оставалось неизменным. (Хотя встречались, конечно, и исключения - так, Корнелия Непота, сравнивавшего греческие и римские нравы, раздражали «читатели, чуждые греческой образованности, которые считают правильным только то, что согласуется с их понятиями»; он, сопоставляя взаимоисключающие представления римлян и эллинов о должном и не должном, замечал в духе не столько софистов и скептиков, сколько старых историков и новых географов, что «все народы понимают достойное и позорное не одинаково, но судят обо всем по обычаю своих предков»493.) Когда со времени памятных столкновений между Катоном и Сципионом прошло более века, чисто катоновское отношение к грекам стали высказывать уже популяры, сторонники того самого Цезаря, который сумел-таки превратить римский полис в территориальную монархию. Гай Саллюстий Крисп, рассуждая в одном из своих писем к Цезарю о римских древностях, пишет: «Лишь ум Марка Катона, изворотливого, речистого, хитрого человека, не вызывает у меня пренебрежения. Эти качества дает греческая образованность, однако доблести, бдительности, трудолюбия греки совершенно лишены»454. Еще один цезарианец, описавший события так называемой Александрийской войны, между делом бросает фразу: «Родосскими кораблями командовал Эвфранор, которого по мужеству и храбрости следует сравнить скорее с нашими соотечественниками, чем с греками»455. Греки, таким образом, начисто лишены мужества, храбрости, доблести и т.п., и редкие исключения только подтверждают правило; это не греки, a Graeculi. Но это писали люди военные; а вот что высказывал на этот счет человек глубоко гражданский - Марк Туллий Цицерон. Цицерон прекрасно владел греческим, учился у эллинских философов и риторов и при каждом неблагоприятном стечении политических обстоятельств уезжал в Грецию и отсиживался то на Родосе, то в Афинах, то где-нибудь еще; но в то же время он был всадником и муниципалом, и попав в сенат в качестве homo novus, вел себя как такой патриот римских традиций, каких не бывало и среди настоящих патрициев. Прямо презирать «гречишек» он не мог и не хотел, но и своим ультрапатриотизмом, которым прикрывал не слишком знатное происхождение, не мог поступиться, и потому нашел выход в разработке очень характерной концепции. Конечно, речи героев его диалогов изобилуют отступлениями и восклицаниями типа: «Но что это я все о греках? Не знаю почему, но мне все же больше нравится наше, римское». Чуть ли не каждый из них время от времени делает патриотические признания вроде: «И все же меня радует, что мы воспитаны не на заморских и занесенных к нам науках, а на прирожденных и своих собственных ^рблестях». На риторические вопросы все они дают правильные ответы: «Скажи, разве Ромул был царем варваров? - Если, как утверждают греки, все люди - либо греки, либо варвары, то он, пожалуй, был царем варваров; если же такое имя следует давать на основании нравов, а не на основании языка, то я не думаю, чтобы греки были варва- U А Сй рами в меньшей степени, чем римляне» . Но это все же не главное: главный тезис Цицерона заключается в том, что «многое, даже заимствованное из других мест, у нас... было намного улучшено в сравнении с тем, каким оно было там, где возникло впервые, и откуда было перенесено сюда»457. В развернутом виде эту идею знаменитый оратор формулирует так: «Я всегда был того мнения, что наши римские соотечественники во всем как сами умели делать открытия не хуже греков, так и заимствованное от греков умели улучшать и совершенствовать, если находили это достойным для своих стараний. Наши нравы и порядки, наши домашние и семейные дела - все это налажено у нас, конечно, и лучше и пристойнее; законы и уставы, которыми наши предки устроили государство, тоже заведомо лучше; а что уж говорить о военном деле, в котором римляне всегда были сильны отвагой, но еще сильнее умением? Поистине, во всем, что дается людям от природы, а не от науки, с нами не идут в сравнение ни греки и никакой другой народ: была ли в ком такая величавость, такая твердость, высокость духа, благородство, честь, такая доблесть во всем, какая была у наших предков? Однако же в учености и словесности всякого рода Греция всегда нас превосходила» 458. А дальше ритор- патриот доказывает, что римляне, хотя и не такие ученые, но быстро овладели этой эллинской ученостью, в красноречии они не хуже греков, вот только в философии слегка уступают, но Цицерон лично берется это поправить459. Правда, никаких оригинальных философских систем ни Цицерон, ни кто-либо еще из римлян не создали, но у них и без того было достаточно поводов для законной гордости Римом - прежде всего, его власть над миром; эта идея, высказанная чеканными гекзаметрами вергилиевой «Энеиды», в дальнейшем повторялась и варьировалась великое множество раз, став своего рода официальной точкой зрения. Греция тем временем продолжала и политически, и культурно деградировать; в последний раз смутные надежды на освобождение от римского владычества были всколыхнуты неумеренной любовью Нерона к аплодисментам образованной греческой публики, некое подобие политического движения последний раз произошло при Веспасиане460 - и все: древняя Эллада умерла. Ну, а раз это, наконец, произошло, то теперь демонстрировать превосходство и презирать греков римлянам уже не было нужды; эту ситуацию хорошо иллюстрирует один стишок Флора: Презирай чужие нравы, много в них зазорного. Лучший в мире образ жизни - гражданина римского. Мне один Катон милее, чем Сократов тысяча, Всякий это заявляет, но никто не делает461. Комплексовать перед греческой ученостью теперь было бы уже безнадежной архаикой - римляне сами, наконец, освоили все эллинские премудрости и могут демонстрировать свое превосходство цивилизованных людей по отношению к варварам хоть в Британии, хоть в Германии, хоть в Паннонии или где еще там. Что греки, когда в самом Риме теперь столько разных «варваров», что не только эллины, но и сами римляне скоро станут этнокультурным меньшинством, как уже с оттенком некой озабоченности пишет Ювенал: Перенесть не могу я, квириты Греческий Рим. Пусть слой невелик осевших ахейцев, Но ведь давно уж Оронт сирийский стал Тибра притоком462. Наоборот, отныне все греческое вызывает неподдельный интерес, но особого свойства - интерес антиквара, коллекционера древностей. Во II в. н.э. начинается движение «греческого Возрождения», самим своим характером указывающее на окончательную и бесповоротную кончину старой Эллады. Определяются туристические маршруты, составляются путеводители типа «Описания Эллады» Павсания - вся Греция становится одним большим музеем под открытым небом. Многие люди тратят солидные средства на то, чтобы совершить экскурсию в «Древнюю Грецию»; некоторым это удается делать за казенный счет. Над неуемной любовью Нерона к Греции и грекам в Риме еще посмеивались; над еще более неугомонным туристом императором Адрианом уже никто не смеялся, а ведь он в своем эллинофильстве доходил до того, что не приходило в голову даже великому затейнику Нерону: как рассказывает Элий Спартиан, «свою Тибуртин- скую виллу он отстроил удивительным образом: отдельным ее частям он дал наиболее славные названия провинций и местностей, например, Ликей, Академия, Пританей, Каноп, Расписная галерея, Темпейская долина»463 (дело не только в названиях - на вилле были воспроизведены сами знаменитые сооружения, выполнены копии фресок и т.д.464). Более того, это музейное отношение к греческим реалиям как драгоценным экспонатам распространяется не только на памятники искусства, художественные, а еще больше рыночные достоинства которых римляне оценили уже давно (некоторое представление об этом дает блестящая речь Цицерона против Гая Верреса), но и на самих людей, на города и целые област-и. Великолепным примером такого отношения является одно из писем Плиния Младшего, адресованное некому Максиму, направленному в Грецию в качестве императорского легата: «Подумай, что тебя посылают в провинцию Ахайю, эту настоящую, подлинную Грецию, где, как мы верим, впервые появилась наука, образование и само земледелие, посылают, чтобы упорядочить состояние свободных городов, т.е. посылают к людям, которые по-настоящему люди, к свободным, которые по-настоящему свободны и которые сохранили свое природное право доблестью, заслугами, дружбой и, наконец, договором, священной религией. Чти богов основателей и имена богов, чти древнюю славу и ту самую старость, которая почтенна в человеке и священна в городах. Воздавай почет древности, воздавай его великим деяниям, воздавай даже мифам. Не умаляй ничьего достоинства, ничьей свободы; не останавливай даже хвастливых речей. Всегда помни, что это та земля, которая дала нам право и прислала законы, не по праву победы, а по нашей просьбе; что ты вступаешь в Афины, что ты правишь Лакедемоном: отнять у них последнюю тень свободы и оставшееся имя свободы было бы зверской, варварской жестокостью. Ты видишь, что рабы и свободные хворают одинаково, но врачи обращаются со свободными мягче и ласковее. Не забывай, чем был каждый город, и не презирай его за то, что он это утратил, не будь горд и суров»405. Еще веком спустя Греция становится чем-то настолько неуловимым, что в нее просто начинают играть. Геродиан рассказывает о Каракалле - том самом, который в 212 г. даровал римское гражданство всем жителям империи, - что во время посещения Македонии «он сразу обернулся Александром, всячески освежал память о нем и велел во всех городах поставить его изображения и статуи, а Рим прямо наводнил статуями и изображениями, поставив их в Капитолии и в других храмах, - в знак связи своей с Александром. Нам довелось кое-где видеть и смехотворные изображения: нарисовано одно тело, а в круге, рассчитанном на голову одного человека, по половине лица каждого: одна от Александра, другая - от Антонина. Появлялся он, имея вид македонца, нося на голове белую широкополую шляпу, а ноги обув в сапожки. Отобрав юношей и отправившись с ними в поход, он стал называть их македонской фалангой, а их начальникам раздал имена полководцев Александра. Юношей, которых он набрал из Спарты, он называл лакон- ским и питанатским лохом». В свою очередь, в И Лионе «он пришел к могиле Ахилла, роскошно украсил ее венками и цветами и отныне стал подражать Ахиллу»466, и т.д. Теперь эти игры могли продолжаться сколь угодно долго - вплоть до позднейшего европейского Возрождения, затем классицизма и далее до бесконечности. А что же сами греки? Как они, всю свою сознательную полисную жизнь презиравшие варваров, воспринимали то, что сами фактически оказались в положении последних? На этот вопрос трудно дать однозначный ответ, и прежде всего потому, что мнения эллинов отныне никто не спрашивал - ни когда Сулла штурмовал Афины, на беду себе поддержавшие Митридата, ни когда Помпей и Цезарь мобилизовывали греческие отряды, используя их для выяснения своих отношений, ни когда Веспасиан отменял освобождение от налогов, дарованное Нероном греческим городам за их венки и аплодисменты. Какие-то робкие помышления о чем-то типа «национальной гордости» стали возможными только в эпоху второй софистики, когда со всем греческим вдруг неожиданно стали носиться как с писаной торбой; именно в это время Плутарх в своем беотийском захолустье написал «Сравнительные жизнеописания», где с помощью продуманного сопоставления эллинских и римских героев попробовал показать, что греки были сильны не только в \ искусствах и науках, но и в воинских подвигах, а римляне достигли могущества именно потому, что действовали в эллинском духе и по эллинским рецептам467. Плутарх даже мог позволить себе попенять римлянам на их неправильное отношение к грекам - конечно, не современным римлянам, а их давним предшественникам: так, рассказывая об изгнании Катоном «философского посольства» во главе с Карне- адом, автор «Bioi paralleloi» говорит, что тот сделал это, «желая, из какого-то чувства ревности, смешать с грязью всю греческую науку и образованность»468. (История эта такова: в 156 г. до н.э. афиняне отправили в Рим посольство с целью добиться отмены штрафа в пятьсот талантов, который заочно наложили на город сикионяне по жалобе граждан Оропа. В состав посольства входили стоики Диоген Вавилонский, Антипатр Тарсский и Панэций, перипатетик Критолай и академический скептик Карнеад; римская молодежь слушала эллинских любомудров, разинув рот и развесив уши, и Карнеад, желая блеснуть своей диалектикой, как-то в один день произнес речь в похвалу справедливости, а на следующий день с помощью неотразимых логических аргументов доказал несправедливость самой этой справедливости. У философски искушенных афинян он вызвал бы этим аплодисменты, однако простоватые римляне были поражены и обескуражены; тут-то и появился 79-летний Катон, заявивший в сенате, что греческим пустословам нечего развращать своими злохитрыми мудрствованиями римское юношество, и посольство было в спешном порядке отправлено восвояси.) С другой стороны, Плутарх то и дело восклицает о неразумии предков, воевавших друг с другом, вместо того чтобы поскорее объединиться и навсегда покорить варваров469; сравнивая Филопемена с Титом Квинкцием Флами- нином (первый в качестве стратега Ахейского союза воевал со Спартой, второй разгромил Филиппа V при Киноске- фалах), он даже отдает пальму первенства последнему, так как «ахейский полководец Филопемен погубил больше греков, чем заступник Греции Тит - македонян» 470. Но аудитории, у которой могли бы иметь успех панэллинский энтузиазм и колкости в адрес римлян, Плутарх уже не имел: его современники-соотечественники давным- давно не испытывали ни превосходства по отношению к варварам, ни унижения по отношению к римлянам; эти социально-психологические комплексы, основывающиеся на оппозиции «свои - чужие», практически отошли в прошлое вместе с самой этой оппозицией. «Ведь что такое человек? - говорит Эпиктет. - Частица полиса, прежде всего - состоящего из богов и людей, а затем - называемого так по ближайшему сходству, который представляет собой некое крохотное подобие того вселенского полиса»471. Космополитизм буквально пронизывает собой все рассуждения стоиков, эпикурейцев, киников; он является чем-то совершенно аксиоматическим и для появляющихся с III века мудрецов нового типа, скрещивающих философию с религией и подкрепляющих логическую аргументацию прилюдно творимыми чудесами - таких, как описанный Флавием Филостратом Аполлоний Тианский. «Тебе и невдомек, что мудрецу весь мир - Эллада, - эрит собеседнику этот прославленный философствующий чудотворец, - и что ни в мысли, ни в слове нет для мудреца пустыни или диких краев, ибо живет он пред взором Добродетели». Но это справедливо не только для профессиональных мудрецов-софистов: «для благочестивых вся земля - надежная обитель»; «сколь прекрасно всю землю именовать отечеством и весь род людской - братьями и друзьями, ибо все люди суть чада единого бога и единой природы, а потому всем им присуще сходство в помыслах и чувствованиях - все равно, где и как случилось человеку родиться, так что будь он хоть эллином, хоть варваром, он всегда остается человеком»472. Лукиан в «Собрании богов» и «Зевсе трагическом» иронизирует над религиозным синкретизмом эпохи: на Олимпе коренные его обитатели теряются в огромной толпе варварских богов и божков; насмешник Мом даже предлагает произвести перепись и выявить происхождение всех этих незаконнорожденных, метеков и варваров, всех этих Аттисов, Ануби сов, Митр и пр. Но как это сделать, если самому автору идеальный город добродетели видится следующим образом: «Все население в нем - пришлое, из иностранцев; в городе нет ни одного местного уроженца - гражданами же являются в большом числе и варвары, и рабы, и уроды, и карлики, и бедняки, и вообще всякий желающий может вступить в общину. А такие понятия, как “подлый” и “знатный”, “благородный” и “безродный”, “раб” и “свободный”, отсутствуют в городе совершенно, и даже слов таких в нем не услышишь»473. Естественно, что при подобных идеалах старинная оппозиция «эллины - варвары» поворачивается на 180 градусов; если речь и заходит о варварах, то только для того, чтобы дать возможность добродетельному дикарю высказать справедливую критику в адрес эллинов. В одном из таких поучительных лукиановских диалогов скиф Токсарид говорит греку Мнесиппу: «Мы, варвары, судим о хороших людях правильнее, чем вы. В Аргосе или Микенах, например, нельзя увидеть славной могилы Ореста или Пилада, а у нас вам покажут храм, посвященный им обоим, ибо они были соратниками. Им приносят жертвы, и они получают все прочие почести, а то, что они были не скифами, но чужестранцами, совсем не мешает нам считать их доблестными людьми. Мы ведь .не наводим справок, откуда родом прекрасные и доблестные люди, и не относимся к ним с пренебрежением, если они совершают какой-нибудь добрый поступок, не будучи нашими друзьями. Восхваляя их деяния, мы считаем таких людей своими близкими на основании их поступков»474. Скифы добродетельнее эллинов, и добродетель эта состоит в том, чтобы толерантно относиться к этнокультурным различиям групп, обращая внимание лишь на личные качества индивидов; этому-то «скифскому обычаю» и должны следовать греки. И дело, кажется, идет на лад - диалог заканчивается предложением Токсарида: «Будем же друзьями и госте- приимцами: ты - для меня здесь, в Элладе, я же - для тебя, если ты когда-нибудь приедешь в Скифию»475 (характерно, что даже право высказать заключительную «мораль» Лукиан предоставляет не эллину, а варвару). Давно прошли те времена, когда всеми способами артикулируемой нормой было агрессивное неприятие «чужих» и «чужого»; теперь похвальным считается прямо противоположное отношение. Элиан хвалит афинян за их толерантную справедливость и справедливую толерантность: «Афиняне избирали на государственные и военные должности не только пригодных к этому сограждан, но и чужестранцев, которым вверяли власть, если им было известно, что те доблестны и способны принести пользу. Афины следует хвалить за то, что там не стремились польстить гражданам, жертвуя истиной, и высокое доверие оказывали гражданам не по рождению, если они заслужили эту честь своей доблестью»476. И это рассказывается о тех самых афинянах, которые бахвалились своей авто- хтонностью и природной ненавистью к чужеземцам, презирали метеков и считали страшным оскорблением обвинение в нечистокровности! Мы говорим не о том, насколько соответствуют исторической реальности такого рода высказывания, а о том, какая идея в это вкладывается, с какой интонацией это произносится: «чужое» - совсем не чуждое, его легко можно, а часто и просто необходимо, о-своить или хотя бы при-своить; «свои» не имеют никакого естественного и безусловного превосходства над «чужими», и последние могут быть лучше первых. Конечно, нельзя сказать, что оппозиция «свои - чужие» в это время полностью и без остатка испарилась из общественного сознания: это противопоставление продолжало существовать, однако из характеристики социальной психологии оно все больше становилось достоянием литературы. Так, и у Лукиана в «Лукии», и у Апулея в «Метаморфозах» главный герой, попавши в Фессалию, где с ним происходит столько злоключений, несколько раз слышит высказывания типа «ты чужестранец, и по отношению к тебе все разрешается»477, однако реальность подобного отношения ничуть не выше, чем реальность волшебного превращения героя в осла. О взглядах самого Лукиана на эти вопросы мы уже говорили, а Апулей чрезвычайно красноречиво изложил свою позицию в «Апологии»: «Что же касается моей родины, то вы, ссылаясь на мои собственные сочинения, указали, что она расположена на самой границе Нумидии и Гетулии. Да, выступая публично в присутствии знаменитого Лоллиана Авита, я прямо заявил, что я полунумидиец-полугетулиец. Но я не вижу, что позорного для меня в этом обстоятельстве, как не вижу никакого позора и для Кира Старшего, в том, что родом он был полумидянин полуперо. Не на то надо смотреть, где человек родился, а каковы его нравы, не в какой земле, а по каким принципам решил он прожить свою жизнь. Разве самые разнообразные таланты встречаются не у всех народов, хотя одни из них как будто от личаются особенной глупостью, а другие - умом. Среди тупоумнейших скифов родился мудрый Анахарсис, а среди смышленых афинян - дурак Мелетид»478, и т.д. и т.п. В греческих романах одним из самых стандартных приемов становится противопоставление эллинов варва рам по модели «свободный - раб». (В анонимной эллинистической «Истории Александра Великого», переписывавшейся и в римское время, и в Средние века, классическая дихотомия эллинства/свободы и варварства/рабства без тени сомнения вставлена даже в чисто монархический контекст: «Хочу показать различие между царем-эллином и варваром-тираном»479, - заявляет Александр вестникам Дария, которым по-гречески благородно сохраняет жизнь.) Оно так же стандартно, как и сам сюжет этих популярных во всех смыслах сочинений - героев-любовни- ков разлучают непредвиденные обстоятельства, в поисках друг друга они испытывают разнообразнейшие приключения, но все завершается долгожданной свадьбой. Так, у Харитона Каллироя попадает в Персию; персы, конечно, рабы и варвары, они не знают греческой свободы и в свою очередь считают эллинов мелочными болтунами. Персидский царь посылает евнуха свататься к Каллирое, та отказывает, и вот какой диалог между ними происходит: «“Ох! - воскликнул он, - безумнейшая на свете женщина! Митридатова раба ты предпочитаешь царю!” Дерзость по отношению к Херею Каллирою задела. “Человек! - сказала она. - Не кощунствуй! Херей свободный гражданин первостепенного города, победить который не смогли даже афиняне, победившие при Марафоне и Саламине великого твоего царя”» (Херей и Каллироя - уроженцы Сиракуз, где в свое время погибла афинская экспедиция под командованием Никия). Ее возлюбленный в этот момент находится в Вавилоне, и что же: «В то время как все уходили вместе с царем на войну против египтян, Херею никто никакого приказа не отдавал: подданным царя он ведь не был. Являлся он тогда в Вавилоне единственным свободным человеком». Затем действие переносится в Сирию, где этот уникум переходит на сторону правителя Египта, который никак не может взять Тир; тогда Херей собирает отряд в 300 эллинов и успешно захватывает город480. Мораль: свободные эллины - это вам не какие-нибудь персы, египтяне или финикийцы, рабы и холопы своих деспотов. Видимо, сюжеты такого рода утешительно действовали на читате- ля'Эллина, который, находясь уже почти три века под попечительной властью римлян точно так же, как и все эти египтяне и сирийцы, в реальности давно уже не мог ни говорить, ни делать ничего подобного. Те же мотивы встречаем и в «Эфиопике» Гелиодора. Здесь Теаген и Хариклея становятся рабами Арсаки - жены персидского сатрапа. Женщина она с виду вполне приличная - «персиянка родом, она совершенно прониклась всем эллинским, с радостью приходит на помощь эллинам и чрезвычайно любит эллинские нравы и обхождение». Однако варвары - они и есть варвары: когда Тиамид начинает беседовать с ней о Теагене и Хариклее, Арсака заявляет: «Ты можешь сколько угодно витийствовать, определяя попусту и право, и долг, и пользу - властителю это не нужно: его собственное желание заменяет ему все »481. Персы здесь все те же, что и у Эсхила - они не знают свободы, а знают только деспотизм и рабство; но то, что у Эсхила было новацией, за семь веков, отделяющих его от Гелиодора, стало почтенной литературной традицией. Эфиопы у Гелиодора владеют греческим, египтяне - персидским, греки — египетским языком; романист то и дело противопоставляет белых эллинов черным эфиопам, так что даже сочетая браком Теагена с эфиопской принцессой, не забывает оговориться, что она чудесным образом оказалась белой (под влиянием изображения Андромеды, бывшего неподалеку в момент зачатия). Но все этнические, языковые, расовые различия на самом деле не играют здесь никакой роли кроме того, что позволяют писателю лишний раз продемонстрировать свою ученость, которую он ворохами вываливает в бесконечных вставках и отступлениях, способных вывести из равновесия самого терпеливого читателя; в сущности, это развернутые в сюжетную форму традиционные справки об обычаях разных народов, на которые постоянно натыкаешься у Цицерона и Лукиана, Афинея и Элиана, Артемидора и Лаэрция482. В реальности вместо противостояния греков и варваров происходят активные процессы ассимиляции/диссимиля ции, не делающие различия между отдельными людьми, общинами и племенами: варвары становятся эллинами, эллины становятся варварами, а те и другие превращаются в римлян. У Лукиана нашедший последний приют в царстве мертвых сицилиец Полистрат рассказывает свою историю старожилу Аида Симилу; был у него один раб- фригиец, так вот, - говорит Полистрат, - по завещанию «он получил мое имущество и теперь числится среди евпа- тридов; бреет бороду и слова произносит на варварский лад, но, несмотря на это, все признают его знатнее Кодра, прекраснее Нирея и умнее Одиссея»483. Это уже не просто литература: стать эллином для любого варвара теперь не представляет особого труда - освоив язык и усвоив больший или меньший объем греческой культуры, он становится ничем не хуже любого «автохтона» и может уже без всякого смущения делать признания, подобные тому, которое походя делает Порфирий в своем жизнеописании Плотина: «На родном моем языке имя мне было Малх, как и отцу моему»484. С другой стороны, быть эллином теперь уже далеко не так престижно, как быть римлянином, к чему усиленно стремятся многие греки, и у некоторых действительно получается - вот, например, характерная история, рассказанная М.Е. Сергеенко: «В начале III в. в Бене- венте городской врач JI. Стей Рутилий Манилий вступил в сословие всадников, т.е. располагал цензом в 400 тыс. сестерций, которые, надо думать, были только частью его богатства. Стоит задержаться на семье этого человека. Перед нами проходят три его поколения: дед, сын и внук. Дед, JI. Стей Евтих, - явный грек и, по всей видимости, отпущенник; сын, упомянутый выше, JI. Стей Манилий, - городской врач и римский всадник; внук, сын Манилия, Скратей Манилиан, - полноправный римский гражданин, зачисленный в Стеллатинскую трибу, избирается на высшую муниципальную должность в родном городе. Он получает звание praetor cerialis и по этому поводу щедро одаривает сограждан»485. Подобные истории происходят не только с родами, но и с народами; по словам Иосифа Флавия, «римское великодушие позволило всем обходиться и без своего собственного названия - и не только отдельным людям, но и целым народам»486. Процесс активной романизации затронул множество самых разнообразных варварских племен, так что уже страбоновская «География» буквально пестрит местами типа: «Левканцы по происхождению самниты . Но теперь они - римляне». «Турдетанцы, особенно живущие около реки Бетия, совершенно переменили свой образ жизни на римский и даже забыли родной язык. Большинство их стало латинскими гражданами и приняло к себе римских колонистов, так что все они почти что обратились в римлян». Вот циспаданские племена: «Хотя в настоящее время все они римляне, но тем не менее некоторые еще называются омбрами и тирренцами, а также генетами, лигурами и инсубрами». Нарбонские кельты-кавары: «Они уже не варвары, а большей частью преобразовались на римский образец, став римлянами по языку, образу жизни, а иные даже по государственному устройству». Мисийцы: «При римском владычестве большая часть их потеряла даже свой родной язык и свое имя»487. И так далее, и тому подобное; естественно, объектом процессов этнокультурной ассимиляции/диссимиляции становились не только всевозможные «варвары». Страбон и Ливий рассказывают об одной эллинской колонии в Испании, Эмпориях: когда-то греки и испанцы жили обособленно - город был разделен стеной, на которой стояла охрана, греки не пускали испанцев в свою часть города, а сами ходили в испанский квартал лишь для торговли, причем только большими группами. Но при Цезаре сюда была выведена еще и римская колония, и вот, как пишет Страбон, «с течением времени обе народности слились в одну общину с одинаковым государственным устройством, которое представляло некоторое смешение из варварских и греческих установлений, что имело место и у многих других племен»488. (Ливий же делает существенное добавление: «Ныне все они слились в единое целое, после того как все жители того города, сначала испанцы, а потом и греки, получили права римского гражданства»489.) А вот что Страбон повествует о Неаполе: «Неаполь - город кумейцев. Впоследствии здесь вновь поселились халкидцы, некоторые жители Пифекусс и афиняне. Еще позже, после междоусобных распрей, неаполитанцы приняли в качестве сограждан некоторых кампанцев . На это указывают имена их демархов, ибо сначала это имена греческие, а впоследствии - греческие вперемежку с кампанскими. Здесь сохранилось очень много следов греческой культуры: гимнасии, эфебии, фратрии и греческие имена, хотя носители их - римляне. Приезжающие сюда на отдых из Рима поддерживают в Неаполе греческий образ жизни; это - люди, нажившие средства воспитанием юношества, или другие лица, жаждущие покойной жизни по старости лет или по болезни. Некоторые римляне тоже находят удовольствие в подобном образе жизни и, вращаясь среди массы людей одинакового с ними культурного уровня, поселяются здесь, привязываются к этому месту и с радостью избирают его своим постоянным местопребыванием»490. Таким образом, греки, туземные варвары и римляне перемешались здесь настолько, что уже непонятно, к какому этносу и культуре можно отнести неаполитанцев (да и кампанцев в целом). Однако данный, устраивавший, видимо, всех вариант был далеко не единственным: чем дальше от Рима и чем позже разворачивались ассимиляционные процессы, тем меньше были шансы у эллинов превратиться в преуспевающих космополитических буржуа. Уже Дион Хрисо- стом, проживший большую часть жизни в благословенные времена Флавиев и Антонинов, рассказывал в своей «Эвбейской речи», что он увидел на этом острове в самом сердце Эллады: «В настоящее время вся местность за городскими воротами совершенно запущена и выглядит ужасно, словно это какие-то дикие дебри, а не пригород; напротив, большая часть земли внутри городских стен превращена в посевы и пастбища... гимнасий превращен в ниву, так что статуя Геракла и многие другие статуи героев и богов скрываются за колосьями; а овцы... чуть свет вторгаются на рыночную площадь и пасутся около дома городского совета и других государственных зданий»491. Но здесь еще не было варваров; а вот в Борисфене взгляду философствующего ритора предстал полуразрушенный эллинский город, жители которого были одеты по-скифски и говорили на полугреческом-полускифском волапюке - но при этом обожали слушать речи, были влюблены в Гомера и даже слыхали о Платоне492. По описанию Флавия Филострата, антиохийцы в его время тоже были уже напо- 4Q3 ловину варварами ; и так происходило везде, и чем дальше, тем больше. После тяжелейшего кризиса III века наступила эпоха домината; жизнь настолько изменилась, что эллинам стало не до комплексов по отношению к варварам - речь все чаще шла о простом выживании. Если еще у Павсания Афины производят впечатление города прославленных руин, то к началу V века сильно прибавившиеся в числе развалины бывшего культурного центра Эллады уже не производили ни на кого никакого впечатления - как говорит Синесий в одном из своих писем, «Афины, некогда город и жилище мудрецов, теперь пользуются славой только у пчеловодов»494. В это же время Паллад горестно восклицал: Не кажется ли нам, что мы еще в живых, Мы, эллины, упав под тяжестью невзгод И жизни видимость считая бытием? Иль мы еще живем, а жизнь уже мертва?495 И он был очень близок к истине: на сей раз Эллада умерла уже окончательно, ибо не было больше никого, кто смог бы или просто захотел бы ее возродить. Флавий Вегеций Ренат, римский военный эксперт, живший во времена Феодосия Великого и Гонория I, в своем «Кратком изложении военного дела» поневоле вынужденный описывать плачевное состояние римских легионов, риторически вопрошает: «Ведь не исчез еще в людях военный пыл Марса, не выродились те земли, которые родили лакедемонян, афинян, марсов, самнитян, пелигнов, наконец, самих римлян. Разве жители Эпира не были некогда наиболее могущественными в военном деле? Разве македоняне и фессалийцы, победив персов, не проникли до самой Индии, прокладывая себе дорогу оружием?»496 Но на этот крик души никто уже не отзывался: не было больше ни лакедемонян, ни афинян, ни македонян, ни самих римлян. О последних следует сказать особо. Как уже было отмечено, античность для нас не столько предмет, сколько пример: не столько самоценный предмет исследования, сколько пример того, как работает предложенная гипотеза в конкретном историческом материале, поэтому излагать вслед за греческой еще и римскую историю было бы избыточным и ненужным дублированием. Однако греческий и римский цивилизационные циклы частично наложились друг на друга, и потому, рассматривая эволюцию взаимо- восприятия эллинов и римлян в эпоху «после конца» Эллады, мы не можем вынести за скобки эволюцию собственно римского отношения к «варварам»; наверное, основательность этого экскурса будет обратно пропорциональна его обоснованности, но мы все же его совершим. История Рима в аспекте динамики оппозиций «свои - чужие» и «высшие - низшие» повторила историю Эллады: здесь так же этнокультурные противостояния снимались сословно-классовыми и наоборот, при этом сменявшие друг друга оппоненты выглядели все более внушительно - патриции и плебеи, граждане римской civitas и латинские федераты, римляне и италики, италийцы и провинциалы, имперские подданные и зарубежные варвары. Каждый виток этой эволюции начинался достижением господства над «другими», а заканчивался растворением потомков победителей среди потомков побежденных. Уже ко времени установления принципата populus romanus почти не выделялся из tota Italia, а при Флавиях окончательное отождествление римского народа и италийцев выразилось в официальной формуле cives Romani et Italia497. Затем началось слияние римско-италийского гражданства с провинциалами: при вступлении на престол Тиберия численность граждан достигла 5 млн. человек, при Клавдии гражданские права получили до 2 млн. провинциалов, выходцы из провинций и варвары составили до половины армии, а в сенате появились покоренные век назад галлы. Междоусобица после смерти Нерона была уже формой борьбы представителей разных провинций за власть над Италией, а при Антонинах на имперской территории начинается расселение варваров, которые вскоре тоже подключаются к борьбе за Рим498. Сами римляне в ней уже не участвовали: как греки эллинистической эпохи, они из участников событий превратились в зрителей. Тацит, описывая городские бои в Риме между флавианцами и вителлианцами, свидетельствует, что «жители наблюдали за борьбой и вели себя, как в цирке - кричали, аплодировали, подбадривали то тех, то этих. Если одни брали верх и противники их прятались в лавках или домах, чернь требовала, чтобы укрывшихся выволакивали из убежища и убивали; при этом ей доставалась большая часть добычи . В разгаре битва, падают раненые, а рядом люди принимают ванны или пьянствуют . Вооруженные столкновения бывали в Риме и раньше... и в ту пору тоже совершалось не меньше жестокостей. Но только теперь явилось это чудовищное равнодушие»499. Между тем удивляться было нечему: население Италии к этому моменту на 50% состояло из либер- тов, а в Риме вольноотпущенники-неиталийцы составляли 3/4 горожан500. Естественно, что эти люди не испытывали особого желания «пасть за отечество», и с течением времени положение все усугублялось: Аммиан Марцеллин рассказывает, что его современники-италийцы отрубали себе большой палец на правой руке, чтобы избежать воинских наборов501 (с таким дефектом нельзя было держать оружие); в середине V века 500 тыс. вторгшихся в Галлию германцев без труда подчинили 10 млн. галло-римлян; в следующем столетии 100 тыс. готов, из которых количество взрослых мужчин- воинов не превышало 20 тыс. человек, легко контролировали семимиллионное население Италии502. Естественно, что этот «populus romanus» имел такое правительство, какого заслуживал: носителями империя становятся сначала провинциалы, а затем и всамделишные варвары. Если после Юлиев-Клавдиев престол получил Гальба - представитель патрицианского рода Сульпи- циев, то Отон и Вителлий были выходцами из новой знати, Веспасиан - сыном откупщика, Антонины после Траяна - провинциалами, а среди Северов встречались уже чрезвычайно колоритные личности. Каракалла, сын основателя династии Септимия Севера, который был романизированным пунийцем из Ливии, просто любил варваров, и те отвечали ему взаимностью: отправившись в северные провинции, он, по словам Геродиана, «всех тамошних германцев расположил к себе и вступил с ними в дружбу . Часто, сняв с себя римский плащ, он менял его на германскую одежду, и его видели в плаще с серебряным шитьем, какой носят сами варвары. Он накладывал себе светлые волосы и зачесывал их по-германски. Варвары радовались, глядя на это, и любили его чрезвычайно»503. Отправивший на тот свет создателя знаменитых терм Макрин уже сам был полуварваром - мавром из Кесарии, а его преемник Элагабал являлся сирийским жрецом из Эмеса, который мало того, что и в бытность римским императором носил костюм, представлявший собой нечто среднее «между финикийским священным одеянием и лидийским пышным нарядом»504, но и попытался превратить культ своего бога в общеимперский. Его двоюродный брат Александр Север тоже был сирийцем, после убийства которого и пресечения династии начался невероятный хаос эпохи «солдатских императоров», уже первый из которых, Макси- мин, «был родом из фракийского поселка, на границе с варварами; варварами же были его отец и мать, из которых первый был из страны гетов, а вторая из племени аланов». Начав свою карьеру пастухом, он служил в римской армии, затем вышел в отставку, вернулся в родную Фра кию «и все время поддерживал сношения с гетами. Геты особенно любили его, словно своего соплеменника. Аланы, приходившие к берегу реки, признавали его своим другом и обменивались с ним дарами». Уже вступив на престол, продолжает рассказ его биограф Юлий Капитолин, Макси- мин скрывал имена своих родителей, «чтобы не обнаружилось, что император происходит от обоих родителей - варваров»505. Этому императору действительно было что скрывать; что же касается его преемников, то среди них попадались такие, о происхождении которых вообще никто не знал - как, например, Кар, чьими родителями были то ли иллирийцы, то ли пунийцы, то ли галлы, в то время как «сам он хотел считаться римлянином»506. Кар еще хотел если не быть, то хотя бы считаться римлянином, а вот некоторые императоры эпохи домината, начавшейся правлением Диоклетиана - сына вольноотпущенника-далматинца, уже не испытывали такой потребности. Речь не идет об императорах-варварах типа Магненция и Сильвана, но даже Константин Великий посетил Рим всего лишь трижды и вообще руководствовался принципом, изложенным в свое время одним родственником Ком- мода: «Рим там, где находится государь»507. Как писал Гиббон, «родина Цезарей не возбуждала ничего, кроме холодного равнодушия в воинственном государе, который родился на берегах Дуная, воспитывался при азиатских дворах и в азиатских армиях и был возведен в императорское достоинство британскими легионами»308; зато к варварам Константин был явно неравнодушен - набирал в армию скифов и готов, назначал придворными франков, и именно он стал первым императором, который начал делать варваров консулами509. И это были еще цветочки: Грациан, дядя которого, император Валент, пал в бою с вестготами, а брат Вален- тиниан был убит начальником франкских наемников Арбо- гастом, «настолько увлекался общением с варварами и чуть ли не дружбой с ними, что иногда даже выступал в народе в варварском одеянии»010. К моменту разделения империи процесс варваризации было уже не остановить: внутреннее здесь сливалось с внешним, римская идентичность распадалась - варвары перестают брать себе римские имена, зато для самих римлян все варварское становится престижным. Реальная власть и на Западе, и на Востоке принадлежит вождям вар варских дружин, которые, в зависимости от ситуации, выступают то как защитники империи вроде Стилихона, то как ее враги вроде Алариха, причем эти роли то и дело меняются, и единственная разница между тем и другим заключается в том, как называются получаемые варварами деньги: жалованьем или данью. Становится все менее понятно, кто с кем воюет - Рим с варварами, или варвары между собой: так, Аларих сражался не только и не столько с равеннским императором Гонорием, сколько с вождем тамошних готов Саром. Знаменитая битва наКаталаунских полях, в которой встретились два бывших друга, Аттила и Аэций (первому предложила себя в качестве невесты римская принцесса Гонория, сестра Валентиниана III, а второй был лучшим другом гуннов, среди которых долго жил и которых использовал в своей политике), явилась не последним великим сражением Рима против варваров, а очередным выяснением отношений среди самих варваров, некоторые из которых на тот момент случайно имели звание имперских федератов. Аттила возглавлял гуннов, остготов, бургундов, тюрингов, герулов, ругиев, гепидов и был в союзе с вандалами, частью аланов и франков, а Аэций вел в бой летов, арморикан, брионов, саксов, часть бургундов, аланов и франков, будучи в союзе с вестготами; это можно называть как угодно, но никак не сражением римлян с варварами. Год 476-й от Рождества Христова, когда командир германских наемников Одоакр низложил равеннского императора Ромула Августула, лишь формально считается последним годом существования Западной Римской империи и тем более концом античности как таковой: некоторые имперские институции исчезли гораздо раньше, а некоторые античные институты существовали значительно позже этой даты. Но одно остается бесспорным: Рим, который так долго ассимилировал варваров, в конце концов сам был ассимилирован варварами, и можно думать, что социальнопсихологические и ценностно-идеологические факторы сыграли в этом не меньшую роль, чем военно-политические и социально-экономические. Рим превратился из полиса-гегемона в территориальную монархию благодаря поддержке, оказанной первым принцепсам популярами и провинциалами, и потому принцип melting pot не мог не стать краеугольным камнем имперской идеологии. Очень ярко это выражено в «Анна лах» Тацита, который реконструирует спор сенаторов с императором Клавдием по вопросу о включении галлов в состав сената. «Многие утверждали, - рассказывает историк, - что Италия не так уж оскудела, чтобы не быть в состоянии дать сенаторов своему главному городу. Или нам мало, что венеты и инсубры прорвались в курию, и мы жаждем оказаться как бы в плену у толпы чужеземцев? Но какие почести останутся после этого для нашей еще сохранившейся в небольшом числе родовой знати или для какого-нибудь небогатого сенатора из Лация? Все заполнят те богачи, чьи деды и прадеды, будучи вождями враждебных народов, истребляли наши войска мечом». Однако Клавдий не боялся этнокультурных различий - как настоящий монарх, он обладал иным типом идентичности, позволявшим ему утверждать ценности толерантности и плюрализма: «Пример моих предков и древнейшего из них, Клавса, родом сабинянина, который, получив римское гражданство, одновременно был причислен к патрициям, убеждает меня при управлении государством руководствоваться сходными соображениями и заимствовать все лучшее, где бы я его не нашел. Я хорошо помню, что Юлии происходят из Альбы, Порции - из Тускула, и, чтобы не ворошить древность, что в сенате есть выходцы из Этрурии, Лукании, всей Италии, и, наконец, что ее пределы были раздвинуты вплоть до Альп, дабы не только отдельные личности, но и все ее области и племена слились с римским народом в единое целое. Что же погубило лакедемонян и афинян, хотя их военная мощь осталась непоколебленной, как не то, что они отгораживались от побежденных, так как те - чужестранцы? А основатель нашего государства Ромул отличался столь выдающейся мудростью, что видел во многих народностях на протяжении одного и того же дня сначала врагов, потом - граждан. Пусть же связанные с нами общностью нравов, сходством жизненных правил, родством они лучше принесут к нам свое золото и богатство, чем владеют ими раздельно от нас! Все, отцы-сенаторы, что теперь почитается очень старым, было когда-то новым; магистраты-плебеи появились после магистратов-патрициев, магистраты-латиняне - после магистратов-плебеев, магистраты из всех прочих народов империи - после магистратов-латинян. Устареет и это, и то, что мы сегодня подкрепляем примерами, также когда-нибудь станет примером»511. В этом император был, конечно, прав: каждый пример ассимиляции Римом разнообразных «чужих» становился прецедентом для бесконечных последующих инкорпораций, и пока этот гигантский «плавильный котел» сохранял способность переваривать свое разнородное содержимое, политика открытых дверей рассматривалась как чуть ли не высшее воплощение «римской идеи». Даже авторы эпохи поздней Империи, когда теоретическая романизация все больше сменялась практической варваризацией, с достойным лучшего применения упорством продолжали воспевать интер-, транс- и суперэтнический характер римского сообщества. «Кто бы отважился отказать варварам в мудрости?»512 - этот вопрос Элиана звучал исключительно риторически для людей, которые сами были в подавляющем большинстве потомками романизированных варваров и усердно подбирали доказательства исконности и благотворности римской ксенофилии: «Я и сам убедился на основании прочтенной литературы и разнообразной молвы, - писал Секст Аврелий Виктор, - что город Рим возрос главным образом благодаря доблести чужестранцев и заимствованным у других искусствам»513. Целый список таких заимствований фигурирует у Афи- нея, который, развивая подход Цицерона, хвалил римлян за интерес к чужому: «Сохраняя свое, отечественное, они наряду с этим усваивали себе и те науки, которые некогда процветали у покоряемых ими народов . Узнав, например, от греков о машинах и осадных орудиях, они с помощью этих орудий разбили греков; финикийцев, изобретших корабельное дело, они разбили в морском сражении. Подражали они и этрускам, которые сомкнутым строем вступали в рукопашный бой, а длинный щит заимствовали они у самнитян, метательное копье - у испанцев. И все, что они взяли у разных народов, они усовершенствовали. Подражая во всем порядкам лакедемонян, они сохранили их лучше, чем те»514. Что же касается доблести чужестранцев, благодаря которой «возрос» Aeterna urbs, то ее тем более можно и нужно использовать для его защиты, и вот Латиний Пакат Дрепа- ний в панегирике Феодосию искренне радуется: «Под знаменами и предводительством военачальников римских шел бывший некогда враг Рима; он следовал за значками, против которых стоял раньше, и наполнял как воин города Паннонии, которые давно обезлюдил. Гот, гунн и алан откликался на перекличке, стоял на часах и боялся отметки об отсутствии»515. Эту благостную картину несколько портило осознание того, что варваризация римской армии есть следствие и свидетельство отнюдь не растущей мощи, а прогрессирующего упадка Рима. Клавдиан, скрепя сердце, соглашается: «Пусть будет так: раз в наших воинах застыла сила и они научились повиноваться расслабленным начальникам, пусть северные пришельцы отомстят за попранные законы, пусть варварское оружие придет на помощь римскому позору»516. Позор, действительно, был очевиден: теперь не варвары стремились подражать римлянам, а римляне - варварам, и это стремление пронизывало и элиту, и массу. Тот же автор негодует против Руфина - первого министра при дворе малолетнего восточного императора Аркадия, который, как и любой другой римский политик данной эпохи, не мог обойтись без поддержки варваров, а это положение ко многому обязывало: Сам же он, варваром быть желая даже наружно, Шел посреди, покрыв себе грудь рыжеющим мехом, В сбруе, как гет, с огромным колчаном, с натянутым луком, Варварский вид приняв и варварский дух выдавая. И не зазорно ему, блюстителю римских уставов, Консульскую сменить колесницу на гетский обычай!517 Не теперь Штаерман525. Но не только это: «верхи» и «низы» фактически начинают почитать разных богов («высшие» поклоняются небесным - т.е. «высшим» богам, «низшие» - хтоническим, земным, т.е. «низшим»: совпадение полное и очень показательное), а одни и те же божества приобретают в восприятии элиты и массы разные функции - так, для аристократов Геракл выступает героем- законодателем и врагом бунтовщиков-бедняков, в то время как для плебса он - киник, пропагандирующий добродетель труда, и защитник неимущих526. Народная идеология, идеология подвластных масс находит свое отражение в античном романе, который, собственно, был жанром низовой культуры, писался для «простых людей». (Тема «простого человека» вообще становится модной - рождается целый жанр «писем», в котором упражняются такие авторы, как Алкифрон и Элиан, сочинявшие «Письма крестьян», «Письма рыбаков», «Письма гетер», «Письма параситов» и т.п.) В романах постоянно чувствуется некое уважение к низшим из «низших» - к рабам, да и вообще к беднякам. Здесь все время мелькают образы не «благородных бедняков», а настоящих «благородных», волей судьбы и попадающих в рабство, и близко знакомящихся с бедностью, которые, инвертировав внешний статус во внутреннее достоинство и отстрадав положенное, обратной инверсией обретают неизбежный happy end. Именно эта вечная основа «мыльных опер» свидетельствует об истинно народных вкусах и представлениях, здесь отразившихся: бедняк не хочет искусства, рассказывающего о бедных, он хочет искусства для бедных, где рассказывается о богатых, но не просто богатых, а таких, которые «тоже плачут», испытывая тяготы бедности наряду с прочими ударами судьбы. В иллюзии, которую дает ему искусство, «низший» стремится отождествить себя с «высшим», оказывающимся в тех же условиях и ситуациях, что и он сам, и таким образом обрести хотя бы иллюзорную позитивную социальную идентичность. Что же касается не иллюзий, а реальной жизни под властью «высших», то «низший» руководствуется максимами приспособленческой морали, позволяющей ему адаптироваться в мире социального неравенства. Такая мораль становится чрезвычайно актуальной в эпоху, когда основывавшееся на неприятии «чужих» полисное равенство «своих» сменилось противоположной ситуацией, в которой друг другу противостояли элита и масса, равно смешивавшие в своих рядах любые этнокультурные компоненты. Басни Федра и Бабрия просто пестрят подобными сентенциями, совокупность которых складывается в некий силлогизм: «народ страдает, коль враждуют сильные», «никто не безопасен против сильного», так что лучше держаться от них подальше - «ненадежна дружба с сильными», «бессильный гибнет, подражая сильному», «Ты сделаешь себе же самому хуже, / Коль будешь безрассудно подражать сильным»; поэтому «не желай того, что не дано тебе», надо «жизнь вести согласно с положением», и вообще - «безопасность - в бедности»527. Живи - не высовывайся, советуют «Дистихи Катона», и «не забудь, что сам ты себе всех более близок». «Я - частица толпы, никаким не отмечен почетом. / Так и хотел бы я жить, сам над собой господин », - утверждает один из авторов «Латинской антологии», и он отнюдь не одинок - этот мотив стал подлинным кредо позднеантичного «простеца»528. При случае «низшие» могли послушать утешительные рассуждения киников или просто разделяющих подобные взгляды странствующих софистов, которых всегда было много на улицах греческих и римских городов. Одним из таких популярных философствующих риторов, был Дион Хрисостом, посвятивший всю свою «Эвбейскую речь» порицанию богатства и восхвалению бедности. «Я взял этот пример из моего собственного опыта, - рассказывает Дион о знакомстве с образцово-показательным “честным бедняком”, которого он встретил на Эвбее, - чтобы каждый, когда придет охота, поглядел, ниже ли бедняки, чем богачи, в своих словах и делах и в своих взаимных отношениях только потому, что они бедны, а также во всем своем образе жизни, благопристойном и соответствующем природе, или они во всем этом превосходят богатых людей». Думать здесь особо не приходится - «ясно, что богатство не делает тех, кто им владеет, ни гостеприимнее, ни вообще добрее; напротив, в большинстве случаев они жаднее и скареднее бедняков». Зато, наоборот, «бедность не является неодолимым препятствием к тому, чтобы вести жизнь, достойную свободного человека, желающего работать своими руками; напротив, она побуждает его к труду и к деятельности, гораздо более честной и полезной, более соответствующей природе, чем те дела, на которые обычно богатство толкает большинство людей». Бедность достойна уважения, и любой человек с мозолистыми руками должен любить свое призвание, ибо нет плохих призваний: «Не следует обращать внимания на возражения тех людей, которые нередко с презрением отзываются о некоторых профессиях, не имеющих в себе ничего непристойного, причем порицают не только того, кто сам занят таким трудом, но ставят ему в вину и занятие его родителей; например, если его мать была наемной служанкой, или сборщицей винограда, или кормилицей осиротевшего ребенка, или нянькой в богатой семье, а также если отец его был учителем или воспитателем. Всего этого не надо стыдиться и спокойно делать свое дело; ведь порицатели этих занятий считают их признаком бедности и порицают, собственно, не профессию, а бедность как таковую, которая представляется им большим злом и бедствием. Но поскольку мы не признаем бедность столь страшным злом и несчастьем и, более того, полагаем, что для многих людей она является более благоприятным условием жизни, чем богатство, то и насмешки над перечисленными занятиями следует пропускать мимо ушей так же, как и насмешки над самой бедностью»529. С другой стороны, можно было утешать себя размышлениями о том, что перед судьбой и смертью все равны; этот старый эллинистический дискурс в продолжение всей римской эпохи оставался чрезвычайно популярным не только, а может, и не столько среди настоящих бедняков, сколько среди разного рода лиц свободного труда и полуде- классированной интеллигенции - как греков, так и латинян. Еще Гораций в своих одах многообразно варьировал тему равенства в смерти: Не все ль равно, ты Инаха ль древнего Богатый отпрыск, рода ли низкого, Влачащий дни под чистым небом, - Ты беспощадного жертва Орка. Та ж ведь расступается Земля пред бедными, как и пред царями. Без пристрастья жребьем решает Смерть > Судьбу и знатных и ничтожных: Выкинет урна любое имя530. Очень мнОго рассуждает на эти темы Лукиан: в его «Разговорах в царстве мертвых» только и говорится о том, как смерть уравнивает богатых и бедных, знатных и простолюдинов, рабов и свободных, красавцев и уродов - «здесь все равны». Персонажи, чьи имена стали символами богатства - Мидас, Сарданапал, Крез, - оплакивают здесь свою роскошь, оставшуюся на том берегу Стикса; Харон сажает в свою старую лодку мертвецов голыми и без поклажи, и вот красавец оставляет на берегу свою красоту, атлет - свою силу, тиран — свою власть и богатство, богач - свою роскошь, знатный - свой род, полководец - свои трофеи, ритор - свое красноречие, философ - свои рассуждения вместе с бородой. И Ахиллес, и Александр здесь ничем не лучше других, а от Елены Прекрасной вообще остается один голый череп: «В преисподней царит равенство, и здесь все друг другу равны»531. (Правда, некоторые все же равней других — у Лукиана нет-нет, да пробивается злорадный ресантимент «низших», обретающих долгожданное царствие подземное, в котором Филипп Македонский подвизается сапожником, а Ксеркс и Дарий просят милостыню: в Аиде принят закон против богатых, души которых поселяют в ослов на срок ни много ни мало в четверть миллиона лет, в то время как бедняки здесь подвергаются лишь половинным наказаниям532.) То же самое рассказывает и излюбленный Лукианом Менипп, совершивший путешествие на сей раз не на луну, а под землю: там были «все вместе - цари, рабы, сатрапы, бедняки, богачи, нищие»; и «в этой толпе, конечно, трудно было отличить Ферсита от прекрасного Нирея, нищего Ира от царя феаков или повара Пиррия от Агамемнона». «И вот, - говорит Менипп, - глядя на все это, я решил, что человеческая жизнь подобна какому-то длинному шествию, в котором предводительствует и указывает места Судьба, определяя каждому его платье. Выхватывая кого случится, она надевает на него царскую одежду, тиару, дает ему копьеносцев, венчает главу диадемой; другого награждает платьем раба, третьему дает красоту, а иного делает безобразным и смешным: ведь зрелище-то должно быть разнообразно! Часто во время шествия она меняет наряды некоторых участников, не позволяя закончить день в первоначальном виде. При этом она заставляет Креза взять одежду бедняка или пленного; Меандрию, шедшему прежде вместе со слугами, она вручает царство Поликрата, разрешая некоторое время пользоваться царской одеждой. Но лишь только шествие закончено, все снимают и возвращают свои одеяния вместе с телом, после чего их внешний вид делается таким, каким был до нача- ла, ничем не отличаясь от вида соседа» . Вплоть до самого конца античности греческие и латинские авторы продолжают разрабатывать тему посмертного уравнения, обогащая ее новыми семантическими обертонами. Паллад не только задает резонный вопрос: «Коль час твой последний настанет, / Разве сумеешь с собой деньги в Аид унести?», но и не без остроумия утверждает: Смертный бедняк никогда не живет и не ведает смерти: Жил он, казалось, но был трупом при жизни живым. Лишь для счастливых людей и стяжавших богатства без меры, Только для них, говорю, смерть - это жизни конец534. Бедняку, таким образом, смерть не страшна - это богатому есть что терять; с другой стороны, в загробном мире бедняк не только стяжает дары вечности, но и сможет отвести душу зрелищем унижения сильных мира сего. Клавди- ан в «Похищении Прозерпины» вкладывает в уста Плутона, обращающегося к героине, потрясающий гимн смерти: Ты не рассталась со светом дневным. Иные светила Светят у нас: ты увидишь иные миры, и сияньем Более чистого солнца в Элизии ты насладишься. ...Больше скажу я: все то, чем воздух владеет прозрачный, Все, что рождает земля, все то, что множится в море, Все, что в потоках кишит, и все, что болота питают, Все, что несет в себе жизнь, твоему будет царству покорно. ...Будут лежать пред тобой и владыки, носившие пурпур, Сняв свой роскошный убор и смешавшись с толпой неимущих. Все перед смертью равны. И ты осудишь преступных, Чистым - подаришь покой; ты - судья!535 И бедняк, и даже раб теперь претендуют на посмертную героизацию и предвкушают загробное блаженство536; но до смерти надо еще дожить, а это не так просто. О том, как прожить жизнь, «чтобы не было мучительно», дельный совет дает Лукиан, для которого «лучшая жизнь - жизнь простых людей; она и самая разумная. Оставь нелепые исследования небесных светил, не ищи целей и причин и наплюй на сложные построения мудрецов. Считая все это простым вздором, преследуй только одно: чтобы настоящее было удобно, все прочее минуй со смехом и не привязывайся ни к чему прочно»537. Что касается «простых людей», то они и так ни к чему прочно не привязывались — особенно к государству, которое когда-то принадлежало им, теперь же они сами сделались его принадлежностью. Все патриотические речи разных Каллинов, Тиртеев, Солонов, Периклов и Сократов обратились в пустой звук; у народа новая политическая мораль, доходчиво излагаемая в басне Федра: При перемене власти государственной Бедняк меняет имя лишь хозяина. Что это так, показывает басенка. ’ Трусливый старик пас на лужайке ослика. Внезапным шумом вражьих войск напуганный, Зовет он осла бежать, чтоб не попасться в плен. Осел лениво: «Но разве победители Двойной меня хотят навьючить ношею?» Старик: «Ничуть». - «Тогда какое дело мне, Кому служить, пока тащу я прежний груз?» 538 Однако этот абсентизм распространяется далеко не на все; есть вещи, относительно которых «низшие» смотрят на государство, а точнее - на государя, с вниманием и надеждой. О том, что это за надежда, можно понять из другой басни, принадлежащей на сей раз перу Бабрия: Когда-то лев звериным управлял царством Без гнева, без жестокости, без злой силы: Как люди, чтил он справедливость, чтил кротость. И вот, когда над всеми этот лев правил, Решили звери на своей лесной сходке Расчесться за обиды и зажить мирно. . Ягненок наказанье положил волку, Косуля - барсу, трепетный олень - тигру, И с тех пор настал у них конец ссорам. Тогда-то даже робкий произнес заяц: «Ах, как всегда мечтал я, чтоб пришло время, Когда и сильный будет уважать слабых!»539 Это не что иное, как надежда на строгого, но справедливого монарха: могло ли быть что-то более противоречащее старополисной идеологии свободных и равных граждан, презиравших варваров за их раболепие перед царями? Но свободные полисы остались в прошлом вместе со своими свободными гражданами; ныне «простой человек» жил не в полисе, а в империи, и был он не гражданином, а подданным, со страхом и любовью смотревшим снизу вверх на своего господина. Разумеется, принцепсы и доминусы, которые не менее, чем их подданные, разделяли идею «царь и народ едины», отвечали на эту любовь взаимностью. Уже Юлий Цезарь, этот вождь популяров и первый «демократический монарх», вступил на престол под лозунгом «dementia»; милость, как исконно монархическая добродетель, очень скоро отодвинула на второй план старореспубликанские Fides, Pietas, Virtus, Honor и уж конечно, Libertas. Монархическое милосердие по определению исключало суверенитет гражданства, ибо, как писал Луций Анней Флор, «сама возможность получать благодеяния была невыносимо тяжела свободным людям»540. Но теперь пришли новые люди, и самые талантливые из них, начиная с Саллю стия, изощряли свое красноречие, прославляя милость императора, который не только абстрактно персонифицирует, но и конкретно поддерживает populus. Сострадательность, щедрость, благотворительность и милосердие - вот обязательный набор добродетелей, которыми наделяют императоров неутомимые панегиристы; монаршая милость становится стержнем официальной идеологии, вдохновенно изображающей страстную взаимную любовь царя и народа541. Биографии Антонинов в SHA (Scriptores Historiae Augustae) выглядят чуть ли не как жития святых - «любовь к простому народу», «любезность», «душевная теплота» и милосердие, милосердие без конца, будь то Адриан, Антонин Пий или Марк Аврелий542. Надо сказать, определенные основания для подобных славословий были, и речь идет отнюдь не только об Антонинах: на протяжении всей истории империи обладатели высшей власти резонно опасались сенатской и магнатской аристократии, а потому, за немногими исключениями, опирались на поддержку отпущенников, муниципалов, солдат - т.е. на разные слои и прослойки народа. В свою очередь, императоры сами должны были реально или хотя бы декларативно/демонстративно поддерживать этот самый народ, и действительно оказывали как правовую, так и материально-финансовую помощь некоторым категориям населения. Ульпиан - известный юрист эпохи Северов, чьи труды позднее были включены в «Дигесты», указывал, что правитель провинции «должен предоставлять адвокатов тем, кто об этом просит, главным образом женщинам, или несовершеннолетним, или другим слабым»; более того, по Ульпиану, «к обязанностям презеса провинции относится следить за тем, чтобы более могущественные люди не совершали неправомерных действий в отношении низших»543. Если у проконсулов и легатов руки до этого не доходили, на помощь являлись специально назначенные чиновники: Валентиниан I учредил должность defensor civitatis («защитника граждан»), прямой обязанностью которого было оказывать покровительство tenuio- res, оберегая их от притеснений potentiores, то есть защищать «слабых» от «сильных» как в суде, так и в фискальных и др. вопросах544. Императорская власть брала на себя функции социального обеспечения разного рода незащищенных категорий населения: еще Нерва учредил специальный алиментарный фонд, проценты с которого шли на содержание детей бедных родителей. Такие фонды поддерживались и вновь учреждались и позднее при Траяне, Адриане, Антонине Пие, Александре Севере, Константине I и т.д. (часто алиментарные фонды носили имя императрицы - так, в правление Антонина Пия содержание от государства получали «фаустинианские девочки», при Александре Севере - «маммеинские девочки» и «маммеинские мальчики»), и даже сомнительные личности типа Диадумена, сына и соправителя узурпатора Макрина, стремились к увеличению своей популярности путем назначения детских пособий545. Нередко милостивые монархи оказывали и другую помощь: так, Адриан поддерживал «некоторых женщин, выдавая им деньги на прожитие» 546, а Александр Север даже создал целую систему государственного образования для неимущих: «Он установил содержание риторам, грамматикам, врачам, гаруспикам, астрологам, механикам, архитекторам и назначил им аудитории. Он приказал дать им учеников из сыновей бедняков с назначением этим ученикам продовольственного пайка»547. Все императоры, начиная с Юлия Цезаря, своими указами стремились контролировать цены на товары первой необходимости (в первую очередь на продовольствие - хлеб, мясо и т.п.) и порой даже шли на установление твердых цен (а то и плах на рынках, где рубили головы спекулянтам). Настоящим шедевром в этом жанре стал эдикт Диоклетиана о таксах 301 г., пространная преамбула которого была наполнена гневными филиппиками против тор- говцев-лихоимцев, которые в погоне за прибылью вздувают цены и разоряют народ. «Так как бешеная жадность равнодушна к всеобщей нужде, и так как у бессовестных спекулянтов считается религией в вихре жадности, в горячке наживы отступать от разрушения благосостояния всех, скорее в силу необходимости, чем добровольно; так как далее не могут спокойно смотреть на это положение дел те, которых крайняя нужда довела до понимания переживаемого тяжелого момента, то нам, в силу отеческой заботливости о людях, надлежит вмешаться», - заявлял человеколюбивый отец отечества. «Жители наших провинций! Забота об общем благе заставляет нас положить предел корыстолюбию тех, которые всегда стремятся божествен- нуго милость подчинить своей выгоде и задержать развитие общего благосостояния . Итак, мы постановляем, чтобы цены, указанные в прилагаемом перечне, по всему государству так соблюдать, чтобы каждый понял, что у него отрезана возможность их повысить. Мы постановляем, что если кто дерзко воспротивится этому постановлению, тот рискует своей головой»548. Упомянутый перечень просто потрясает воображение: здесь установлены цены на 1000 товаров, а также расценки на 75 видов транспортных перевозок и твердая заработная плата по 130 специальностям и родам деятельности. Чего здесь только нет! Даны цены на 31 сорт шелка, 43 сорта кожи, 49 сортов полотна, 63 сорта шерсти, 63 вида одежды, 25 видов обуви, цены на семена, строевой лес, дрова, перо, сита, иглы, письменные принадлежности и т.д. и т.п.; особенно интересны таксы на продовольствие, где фигурируют 12 видов рыбы, 12 сортов масла, 19 сортов вин, 50 видов мясопродуктов, 96 видов овощей и фруктов549. Конечно, в условиях прогрессирующей инфляции введение столь грандиозного по охвату и детализации тарифа привело лишь к исчезновению товаров с рынка, поэтому указ Диоклетиана о таксах был отменен уже через пять лет после издания; однако это не мешало другим популистски настроенным монархам время от времени прибегать к подобным мерам (например, так поступил Юлиан Отступник в 361 г.). Но самым очевидным и ощутимым способом поддержки властями малоимущих слоев населения были раздачи натурой, осуществлявшиеся в рамках своего рода карточной системы. По карточкам-тессерам в Риме в период от Августа до Северов бесплатно получали хлеб 200 тыс. человек (главы семей); позднее количество получателей пайков несколько уменьшилось, зато вместе с хлебом стали выдавать масло, мясо и даже вино. Вплоть до самого падения Западной Римской империи и даже позже, уже при остготах, 120 тыс. жителей Рима получали по три фунта хлеба в день и по пять фунтов свинины в месяц; бесплатный хлеб пекли 274 казенных пекарни, в которых, кроме того, продавался panes fiscales - хлеб по установленным низким ценам, масло выдавалось в 2300 лавках, казенное вино продавалось по цене на четверть ниже рыночной, жители бесплатно получали воду из 1352 питьевых фонтанов. В Константинополе при Константине I пайки выдавались 80 тыс. человек, позднее эта цифра увеличилась; бесплатный хлеб получали жители и других крупных городов, таких как Александрия, Антиохия, Карфаген. Кроме того, существовали общественные бани, казенные больницы, различные образовательные учреждения, услуги которых ничего не стоили гражданам. Наконец, нельзя забывать и о второй части знаменитого слогана «рапеш et circenses» - количество зрелищ, вход на которые осуществлялся по таким же бесплатным тессерам, при Августе составлявшее 66 дней в году, непрерывно росло и к середине IV века достигло 175 дней, так что плебеи имели все основания возносить хвалу императору (тем более, что некоторые монархи в своем народолюбии просто били все рекорды: например, при Домициане столичным жителям выдавали не только тессеры на зрелища, но и жетоны на вход в публичные дома-лупанары)530. Но помогает все это мало: начиная с эпохи Антонинов, в империи развивается усиливающийся процесс социальной дифференциации. Свободные через колонат, равно как и другими путями, сближаются с рабами (в соответствии с принципом favor libertatis государственный суд поддерживал даже сомнительные претензии рабов на получение свободы; с другой стороны, при Адриане была разрешена самопродажа римских граждан в рабство, при Диоклетиане допустимый при этом возраст был снижен с 25-ти до 20 ти лет, а Константин узаконил продажу в рабство родителями своих детей). Одновременно магнатские латифун- дии-сальтусы теснят скромные виллы муниципалов (земли сенаторов и их потомков были изъяты из городской территории, чем было положено начало сословной собственности). Античный «средний класс» тает на глазах, рассасываясь между эксплуатируемой массой и господствующей элитой; римское гражданство, которое есть у всех, кроме провинциальных перегринов, больше не является привилегией и сообщает своему обладателю уже не права, а обязанности, и муниципальные магистраты-деку- рионы, которые вместо почета и уважения получают головную боль в виде обязанности собирать с сограждан казенные налоги, бегут из городов так, что приходится вводить крепостное право. Мы могли бы рассмотреть все эти проблемы более подробно, но это опять-таки уже не греческая, а римская история, для хоть сколько-нибудь основательного анализа которой потребовалась бы еще одна такая же глава. В контексте нашей темы и работы в целом подобный анализ является избыточным, поэтому коснемся лишь главного. Главное же, что происходит в социальных отношениях в эпоху домината, - это становление сословного строя: все население империи делится на сословия honorati (с подразделением на illustres, spectabiles и clarissimi), honestiores и humiliores. При этом сословные различия закрепляются юридически: так, honestiores нельзя было подвергать телесным наказаниям, пыткам, приговаривать к рудникам, казни на кресте, сожжению или растерзанию дикими зверями на цирковой арене, с humiliores же делать все это дозволялось. Ремесленники не имеют права на магистратуру, не служат в армии и не могут стать священниками; декурионы не могут покидать муниципии; колоны не могут уходить с места приписки - и т.д. и т.п.551 Иными словами, имущественная поляризация дополняется правовой, классовая дифференциация - сословной; стратификационное деление по оси «высшие - низшие» снимает и сменяет этнокультурное деление по оси «свои - чужие». Именно эту гипотезу, гипотезу о том, что оппозиция «свои - чужие» определяет параметры социальной идентичности лишь в национально-демократических обществах, а в сословно-авторитарных обществах она вытесняется и минимизируется оппозицией «высшие - низшие», так что межэтническая толерантность неизбежно предполагает межсословную интолерантность, мы попытались верифицировать на примере и материале античности. Как нам кажется, история подтверждает теорию, и хотя любая верификация теории фактами в равной мере усиливает доказательный потенциал первой и порождает сомнения относительно адекватности комбинации последних, лучшего способа успокоения авторской совести пока не изобретено. Как бы то ни было, дальнейшая экземплификация предложенной конструкции выглядит излишней, ибо если критика не убеждает данный пример, то нам вряд ли поможет и любой иной. В то же время полученные результаты дают нам основание считать себя вправе закончить верификацию гипотезы и назвать ее теорией; более того, мы думаем, что можем дать этой теории некоторое практическое применение.