Истоки системного кризиса гражданской общины, развернувшегося в IV веке, восходят еще к Пелопоннесской войне. События разворачивались следующим образом: во второй половине 30-х гг. V в. Афины вступили сразу в целый ряд военных и политических конфликтов с Коринфом, Потидеей, Мегарой, а Спарта, в свою очередь, поддержала эти полисы и политическими, и военными средствами. В 432 г. Спарта и ее союзники объявили войну Афинам; впрочем, военные действия начались только на следующий, 431 г. Каждая из сторон приступила к войне со своей собственной стратегией и тактикой: спартанцы, имея мощную сухопутную армию, предпочитали тактику лобовых столкновений на суше, афиняне же со своим не менее мощным флотом стремились к перенесению основного театра боевых действий на море. Перикл, к началу конфликта продолжавший руководить Афинами, непосредственно отвечал за операции на море, в то время как сельское население Аттики было эвакуировано в город под защиту крепостных стен. Боевые действия поначалу сводились к тому, что спартанцы разоряли Аттику, а афиняне захватывали острова и проводили высадку десантов на побережье Пелопоннесса; так продолжалось и в 431-м, и в 430 г., пока в Афинах не вспыхнула эпидемия чумы. Народ был недоволен, в результате чего Перикл на очередных выборах не получил стратегии (и вскоре умер), а руководство государством разделили между собой два лидера: радикальный демагог Клеон и стратег Никий из умеренных. Спартанцы между тем действовали в Беотии и на островах; афиняне овладели Поти- деей и укрепились на Халкидике, но в 428 г. восстала Митилена на Лесбосе, что поставило под угрозу целостность морской державы Афин. Восстание было подавлено с примерной жестокостью; одновременно на Керкире местные демократы вырезали олигархов, тоже попытавшихся было вывести свою общину из состава союза. На следующий год афиняне с выгодой для себя вмешались в межпо- лисную войну на Сицилии; спартанцы тем временем продолжали разорять Аттику. В 426 г. афинянам удалось укрепиться в Пилосе на побережье Мессении, что грозило Спарте илотским восстанием. Лакедемоняне двинули сюда значительные силы, но благодаря новому десанту под командованием Клеона афинянам удалось добиться победы. Опираясь на эти успехи в войне, Клеон резко повысил размеры фороса (с 460 до 1460 талантов), что вызвало недовольство среди союзников; в то же время афинское войско было разбито беотяна- ми при Делии. Спартанский полководец Брасид собрал из илотов и наемников отряд добровольцев и, пройдя через всю Грецию, открыл новый фронт во Фракии, где вскоре добился значительных успехов. В 422 г. под Амфиполем сошлись афинское войско во главе с Клеоном и спартанцы под командой Брасида. Афиняне были разбиты, но в бою пали оба командующих; такая ситуация представляла собой удобный момент для заключения мира, что и произошло в 421 г. Однако ни та, ни другая сторона не спешили выполнять условия договора - восстановление довоенного статус-кво. На Пелопоннессе сложилась антиспартанская коалиция, которую поддержали Афины, так что военные действия не прекращались. В Афинах стратегия перешла в руки Алки- виада - молодого аристократа, племянника Перикла, который, впрочем, был далек от консерваторов, да и демократию использовал по большей части для достижения своих личных целей. Ему виделось нечто вроде создания территориальной державы на Западе, причем первым опорным пунктом должна была стать Сицилия; как следствие, афиняне снова вмешались в сицилийскую политику и под благовидным предлогом отправили туда огромную морскую эскадру с соответствующим десантом (415 г.). Однако в то же время в Афинах состоялся судебный процесс по делу Алкивиада, обвиненного в святотатстве; последний на суд не явился и скрылся в неизвестном направлении. Командование перешло к Никию, который вскоре получил подкрепление; однако и к сиракузянам (афиняне решили начать подчинение Сицилии со взятия самого крупного города) прибыли спартанские союзники. Военные действия затягивались, и в конце концов сицилийская экспедиция окончилась для афинян катастрофой: в 413 г. их флот был разгромлен, а сухопутные силы почти полностью уничтожены. К этому тяжелейшему удару добавились новые вторжения спартанцев на территорию Аттики, превратившиеся вскоре в полную оккупацию: по совету объявившегося в Спарте Алкивиада царь Агис захватил аттическое местечко Декелея и устроил из него свою опорную базу, результатом чего стало полное разорение хоры и бегство к спартанцам более 20 ООО афинских рабов. В этих условиях все надежды Афин были на подвоз понтийского хлеба, для чего им требовалось полное господство в проливах; между тем лакедемоняне заключили союз с Персией и на персидские деньги собрали мощный флот, в результате появления которого в Эгеиде от Афин отпало большинство их союзников на побережье и островах. В этих условиях в Афинах произошел переворот: к власти в городе пришла антидемократическая группировка. Однако олигархический режим продержался недолго, несмотря на то, что в рядах самой олигархии тоже произошел переворот, в результате которого власть захватила более умеренная группа Ферамена. Стоявшее на Самосе гражданское ополчение (точнее, флот) не приняло олигархию; здесь опять появился Алкивиад, который, успев поссориться со спартанцами, в это время гостил у местного персидского сатрапа Тиссаферна. Алкивиад получил амнистию, и флот под его командованием одержал ряд побед, вследствие чего демократия в Афинах была восстановлена (контроль над проливами обеспечивал подвоз хлеба, а это было единственное, в чем нуждалось господство демократии). Алкивиад воевал столь успешно, что когда в 407 г. он вернулся в Афины, его сделали верховным главнокомандующим (стратегом с неограниченными полномочиями на суше и на море). Между тем спартанцы восстановили свой флот, во главе которого встал Лисандр, не уступавший Алкивиаду ни в военных, ни в политических талантах. После ряда мелких поражений демос Афин охладел к Алкивиаду и не избрал его в стратеги, в результате чего он сам охладел к Афинам и удалился из города. Последний раз успех сопутствовал афинскому флоту в 406 г. в битве при Аргинусских островах; однако вместо награды стратегов ожидала смертная казнь, ибо демократические демагоги обвинили их в том, что флотоводцы не подобрали своих раненых (в условиях бури сделать это было практически невозможно). На следующий год Афины полностью потеряли свой флот в сражении при Эгоспотамах; Лисандр во главе спартанских морских сил выбил афинские гарнизоны с территории всех еще остававшихся к тому времени союзными афинянам полисов и передал общины в руки своих ставленников. В 405 г. он блокировал Афины с моря, в то время как сухопутные войска пелопоннесцев окружили город с суши; афиняне сопротивлялись до весны 404 г., однако в конце концов капитулировали на условии срытия Длинных стен, соединявших Афины с Пиреем, и выдачи почти всех боевых кораблей. В городе при поддержке спартанцев к власти снова пришла олигархия в виде «тирании тридцати», однако удержалась недолго, вскоре свергнутая повстанцами-демократами; Спарта согласилась с этим, и в 403 г. война, наконец, завершилась. Весь этот ряд военно-политических событий стал отражением глубинных социально-политических процессов, положивших начало кризису полиса как доминирующей формы социального объединения и стимулировавших становление новых, суб- и суперполисных форм. Дело в том, что в ходе Пелопоннесской войны межполисная борьба настолько тесно переплеталась с внутриполисной, а вну- триобщинные схватки столь естественно перерастали в межгосударственные столкновения, что это позволяет говорить о качественно новом уровне социального развития греческого общества. Если противостояние одной общины всем другим сменяется борьбой субобщинных группировок, которые в ходе этой борьбы объединяются с родственными им инообщинными группами, то тем самым образуется новый субъект социального действия; если вертикальная оппозиция накладывается на горизонтальную, и сословно-классовые противоречия становятся реальнее этнокультурных, если внешнее превращается во внутреннее, а внутреннее обращается внешним, тем самым мы наблюдаем процесс социальной эволюции - трансформации, в ходе которой на месте одного общества возникает другое. Именно так обстояло дело во время Пелопоннесской войны: межполисные противоречия в их наиболее очевидной форме военных столкновений все время перекрывались борьбой демократической и олигархической партий в каждой общине, когда свой же гражданин, принадлежащий к противной партии, расценивался как враг и «чужой», а самый что ни на есть «чужой» ксен становился ближе любого земляка, если находился на соответствующей стороне политического противоборства. Как писал Фукидид, «вся Эллада, можно сказать, была потрясена, потому что повсюду происходили раздоры между партиями демократической и олигархической, причем представители первой призывали афинян, представители второй - лакедемонян»214. Постоянные контаминации интер- и интраполисных столкновений вели к нарушению, а затем и разрушению не только гражданского единства, но и самих институций гражданства. С одной стороны, участилась практика предоставления гражданских прав жителям других полисов и даже целым общинам, не говоря уже о проксении - при такой принявшей панэллинский характер войне это было неизбежно215. С другой стороны, межполисные войны сопровождались участием в них большого количества неграждан, вследствие чего повышалось и политическое значение этих социальных групп. Так, афиняне набирали во флот метеков и даже рабов; иногда дело доходило до того, что, по словам Фукидида, « в легковооруженные отряды набирались все способные носить оружие, будь то горожане или находившиеся в городе чужеземцы». То же самое было у спартанцев, которые рекрутировали не только периэков, но и множество илотов, так что в результате не знали, кого больше бояться - афинян или собственных вооруженных крепостных, поэтому старались держать илотские части подальше от Спарты, а наиболее опытных и заслуженных ветеранов из их состава тайно уничтожали. К помощи рабов стали активно прибегать даже во внутриполисных столкновениях: например, когда на Керкире разразилась гражданская война между олигархами и демократами, то, по словам Фукидида, «обе стороны посылали на окрестные поля вестников, призывая на свою сторону рабов обещанием свободы»216. Во время войны обозначилась определенная дифференциация войска и гражданской общины, что неоспоримо свидетельствовало о начинающемся кризисе полисной организации (в полисе каждый гражданин - воин, а каждый воин - гражданин; теперь же появляются воины - неграждане, равно как и граждане - не-воины). Это разделение очень наглядно проявилось во время правления «Четырехсот» в Афинах, когда стоявшее на Самосе афинское войско под командованием Алкивиада выступило за демократию, открыто дистанцировавшись от государства. Фукидид рассказывает, что воины собрали настоящую экклесию и провели перевыборы некоторых стратегов и триерархов, и передает содержание произносившихся ими речей, в которых говорилось, что «отпадение Афин не должно повергать их в уныние, так как отложилось меньшинство, они же составляют большинство . То, в чем государство могло быть полезно им для успешного ведения войны с неприятелем, незначительно и не заслуживает внимания, и войско ничего тут не потеряло: государство уже не имело денег для отправки войску, напротив, сами воины должны были добывать их для себя; государство не могло принять относительно их полезного решения, в чем собственно и состоит преимущество государства перед военным лагерем. Наоборот, в этом отношении государ ство погрешило, поправ отеческие законы, тогда как войско соблюдает их»217, - и так далее: армия и государство везде противопоставляются как два не совпадающих друг с другом социальных субъекта. Еще очевидней это было в случае, если речь шла не о полисном ополчении, а о наемных войсках, довольно широко использовавшихся во время войны; правда, платить наемникам в то время были в состоянии только немногие крупные общины, такие как Афины, Спарта, Коринф218. В ходе войны очень ярко проявил себя процесс постепенного нарастания универсалистского индивидуализма, начинающего вытеснять старый партикуляристский коллективизм, чему было много примеров как со стороны афинян, так и со стороны спартанцев. Например, Алкивиад имел связи чуть ли не во всех полисах Греции: он жил и воевал в Афинах, Аргосе, Спарте, в Персии, снова в Афинах, снова в Персии (где в конце концов и погиб в результате происков спартанцев)219. Плутарх дает интереснейшую характеристику этому «гениальному вождю в слишком маленьком мире», когда пишет, что «наряду с прочими дарованиями он обладал величайшим искусством пленять людей, применяясь к их привычкам и образу жизни, чтобы стать похожим на них; в искусстве менять свой облик он превосходил даже хамелеона, который, по общепринятому мнению, не может принять одного только цвета - белого; Алкивиад же, напротив, мог применить и подражать в равной мере как хорошим, так и плохим обычаям. Так, в Спарте он занимался гимнастикой, был прост и серьезен, в Ионии - изнежен, предан удовольствиям и легкомыслию, во Фракии - пьянствовал и увлекался верховой ездой, при дворе сатрапа Тиссаферна - превосходил своей пышностью и расточительностью даже персидскую знать» 220. В то же время Алкивиад всегда преследовал лишь свои собственные цели, вне зависимости, совпадали они с интересами той или иной общины, или нет; Фриних говорил, что ему нет дела ни до демократии, ни до олигархии, и он использует все и всех лишь для тирании. Правда, тираном Алкивиад не стал, хотя мог бы - по описанию Плутарха, при последнем появлении в Афинах его встречали чуть ли не как мессию221. С другой стороны, не меньшими индивидуалистами- универсалистами были лакедемонские вожди - и Брасид, и особенно Лисандр, который лично поставил во главе едва ли не половины греческих общин декархии из верных ему людей; вернувшись в Спарту, он решил произвести переворот с тем, чтобы уничтожить царскую власть и ввести нечто вроде свободных выборов монарха или, точнее, тирана, на каковое место и метил, и только внезапная гибель в битве с беотийцами помешала ему в этом. Более того, Лисандр лишь чуть-чуть не добрался до апофеоза - по словам Плутарха, «ему первому среди греков города стали воздвигать алтари и приносить жертвы как богу и он был первым, в честь кого стали петь пеаны»222. Таким образом, и в Афинах и в Спарте вместо оппозиции нерасчлененного и нерасчленяемого тела гражданской общины всем иным однопорядковым унитивно-слитным сообществам мы видим индивида в универсуме - преодоление внешних границ выступало необходимым коррелятом внутреннего раздробления полиса. В IV веке политическая жизнь Греции протекала по преимуществу под знаком борьбы различных общин и союзов за гегемонию: интеграционистско-объединительные идеи носились в воздухе, и дело было лишь за тем, кто смог бы воплотить их в реальность. Из Пелопоннесской войны победителем вышла Спарта; спартанцы контролировали как материковую, так и островную Грецию вкупе с полисами малоазиатского побережья. Однако эта задача была трудновыполнима для общины такого типа: лакедемонянам пришлось завести флот, многим спартиатам необходимо было постоянно находиться вне Спарты, в то время как периэки и прочие неполноправные вплоть до угнетенных илотов были недовольны тем, что их постоянно используют в армии, не расширяя при этом их прав. К тому же соседняя Персия была обеспокоена возникновением могущественной спартанской гегемонии, непосредственно угрожавшей ее западным границам; персидская политика в Греции сводилась к поддержанию равновесия среди борющихся за верховенство общин, ибо объединенная Эллада, кто и каким путем не стал бы во главе этого объединения, представляла для империи очевидную опасность. На этой почве очень скоро произошло столкновение Персии и Спарты в Малой Азии. Дело началось с того, что спартанцы косвенно вмешались во внутриполитическую борьбу в империи между двумя претендентами на прес тол - Артаксерксом II и Киром Младшим. С негласного одобрения спартанцев, Кир набрал в Греции, преимущественно на Пелопоннессе, 13-тысячный корпус наемников и успешно использовал его в своей войне с Артаксерксом, однако в сражении при Кунаксе сам погиб, после чего греческий корпус двинулся назад в Элладу. Преследуемые персами, наемники прошли через всю Малую Азию в Синопу, и вскоре большая их часть примкнула к уже регулярным соединениям пелопоннесцев под командованием спартанского царя Агесилая, который начал военные действия против войск Артаксеркса, разорявших прибрежные общины в отместку за их помощь Киру. Так как малоазиатские и островные полисы теперь перешли под протекторат Спарты, последняя вступила в широкомасштабную войну с персами; дела Агесилая шли весьма успешно, пока в схватку не ввязался афинский стратег Конон, отсиживавшийся на Кипре со времени сражения при Эгоспота- мах, а теперь предложивший свои услуги царю. Возглавив построенный на персидские деньги флот, Конон в 394 г. сумел нанести поражение спартанской эскадре при Книде, воспользовавшись отсутствием отозванного на родину Агесилая, которому пришлось срочно спасать господство Спарты на материке от коалиции Афин, Аргоса, Коринфа и Фив. Дело закончилось Анталкидовым миром 387 г., продиктованным в Сузах Артаксерксом II представителям воюющих греческих государств, по которому малоазиатские полисы и Кипр оставались за Спартой, а всем остальным греческим общинам гарантировалась автономия. Однако это не решило вопроса о гегемонии в Элладе. В начале 70-х гг. на роль нового претендента выдвинулись Фивы, где местные демократы Пелопид и Эпаминонд изгнали противозаконно введенный туда по просьбе местных олигархов спартанский гарнизон и перебили самих олигархов, а затем собрали союз других беотийских общин под фиванским главенством. Благодаря использованию новой тактики Эпаминонд в 371 г. разбил спартанское войско под командованием Агесилая при Левктрах, вследствие чего к Беотийскому союзу примкнул ряд общин Пелопоннесса, а восставшие мессенские илоты основали свой город на Ифоме - Мессену. От Спарты осталась одна Лаконика; но и силы беотян были подточены непрерывными войнами, отрывавшими от хозяйства крестьянство, из которого Эпаминонд набирал своих солдат (Беотия оставалась аграрной страной). Возвышение Фив перестало нравиться Афинам и ряду других государств, которые перешли на сторону Спарты; все решилось в битве при Манти- нее в 362 г., где фиванцы победили, но сам Эпаминонд погиб. Продолжить его дело было некому (Пелопид был убит за два года до этого в сражении при Киноскефалах), и беотийская гегемония в Элладе закончилась так же быстро, как и началась. Тем временем Афины, преодолевшие последствия поражения в Пелопоннесской войне, сколотили новый морской союз на условиях полной автономии союзников и невмешательства в их внутренние дела; соответствующий договор был заключен в 377 г. Обстановка была сложной: на севере активизировались фракийцы, Македония стала активно продвигаться в сторону Северной и Средней Греции, Ясон Ферский - тиран одного из фессалийских государств - пиратствовал в Эгеиде наравне с карийским дина- стом Мавсолом, вышедшим из-под персидского контроля и угрожавшим традиционной сфере влияния Афин в Восточном Средиземноморье. В 357 г. Хиос, Родос и Кос вышли из союза и развязали войну против принадлежавших афинянам Лемноса, Имброса и Самоса, развернувшуюся на фоне нового столкновения афинян с Персией, возникшего из-за поддержки, оказанной Афинами восстанию малоазиатских сатрапов против Артаксеркса III Оха. В результате второй Афинский морской союз фактически развалился (номинально симмахия продолжала существовать до 337 г.), что усилило нестабильность в регионе. Однако главным источником политической напряженности в Греции с середины века стала деятельность Филиппа II, царя Македонии - земледельческой страны с сильным крестьянством и влиятельной аристократией. Во Фракии интересы Филиппа, стремившегося обеспечить Македонии выход к морю, столкнулись с интересами Афин, издавна считавших этот район своей зоной влияния. Филипп захватил Амфиполь, золотые рудники Крениды, переименованной им в Филиппы, и стал активно действовать на Халкидике; в то же время он вмешался в шедшую тогда в Северной и Средней Греции III Священную войну между фиванцами и фокидянами, где на стороне первых выступили Афины, Спарта и Ясон Ферский, а на стороне вторых - фессалийские общины, недовольные гегемонией Фер. Фокидяне ограбили Дельфийское святилище и на эти деньги навербовали огромный корпус наемников; противная сторона обратилась за помощью к Филиппу, который помог им разбить фокидян и занял их место в Дельфийской амфиктионии. В 346 г. Афины, раздираемые борьбой различных политических группировок про- и антимакедонской направленности, заключили мир с Филиппом. Мир этот оказался недолгим; после того как афиняне и Филипп в очередной раз столкнулись в борьбе за Херсонес Фракийский и Византий (т.е. за контроль над проливами), македонский царь вмешался в новую - IV Священную войну, на сей раз против Амфиссы, и занял под этйм предлогом Фермопилы, открыв тем самым себе дорогу в Среднюю Грецию. Местные общины всполошились; Коринф, Мегара, Эвбея, Фивы, Афины и некоторые другие полисы объединились против македонской опасности. Решающее сражение произошло в 338 г. при Херонее в Беотии, где союзная армия была разбита; Филипп разорил Фивы, но заключил договор с Афинами, довольно сносный для последних. В следующем, 337 г. Филипп собрал панэллинский съезд в Коринфе, на котором был учрежден общегреческий союз антиперсидской направленности под гегемонией Македонии. На территории Эллады запрещались межполисные войны и внутренние перевороты, никто из союзников не мог выступить против Филиппа - иначе говоря, суверенитет отдельных полисов был законодательно ограничен; греческий мир вступил в качественно новую фазу политической эволюции. В аспекте собственно социального развития IV век стал эпохой, когда антагонистические различия между гражданскими общинами стирались, а сами они разрывались от внутренних противоречий: там, где было противостояние, воцарялось единство, а там, где было единство, возникало противостояние. Прогресс товарно-денежного хозяйства и частной собственности стимулировал разрушение замкнутости гражданской общины, что в свою очередь способствовало экономическому прогрессу. Рыночная экономика развивалась быстрыми темпами - если Перикл, продававший все произведенное в своем хозяйстве, а затем приобретавший все необходимое на рынке, был для своего времени исключением, то уже через несколько десятков лет в «Экономике» Псевдо-Аристотеля описывался как общепринятый «аттический способ ведения хозяйства: они продают и покупают, и в более мелких хозяйствах складов не строят»223. Но это вело к весьма неоднозначным последствиям: дело в том, что в классическом полисе гражданин был землевладельцем, а землевладелец - гражданином, и эта связь (точнее - единство) была неразрывной. Теперь же «иметь» и «быть» утрачивают эквивалентность, связь рвется и единство распадается: можно быть гражданином (и весьма состоятельным), но не иметь клера, а можно его иметь (если не в собственности, то во владении), но при этом не быть гражданином. Так, в составе имущества, унаследованного Демосфеном, были дома, деньги, отданные под проценты, рабы-ремесленники, ценная утварь, но не было земли: земля приносила меньший доход, чем процентные ссуды, а тем более морские займы (купцы фрахтовали корабли у судовладельцев и закупали товар на кредиты под 30-50% ввиду большого риска, связанного с мореплаванием)224. В отличие от земельных владений, деньги можно было легко укрыть от литургий, а дело с этими добровольно-принудительными пожертвованиями дошло до того, что, по словам Исократа, «люди состоятельные охотнее бросили бы свое имущество в море, чем оказали бы помощь нуждающимся, а бедные меньше бы обрадовались находке клада, чем возможности силой захватить богатых»225. Суть в том, что афинские граждане получали различные выплаты из городской казны поровну, а вот взносы на общественное благо требовали только с состоятельных (литургия выглядела чем-то вроде прогрессивного налога), чем те были, естественно, недовольны. Между тем не только Афины, но и другие общины все более расслаивались на богатых и бедных, антагонизм между которыми нарастал, так что доходило до событий типа аргосского скитализма (в 371 г. в Аргосе народ по призыву демагогов перебил дубинами- «скиталами» более тысячи состоятельных граждан). Поэтому иметь недвижимость, которая всегда на виду, стало опасно, ибо ее владелец легко мог оказаться мишенью профессиональных доносчиков-сико- фантов и в результате судебного процесса подвергнуться конфискации (суды в демократических полисах принадлежали народу, а точнее, ораторам и демагогам, и служили весьма действенным орудием не только политической, но и ? более прозаической борьбы за «экспроприацию экспроприаторов»). С другой стороны, к землевладению получают широкий доступ неграждане, в первую очередь метеки и отпущенники, которые приобретали землю как через широчайшим образом распространившийся энктесис, так и через тоже ставшую обыденной практику частной аренды. «Участие в аренде земли метеков и вольноотпущенников было формой вовлечения негражданского населения в сферу активной самостоятельной деятельности в области земледелия, — пишет И.М. Глускина. - Оно является серьезным признаком углубления кризиса полисной системы, основанной на 226 принципе: гражданин - земля, земля - гражданин» Еще большей была роль метеков и отпущенников в ремесле и разного рода предпринимательской деятельности; неграждане получали за свой труд на государственном строительстве столько же, сколько и граждане - «оплата зависела только от объема и качества работы, а не от социального положения или юридического статуса работника»227. Метеки, отпущенники, рабы на откупе практически полностью взяли в свои руки банковское дело228; таким образом, в то время, когда экономические интересы граждан все больше находят себе точки приложения за пределами общины (бедняки уходят в наемники, предприниматели стремятся вывести свой бизнес из-под общинных налогов и контроля), в хозяйственно-экономическую жизнь полиса все больше внедряются неграждане. Собственность перестает быть гражданской, а становится частной, и в первую очередь это происходит с таким ее объектом, как рабы. Раб был собственностью только своего владельца, и гражданский коллектив не имел к этой собственности никакого отношения (между рабовладельцем и рабом не стояло гражданского права), поэтому расширение частного рабства неминуемо подрывало полис. «Из имущества главное и самое необходимое - это то, что лучше всего *-» 990 и пригоднее всего в хозяйстве - человек» , говорится в «Экономике» Псевдо-Аристотеля: раба рассматривали как имущество и соответственно к нему относились, а рациональным отношением к своей собственности в условиях развития товарно-денежной экономики было извлечение из нее максимальной прибыли. Таким образом, труд част- новладельческих рабов получил распространение не столько в малотоварном и низкодоходном сельском хозяйстве, сколько в ремесле и разного рода предпринимательстве, что в свою очередь стимулировало развитие отпущенниче- ства и даже рабам побуждало предоставлять некий фактический минимум прав: в эту эпоху в Афинах за оскорбление и убийство раба судили точно так же, как за аналогичные действия в отношении свободного. Эта ситуация детально описывается и вполне адекватно интерпретируется в «Афинской политии» Псевдо-Ксенофонта: «Очень велика в Афинах распущенность рабов и метеков, - замечает автор, - и нельзя тут побить раба, и он перед тобой не посторонится. А почему существует этот местный обычай, я объясню. Если бы позволялось обычаем свободному бить раба, или метека, или вольноотпущенника, часто били бы афинянина, приняв его за раба, потому что и по одежде тут народ нисколько не лучше, чем рабы и метеки, да не лучше нисколько и по всему внешнему виду. Если же кто удивляется и тому, что тут позволяют рабам быть избалованными и некоторым вести роскошную жизнь, то окажется может быть, что и это делают сознательно. Действительно, где морская держава, там рабы необходимо должны служить за деньги, чтобы мне получать оброк из того, что они будут зарабатывать, и необходимо там предоставлять им свободу, а где есть богатые рабы, там уже невыгодно, чтобы мой раб тебя боялся. Так вот вследствие этого мы предоставили и рабам такую же свободу слова, как и свободным, а равно и метекам, как гражданам, потому что государство нуждается в метеках из-за многочисленности ремесел и в $>•>() интересах морского дела» Трудно сказать, как там было насчет свободы слова, а вот в обязанности платить налоги - в частности, ставший к этому времени регулярным военный налог-эйсфору - граждане и метеки (метекский статус приобретали и отпущенные на волю рабы) действительно уравнялись друг с другом. Ну, а раз так, то чем больше налогоплательщиков (ведь есть еще и метойкион), тем лучше: уже настоящий Ксенофонт в своем специальном сочинении «О доходах» указывает, что «в пределах городских стен есть много участков пустующей земли. Если государство предоставит право застраивать и приобретать в собственность эти участки тем метекам, которые попросят об этом и которые окажутся людьми достойными, то я думаю, что вследствие этого много хороших людей стало бы стремиться поселиться в Афинах»231. Стремились к этому действительно многие, так что гражданский коллектив в буквально-генетическом смысле перерождался (тот же Ксенофонт, призывавший давать метекам землю, одновременно настаивал на необходимости вывести их из гоплитского ополчения и привлечь в конницу, чтобы граждане проходили военную службу вместе с гражданами, «а не так, как теперь, когда вместе с ними выстраиваются и лидийцы, и фригийцы, и сирийцы, и прочие варвары, которых так много среди метеков»232). Собственные граждане уходили в другие общины, выходцы из которых тем временем занимали места первых: оппозиция «свои - чужие» на межполисном уровне все больше стиралась. Лисий, который сам, кстати, был метеком в Афинах, в одной из речей порицает некого Филона, который во время гражданской войны эпохи Тридцати «уехал отсюда в чужую страну и поселился в Оропе под опекой патрона, платя установленный для метеков налог: он предпочел жить у них метеком, чем быть с нами гражданином»233. В другой его речи рассказывается о человеке, являвшемся сыном вышедшего на свободу государственного раба: «Вы выбрали Никомаха редактировать законы отцов - Никома- ха, который по отцу своему не имеет никакого отношения к государству»234, - негодует Лисий. Несколько десятилетий спустя Ликург тоже мечет громы и молнии в адрес некого Леократа - купца, после Херонейской битвы сбежавшего в Мегару и осевшего там метеком, а Гиперид весьма неприязненно высказывается уже против местного метека, парфю- мерщика Афиногена из Египта235. Однако не кто иной, как сам Гиперид, предложил после поражения союзников при Херонее дать гражданские права метекам и свободу рабам - «во-первых, чтобы ввести в состав граждан более ста пятидесяти тысяч рабов с серебряных рудников и других областей страны, затем - государственных должников, лишенных гражданских прав, и метеков»236: это его собственные слова. (И народное собрание поначалу даже приняло предложение Гиперида, хотя потом и отклонило; иными словами, в принципе это было возможно, несмотря на то, что, по словам Ликурга, «больше всего каждый гражданин страдал и оплакивал несча стья города, видя, что народ постановил сделать рабов - свободными, чужеземцев - афинянами, лишенных гражданской чести - гражданами; это - тот народ, который прежде гордился своей автохтонностью и свободой»237,) Нетрудно поэтому понять Исократа, утверждавшего в своей речи «О мире», что итогом всех войн, которые вели Афины, стало то, что афиняне «заполнили общественные могилы трупами сограждан, а фратрии и списки лексиар- ха - людьми, не имеющими никакого отношения к нашему городу». «Мы гордимся и чванимся тем, что мы лучшего происхождения, чем другие, но мы легче разрешаем желающим приобщиться к этой знатности, чем трибаллы и луканы - к своему низкому происхождению», - сокрушался знаменитый оратор; «мы почти изменили свой состав, однако же не тот город следует считать счастливым, который набирает себе граждан кое-как из людей всякого рода, а тот, который лучше других сохраняет потомство людей, с самого начала заселивших его»238. Именно этого принципа придерживались антиподы афинян - спартанцы, однако счастья им это не принесло. История Спарты в IV веке представляет собой иной вариант кризиса полиса, нежели афинский: если гражданскую общину Афин подтачивало неограниченное расширение за счет неграждан, то спартанский полис деградировал из-за чрезмерного сужения замкнутого гражданского коллектива. В ходе Пелопоннесской войны Спарта завела флот; содержание его требовало денег, и в то же время морская война в богатой Ионии приносила деньги в виде конфискаций, щедрых персидских субсидий и т.п. Все это вело к тому, чего так боялись спартанцы - к развитию товарно-денежных отношений и частной собственности, гибельных для «ликургова строя». В начале IV века эфор Эпитадей провел законопроект, по которому клер разрешалось завещать и дарить. Это разрешение было аналогично солоновскому закону об отчуждении земельного надела и привело к аналогичным результатам: началось обезземеливание одной части граждан и концентрация земли в руках другой. Но если Солон одновременно расширил гражданскую общину, то в Спарте ничего подобного не произошло; наоборот, спар- тиаты всеми силами держались за замкнутость «общины равных», что вызывало недовольство со стороны все быстрее растущего социального слоя неполноправных, раз личные категории которых смыкались с традиционными для Спарты разрядами периэков и илотов. Уже в 399 г. эфорами был раскрыт заговор Кинадона: сам не принадлежавший к гомеям, он решил поднять против спартиатов всех угнетаемых и неполноправных. Выступление имело все шансы на успех, если бы конспираторов не выдал доносчик; по его словам, «руководители заговора посвятили в свои планы лишь немногих, и притом самых надежных людей, но они хорошо знают, что их замыслы совпадают со стремлениями всех илотов, неодамодов, гипомейонов и периэков: ведь, когда среди них заходит разговор о спарти- атах, то никто не может скрыть, что он с удовольствием съел бы их живьем»239. Благодаря закону Эпитадея превращение общины в аристократию пошло в геометрической прогрессии, а так как связь землевладения, политических прав и воинской обязанности оставалась нерасторжимой, Спарта начала быстро терять свое военно-политическое могущество, о чем свидетельствовали ее неудачи в борьбе с Беотийским союзом. Для поддержания жизнеспособности полиса было необходимо расширение гражданства, но на это спартанцы в IV веке так и не решились. Развитие денежного хозяйства вело к тому, что полис разъедала коррупция. Если граждане теперь исполняли свои должности за деньги, то что мешало им лоббировать за большие деньги, особенно если учесть, что давно минули те времена, когда магистратуры (по крайней мере высшие) получали исключительно знатные и состоятельные граждане; того, кто занимался законодательством за три обола в день и кроме этого ничего не имел за душой, с достаточной легкостью можно было привлечь на свою сторону, тем более что полисные ценности девальвировались прямо пропорционально разрушению полисной идентичности. Речи ораторов IV века буквально переполнены упоминаниями о взятках, подкупах и пр.: персы с одной стороны, и Филипп Македонский - с другой, покупали демагогов целыми пачками. Демосфен обвиняет Эсхина в том, что его подкупил Филипп, - Эсхин укоряет Демосфена в том же самом, а для убедительности добавляет обвинения в получении последним взяток от Каллия с Эвбеи, от локров Амфиссы, фиванцев, персов - и т.д. и т.п.240 Особенно сильно досталось Демосфену от его противников в связи с делом Гарпала (казначей Александра Македонского, сбежавший в Афины с 5000 талантов): тут его прямо обвиняли во взяточничестве и Гиперид, и Динарх241 - последний, кроме того, разбирал и еще целый ряд подобных случаев. Обвинение в получении ( взятки, наверное, было вообще самым ходовым в то время242; стало быть, это имело под собой реальное основание. О распространенности взяточничества, казнокрадства и прочих проявлений коррупции говорит та терпимость, с которой относилось к ним разлагающееся полисное гражданство, - об этом говорили все ораторы, но лучше всех обрисовал ситуацию знаток проблемы Демосфен: «Зависть к тому, кто получил взятку, смех, когда он сознается, снисходительность к тем, кого уличают, ненависть, когда кто- нибудь станет за это порицать»243. Даже суровым спартанцам невозможно было устоять перед властью денег, как то показывает передаваемая Плутархом история с Гилиппом, который не удержался от того, чтобы запустить руку в сопровождаемое им в Лакедемон золото Лисандра, полученное от побежденных Афин244. Дело в том, что деньги теперь позволяли жить как угодно и где угодно, а это, в свою очередь, приводило к неистовой жажде обогащения. Раньше, даже имея деньги, человек прежде всего был гражданином своей общины, и община стояла для него на первом месте, ибо нигде, кроме как в ней, он не мог ни жить, ни выжить при всех своих деньгах. Теперь же он мог жить, в принципе, в любой общине - были бы деньги, поэтому свой полис перестал быть мерилом ценностей точно так же, как он перестал быть естественной и единственной средой обитания zoon politicon. Гражданство вообще отходило на второй план; его никто не отменял, как в свое время никто не отменял родовые учреждения, просто теперь и собственность, и власть перестают быть жестко связанными с гражданскими правами, что, в свою очередь, говорит о зарождении нового, надполисного горизонта социальной жизни. Триединство гражданства, землевладения и военно-политической деятельности разрывается: теперь можно быть гражданином, но не владеть землей, а можно быть негражданином, но владеть ею; можно быть гражданином, но не принимать участия в политической жизни, а можно не быть гражданином, но активно заниматься политикой; можно быть гражданином, но не быть воином, и можно быть воином, не являясь гражданином. Полис терял волю к жизни, и луч- \шие ораторы эпохи сколь красноречиво, столь и безуспешно укоряли своих сограждан в абсентизме, пассивности, нежелании заниматься делами политики и войны. Демосфен порицал стремившихся к тому, «чтобы не делать ничего самому, рассчитывая, что другие за вас все сделают»245; Эсхин тоже бросал упреки народу, который, «как будто одряхлев или утратив разум, только по имени пред- 246 ставляет демократию, а ведение дел уступил другим» Демосфен говорил, что обыкновением афинян стало «самим бездельничать, сидеть, сложа руки, жить в нужде, и только осведомляться, одержали ли победу наемники такого-1’о полководца»247; Исократ же прямо указывал на опасность такого положения: «Стремясь властвовать над всеми, мы не желаем участвовать в походах; затевая войну едва ли не против всего человечества, мы сами ею не занимаемся, а поручаем людям, лишенным отечества, перебежчикам или таким, которые стеклись сюда из-за других преступлений. Стоит кому-либо предложить этим людям большую плату, как они последуют за ним против нас»248. Дело в том, что в IV веке необычайно распространяется наемничество. Еще раньше Афины стали платить своим гражданам, равно как метекам и рабам, за службу в армии и флоте; в свою очередь, если это стало возможным, то возникло и прямо противоположное явление, эквивалентное при этом первому по своей сути - когда граждане предпочитали платить сами, чтобы не служить. Плутарх рассказывает, как, собираясь воевать с Тиссаферном, «Агесилай вернулся в Эфес и стал собирать конницу, приказывая, чтобы каждый богатый человек, если он сам не хочет участвовать в походе, выставил за себя по одной лошади и всаднику. Многие согласились на это, и вскоре вместо трусливых гоплитов у Агесилая собралась многочисленная и боеспособная конница»249. Кстати, начав свою полководческую карьеру с использования наемников, Агесилай окончил ее, уже будучи сам наемником на службе у египетского царя Таха, что, если верить Плутарху, отнюдь не прибавило ему славы250. Так или иначе, с каждым десятилетием армия все более приобретала наемный характер. Ксенофонт в своей «Греческой истории» показывает, что воины теперь не хотят идти в бой без жалования, а полководцам приходится добывать деньги для выплаты солдатам путем организо ванного грабежа с последующей распродажей награблен- } ного251. Он знал, о чем писал: дело в том, что Ксенофонт сам/ был среди тех греческих наемников на службе у Кира Младшего, которым пришлось выбираться из Малой Азии после битвы при Кунаксе, и даже одно время лично командовал отступлением, описанным им в «Анабасисе». В его воспоминаниях встречаются весьма колоритные фигуры вроде фиванца Койратида, типичного наемника-профес- сионала, «который много странствовал по Элладе, хотя и не был изгнанником: он мечтал стать полководцем и предлагал свои услуги всем городам и народам, нуждавшимся в стратеге»252. Анабасис продемонстрировал и персам, и грекам силу и высокие боевые качества наемного войска (у того же Ксенофонта в «Истории» некий Полидамант - посол Ясона Ферского к спартанцам - очень толково и красноречиво описывает превосходство наемников над полисным ополчением253), а главное - показал, что армия может существовать и сама по себе, в качестве отдельного социального организма, вне связи с гражданской общиной (правда, «Десять тысяч» и сами были до некоторой степени своеобразным бродячим полисом со своей экклесией и маги стратурами). Новое войско потребовало и новой тактики: если для гоплита полисного ополчения вся боевая выучка сводилась к умению держаться как можно ближе к соседу, чтобы не разорвать сплошной строй фаланги (ради этого пехота даже никогда не преследовала бегущего противника), то наемник-профессионал действовал на поле боя более обдуманно и самостоятельно, с большим, так сказать, тактическим индивидуализмом. Первым учел это афинский полководец Ификрат, который во время Коринфской войны провел армейскую реформу: пехоте было дано новое, более легкое вооружение (по названию щита-«пельты», заимствованного у фракийцев, воинов таких подразделений стали называть пельтастами), что привело к немедленному и чрезвычайно показательному результату, когда Ификрат со своими пельтастами наголову разгромил у Коринфа целую мору (крупнейшее подразделение в спартанской армии - 1024 тяжеловооруженных) прославленных своей непобедимостью лакедемонских гоплитов. Командовали наемниками полисные стратеги; но так как полис плохо оплачивал наемное войско, предоставляя полководцу самому отыскивать на это средства, то и сами стратеги тоже отрываются от полиса и превращаются в неких кондотьеров, гораздо более тесно связанных со своими воинами, чем с общиной. Они с равной охотой принимают участие как в тех войнах, что ведет их город, так и в любых прочих: например, афинские стратеги Хабрий и Ификрат не только сражались за Афины, но воевали и весьма далеко от последних (во Фракии и Египте). Война перестала быть делом гражданского коллектива и стала частным предприятием - именно предприятием: само наемничество выступало как причиной, так и следствием развития товарно-денежных отношений. Это был бизнес, сравнимый с любым другим, и именно так на это смотрели и сами наемники, и их командиры - раз война требует денег, значит, она должна приносить доход. А этот доход, в свою очередь, никак не был связан с полисом и полисными формами экономики; наемники получали основную часть своих доходов даже не от нанявшей их общины, а от грабежа - жалование выплачивалось из добычи по принципу «война сама себя кормит». Соответственно, это еще больше стимулировало разрыв последних связей между наемниками и гражданами: как пишет Л.П. Маринович, «деятельность наемника уже не определялась чувством гражданского долга, это - человек, шедший на риск ради денег, война была его работой, и за нее он хотел и стремился получить все, что только возможно»234. Поэтому обычным делом становятся казусы вроде того, когда афинский стратег Харет со своими наемниками, не получив, как водится, денег от города, отправился их зарабатывать к персидскому сатрапу Артабазу, вместо того чтобы воевать с отпавшими от афинского морского союза островами и городами, - так что пришлось посылать еще один отряд специально на поиски пропавшего стратега и его войска. Полководцы типа Ификрата, Хабрия, Тимофея воевали на всех сторонах, за всех и со всеми - достаточно посмотреть их биографии, собранные у Корнелия Непота в книге «О знаменитых иноземных полководцах»255. Рядом с растущим корпоративизмом наемников и их командиров полису становилось уже довольно неуютно: дело в том, что, представляя собой военную силу, наемники почувствовали себя и силой политической, а это несло непосредственную угрозу суверенитету гражданской общины. Эней Тактик, военный эксперт первой половины IV века, в своем сочинении «О перенесении осады» дает обстоятельные советы по поводу того, как следует набирать, размещать и содержать наемников в городе. XII глава его трактата так и называется: «Какие меры предосторожности следует принимать в отношении союзников» - т.е. в том числе и наемников. Главная мера тут одна: «Никогда не следует принимать в свой город прибывшую извне силу в количестве, превосходящем число собственных граждан, и при использовании наемников всегда надо сохранять для города значительное превосходство в силах над ними. В противном случае как сами они, так и их город окажется под властью наемников» 256. Такой вариант развития событий был вполне реальным: точно так же, как военное дело перестает быть жестко связанным с гражданской общиной, политическая власть начинает эмансипироваться от полиса. Граждане не хотели воевать сами - за них воевали наемники; граждане потеряли интерес к политике, зато его приобрели неграждане - те же командиры наемников; в результате эволюция от гражданства к подданству шла полным ходом. Как и в архаическую эпоху, в IV веке по Греции прокатилась волна тираний, но если старшая тирания была показателем складывания полиса, то младшая стала инструментом его разрушения. В то время как ранняя тирания подрывала основы аристократического строя, поздняя закладывала фундамент территориального государства; архаические тираны захватывали власть в полисе, постклассические - над полисом. Технология прихода тиранов к власти, равно как и самого властвования, строилась по принципу «свой среди чужих, чужой среди своих»: чтобы подчинить себе полис, тирану было необходимо опираться на внеполисные силы, а чтобы устойчиво контролировать последние, он нуждался в поддержке гражданской общины. Таким образом, тиран и его люди оказывались стоящими над оппозицией «граждане - неграждане», в чем заключалась потенция возникновения социально-политического организма нового типа, в котором гражданство полисов и негражданские элементы были бы до некоторой степени уравнены. Из дуализма полиса и города вырастала общая надстройка для обоих, некое целое, превосходящее сумму своих частей; тиран - это личность, стоящая над общиной, его индивидуализм есть оборотная сторона универсализма, и это двуединство снимает собой коллективистский партикуляризм эпохи расцвета гражданской общины. Предтечами младшей тирании были такие деятели эпохи Пелопоннесской войны, как Алкивиад, Брасид, Лисандр: все они уже начинали возвышаться над своими общинами благодаря связям с другими полисами и опоре на внеполисные элементы, включая метеков и илотов, наемников и варваров. И Алкивиад, и Лисандр имели полномочия, далеко превышающие компетенцию обычных полисных должностей: это были чрезвычайные магистратуры с неограниченной военной властью. Оба они ставили пользу выше долга и оба были чрезвычайно популярны в народе; но при этом ни тот, ни другой не сделали последнего шага, отделявшего их от тирании - т.е. режима личной власти, и здесь в равной мере помешали как обстоятельства внешнеполитического характера, так и то, что их родные общины были еще очень сильны, да и вообще являлись образцами полисной гражданственности при всем том различии оттенков в ее проявлении, что было между Афинами и Спартой. В это же время появлялись и олигархические режимы, представлявшие собой, по сути, корпоративную тиранию - как Тридцать тиранов в Афинах или лисандровские декархии. Приближался к тирании и режим Пелопида - Эпаминонда в Фивах; однако все это были еще прото- или квазитирании, которые не могли и не смогли взять верх над гражданской общиной. Эти в большей или меньшей степени обладавшие демократическими традициями общины не могли позволить властвовать над собой своим же собственным гражданам, поэтому большие шансы на успех тирании существовали там, где полис был исторически слаб и неустойчив, а кандидаты на тиранию являлись со стороны (чаще всего в качестве командиров наемников). Такая ситуация существовала по преимуществу в отсталых и/или периферийных районах Эллады. Так, в Фессалии и в IV веке сохранялась такая расстановка политических сил, какая в других районах Греции была накануне становления полиса: здесь превратившаяся в аристократию община завоевателей эксплуатировала крепостных пенестов и господствовала над общинами периэков. При этом клиентела знатных родов шла на контакт с периэка- ми и пенестами, дабы свалить объединенными усилиями монополию аристократии на землю и власть, и на эту архаическую, по сути, ситуацию, наложился посткласси- ческий феномен наемничества, результатом чего стала тирания Ясона в Ферах - образцовая для данной эпохи. Ясон опирался на личных друзей и многочисленных наемников, но при этом сохранялась и община со своим самоуправлением (разумеется, сильно урезанным), гражданским ополчением и монетой. Для господства над полисом тирану требовалось иметь не только голую силу наемного войска, которому нужно было платить, чтобы у него не оказался новый командир; режим личной власти предполагает тактику divide et impera, и Ясон Ферский знал это не хуже других. Править в своем городе можно было лишь в качестве главы надгородской политической структуры, и Ясон устроил нечто вроде консервативной революции, провозгласив возврат к временам общефессалийских легендарных правителей-тагов типа Скопаса и Алева Рыжего (постполисная социально-политическая структура действительно была до некоторой степени изоморфна допо- лисной). Ясон стал тагом общефессалийского союза, неизбежно дуального по своей военно-политической организации, структурными элементами которой являлись Феры в качестве столицы и остальные города в качестве союзников, наемное войско и союзные контингенты; во флот Ясон собирался привлечь пенестов - видимо, планировалось закономерное в таких случаях расширение гражданства за счет неграждан. Правда, долго продержаться этому режиму не удалось: внешние и внутренние враги объединили свои силы, и тирания пала. На территории материковой Греции в эту эпоху существовало еще несколько тираний. Так, квазитираническим был режим в Фокиде периода Союзнической войны: прави- тели-автократоры от Филомела до Фалека чеканили монету со своим именем и управляли, опираясь на друзей и наемное войско. В Сикионе существовала тирания Эвфро- на, режим личной власти которого также основывался на использовании наемников и внешних сил, а популярность в народе достигалась с помощью конфискаций и раздач за счет подавляемой олигархической оппозиции. Наконец, в Коринфе захватил, но не смог удержать личную власть Тимофан - командир отряда наемников; как и другие тираны, он стремился к сочетанию полисной легитимации и опоры на внеполисную военную силу и обращался к низам за поддержкой против аристократизировавшейся общины полноправных257. Однако наиболее устойчивыми оказались тиранические режимы в колониальной Греции, где тираны могли и опереться на туземцев против полиса, и утвердить свое господство над полисом под предлогом внешней угрозы со стороны варваров. Именно такой была ситуация в Сиракузах, где власть захватил молодой военачальник Дионисий (Дионисий Старший; он сумел превратить тиранию в династическую монархию, передав свою власть сыну - Дионисию Младшему). Здесь главным врагом греков являлись карфагеняне, колонизовавшие запад Сйцилии; война для эллинов была неудачной, и в решающий момент Дионисий выступил в сиракузском народном собрании с критикой командования и добился переизбрания стратегов, а вскоре сам стал стратегом-автократором. Опираясь на демократию против консервативной части гражданства, Дионисий завел себе отряд личной охраны, набрал наемников и повел наступление на карфагенян и туземных сикулов; в ходе нескольких войн он подчинил греческие общины большей части Сицилии, а также и Южной Италии, создав таким образом мощную территориальную державу. Основой его успехов была умелая внутренняя политика: Дионисий уничтожил мятежных аристократов, конфисковал их земли и раздал своим друзьям, наемникам и гражданам, при этом гражданский коллектив был существенно расширен за счет «неополитов» - новых граждан из числа рабов репрессированной аристократии, которые, естественно, были преданы лично тирану. Таким образом, созданное Дионисием Старшим общество стояло на дуализме полисного и монархического начал: гражданская община, с одной стороны, неополиты и наемники - с другой, как в отношении управления, где полисные магистратуры сочетались с еще неразвитой бюрократией из числа «друзей» тирана, так и в военном отношении, где наряду с гражданским ополчением была организована наемная армия. Тем же дуализмом характеризовалась и внешняя политика Дионисия: с одной стороны, он объединил греческие полисы под панэллинистским лозунгом борьбы с общим вра гом, с другой стороны, заключил союз с италийскими и сикульскими общийами, получив тем самым опору в греках против варваров и в варварах против греков. Тех же принципов придерживался Клеарх в Гераклее Понтийской, который основал настоящую наследственную монархию. Он тоже пришел к тирании от демагогии, вовсе распустил полисное ополчение, оставив одних наемников, и дошел даже до самообожествления, объявив себя сыном Зевса; основной социальной базой режима Клеарха было местное угнетенное население, которое он ввел в состав гражданства258. Тирания IV века показала, что невозможно встать над полисом, оставаясь внутри него, и нельзя объединить греческие города-государства иначе, чем выйдя за пределы эллинского мира автономных гражданских общин. Снять взаимный антаго± зм полисов и тем самым выйти за рамки гражданской общины как господствующей формы социально-политической жизни можно было только в превосходящем их целом, противостояние которого иному привело бы к внутренней гомогенизации. Проще говоря, чтобы греки смогли объединиться, им требовался общий враг; и такой враг был. Этим традиционным, историческим врагом Эллады была, конечно, Персия - в то время уже разлагавшаяся мировая империя, сотрясаемая восстаниями племен и мятежами сатрапов. Идея панэллинского объединения против персов носилась в воздухе: об этом говорили и Платон с Аристотелем, и Ксенофонт, и Эсхин, и больше всех - Исократ. И эти веяния в общественном сознании имели, само собой, значимые корреляты в сфере общественного бытия: полисы действительно интегрировались в надоб- щинные структуры. Кроме тираний, в Греции IV века были еще и федерации, такие как Беотийская или Фессалийская (а также объединение общин Халкидики во главе с Олинфом, фокидский союз 22-х городов и др.); кроме того, продолжали существовать старые гегемонии Афин и Спарты. Распространилась практика симполитий - объединений полисов: так, симполитию - т.е., по сути, одну общину с общим гражданством - образовали после Пелопоннесской войны Коринф и Аргос; после битвы при Левктрах Эпаминонд создал в Аркадии Мегалополь - столицу всей области, объединившую множество отдельных- общин259. Участились и случаи исополитии - предоставления гражданских прав жителям другого полиса; в качестве примера можно привести цитируемую в одной из речей Демосфена псефисму византийцев, предоставивших афинянам исополитию в благодарность за помощь против Филиппа: «Народ византийцев и перинфян постановил дать афинянам брачное право, права гражданства, права владения землей и домами, проедрию на состязаниях, право непосредственного обращения к Совету и Народу в первую очередь после жертвоприношений, и тем, которые пожелают поселиться в нашем городе, дать освобождение от всех литургий»260. Кроме того, появилась возможность элементарно купить гражданство: Псевдо-Аристотель сообщает о тех же византийцах, что «по их закону не мог быть гражданином тот, чьи родители не были гражданами, а когда им понадобились деньги, они постановили, что тот, у кого один из родителей гражданин, может, внеся тридцать мин, быть гражданином»261. Значительный интерес представляет еще одно явление: в литературе и эпиграфике того времени прослеживаются моменты глобализации идентичности, когда жители союзных общин осознавали себя гражданами союза в целом - например, термины «фиванцы» или «олинфяне» обозначали собой уже не исключительно граждан Фив или Олинфа, но и всех членов соответствующих городских федераций262. Закономерно, что по мере внешней интеграции общин развивалась внутренняя дезинтеграция полиса. Граждане уходят в частную жизнь: появляется множество не гражданских, не публичных, частных форм социальных связей - от политических гетерий до кружков друзей. Очень отчетливо эта взаимосвязь между внешним объединением полисов и внутренним раздроблением гражданской общины выражена в одной фразе Эсхина из речи против Ктеси- фонта, где он говорит: «Разве вам не кажется странным, что здание Совета пятисот и народное собрание в пренебрежении, а посольства - и не от случайных людей, а от тех, кто властвует в Азии и Европе - прибывают в частные дома?»263 То, что было странно для эллинов эпохи поздней классики, нам представляется закономерным - все так и должно было быть; но их многое удивляло и возмущало, и в первую очередь возросший индивидуализм - не умозрительный индивидуализм софистов и прочих философов (в то же время сочетавшийся с космополитизмом), а наглядно проявляемый в общественной жизни индивидуализм политиков и военных. Так, Демосфен в одной из своих речей отмечает, что «нет никого, кто бы назвал морское сражение при Салами- не делом Фемистокла, но называли это делом афинян, и битву при Марафоне не делом Мильтиада, а делом нашего государства. Теперь же многие так именно и говорят, что будто Керкиру взял Тимофей, мору спартанцев перебил Ификрат и в морском сражении при Наксосе одержал победу Хабрий»264. Эсхин тоже подчеркивает, что в прежние времена за военные победы награды давали скупо, и не конкретным лицам, а гражданским коллективам - не называя имен стратегов и др.265 И действительно, когда Ификрат после одного из сражений написал свое имя на трофее (часть добычи посвящали богам с соответствующей пояснительно-сопроводительной надписью), это было воспринято как должное, в то время как тот же самый поступок веком раньше был воспринят с негодованием и стал не последней причиной падения Павсания. Наконец, все более актуальной становилась идея монархии. Лучшие интеллектуальные силы Греции в лице Ксенофонта, Аристотеля, Исократа всячески расхваливали и пропагандировали монархию как совершеннейшую форму политического устройства, что, естественно, коррелировало с соответствующими социальными изменениями. Здесь была своя логика: дело в том, что чем больше власти находилось в руках глав отдельных ойкосов, тем ограниченней являлась сфера публичной власти, и наоборот, чем больше власть эмансипировалась от частных лиц и становилась общественной, тем меньше ее оставалось у каждого отдельного гражданина. Полис становился собой от аристократии к демократии путем обобществления власти, отнимаемой у немногих и передаваемой в руки всех, и полис превзошел сам себя в дальнейшем развитии, которое от демократии прямым ходом пошло к монархии через приватизацию публичной власти. Происходило диалектическое смыкание пределов, когда максимальное обобществление власти превращало ее в некий минимум монархии, и наоборот; монархия на уровне ойкоса давала демократию, а точнее, полиархию на уровне полиса, а вот демократизация ойкоса (приобретение до известной степени правоспособно сти женой, детьми, рабами) означала монархизацию полиса. Почва была подготовлена; дело оставалось лишь за тем, кто бы пришел откуда-нибудь со стороны и взял власть в свои руки. И он, естественно, пришел. В этом феномене весьма удачно соединились две необходимости: с одной стороны, Филиппу Македонскому, главе крестьянско-аристократической страны, где монархия едва успела стать династической (да еще с пережитками материнского рода) и где царя продолжала весьма ощутимо контролировать знать вкупе с народным собранием, для укрепления своей власти и уменьшения зависимости от собственного народа требовалось найти социальную опору вне Македонии. Этим определялась его политика непрерывной военной агрессии: пока Филипп находился во главе войска на чужой земле, ему не могли помешать ни народные сходки, ни происки аристократов, ибо в руках царя была сосредоточена вся полнота военной и тем самым гражданской власти. С другой стороны, Эллада для своего объединения нуждалась во власти, социальная и военная база которой находилась бы вне Греции, ибо никакая внутренняя по своему происхождению и местонахождению власть не обладала достаточным интегративным потенциалом. Для этого требовался социум, организованный на иных началах по сравнению с гражданской общиной, при этом не было особой разницы в том, будет это общество до- или постполисным2. Эта могло бы быть общество, основанное либо на гентильных связях, либо на династическом подданстве - и род, и империя исключали антагонизм гражданских общин; полис же при всем желании не мог вобрать в себя другие полисы, не исчезнув при этом сам, поэтому ничего более продвинутого, чем федерации и гегемонии автономных общин, в Греции не возникало. В этом плане претендентом на исполнение функции объединителя Эллады могла выступать как Македония с ее еще наполовину родоплеменным устройством, так и держава Ахеменидов - первая мировая империя, в полной мере соответствовавшая этому понятию. Аналогично делились и греческие политические группировки, понимавшие необходимость интеграции: объединиться можно лишь с кем-то против кого-то, поэтому одни стояли за объединение с Македонией против Персии, другие - за объединение с Персией против Македонии. При этом и тех, и других нисколько не смущала «чуждость» обоих предполагаемых союзников: одни считали своего претендента лишенным всякого негатива и достойным союза, а предлагаемого противниками наделяли всеми отрицательными определениями, другие, естественно, делали все точно наоборот, так что «варварство» чужеплеменников превращалось из ментальной установки в пропагандистскую идеологему, тем более что и в Македонии, и в Персии было полно греков и существовали влиятельные филэллинские круги. Так, Демосфен заявляет о Филиппе Македонском, что «он не только не грек и даже ничего общего не имеет с греками, но и варвар-то он не из такой страны, которую можно было бы назвать с уважением, но это - жалкий македонянин, уроженец той страны, где прежде и раба порядочного нельзя было купить». Насчет же персов его мнение таково: «Надо отправить посольство, чтобы оно договорилось с царем, и надо отказаться от нелепого взгляда, который много раз причинял нам ущерб: “да он - варвар”, или “он - общий враг для всех” и все тому подобное»266. Исократ, наоборот, всячески поносит персов как варваров: «Мы всегда ненавидели варваров за их злоумышления против эллинов»267, «мы по природе настроены к ним так враждебно, что из древних преданий охотнее всего уделяем внимание сказаниям о Троянской и Персидской войнах, из которых можно узнать о неудачах персов»268. Наоборот, Филипп - это из всех греков грек, ибо он возво дит свой род к Гераклу, так что воевать ему следует «не в союзе с варварами против таких людей, война с которыми не является справедливой, а в союзе с эллинами против тех, с кем и следует воевать потомку Геракла». « Все другие потомки Геракла, - обращается Исократ к Филиппу, - скованные государственными законами, обязаны подчиняться тому государству, в котором они живут, а ты, оказавшись как бы вольным человеком, должен считать своей отчизной всю Элладу, как и ваш прародитель, и подвергать себя за нее опасностям так же, как и за самое важное для тебя самого дело». Дело же это состоит в том, чтобы, встав во главе всех эллинов, отправиться завоевывать Персию, ибо нынешнее положение совершенно нестерпимо: «Обрати внимание на то, как позорно допускать, чтобы Азия пользовалась большим благополучием, чем Европа, чтобы варвары были богаче эллинов, чтобы те, кто унаследовал власть от Кира, - которого мать подбросила на дороге, - назывались великими царями, а потомки Геракла, которого отец его за доблесть причислил к богам, именовались менее почетно. Этого больше допускать нельзя, но все это надо изменить и переделать»269. Переделывать же это эллины предполагали следующим образом: македонский (или иной) царь становится конституционным вождем всех греческих общин, которые заключают между собой мир и под его руководством отправляются завоевывать варваров, которых затем обращают в крепостных, а сами превращаются в аристократию, так что царь по отношению к ним имеет статус «первого среди равных», зато для покоренных варваров он безраздельный владыка - благо, они и так рабы по своей природе. Аристотель писал: «Так как по своим природным свойствам варвары более склонны к тому, чтобы переносить рабство, нежели эллины, и азиатские варвары превосходят в этом отношении варваров, живущих в Европе, то они и подчиняются деспотической власти, не обнаруживая при этом никаких признаков неудовольствия». В свою очередь, эллинский народ, по мнению философа, «способен властвовать над всеми, если бы он только был объединен единым государственным строем»; в наилучшем же государстве, как он его себе представлял, гражданами будут тяжеловооруженные, участвующие в совете, а пахать землю и заниматься ремеслом должно стать уделом неграждан - рабов, метеков и периэков270. Иначе говоря, он предлагал вернуться к временам Солона, к чему призывал и Исократ в «Ареопагитике» и многие другие, включая Платона: консерватизм был в большой моде, и интеллектуалы обращались как к примерам из древности, так и к современной практике Спарты и Крита. Их идеал выражался словами Ферамена, как их передает Ксенофонт в своей «Греческой истории», когда тот на обвинение Крития, что «без тебя не обходится ни один переворот, и потому ты повинен как в смерти олигархов, погибших от рук демократии, так и в смерти демократов, погибших от рук знати», отвечал, что «я, Критий, все время неустанно борюсь с крайними течениями: я борюсь с теми демократами, которые считают, что настоящая демократия только тогда, когда в правлении участвуют рабы и нищие, которые, нуждаясь в драхме, готовы за драхму продать государство; борюсь и с теми олигархами, которые считают, что настоящая олигархия - только тогда, когда государством управляют по своему произволу несколько неограниченных владык. Я всегда - и прежде и теперь - был сторонником такого строя, при котором власть принадлежала бы тем, которые в состоянии защитить государство от врага, сражаясь на коне или в тяжелом вооружении»271. Таким образом, политические мыслители видели выход в консервативной революции, осуществить которую следовало путем внешней войны и покорения варваров, в результате чего греки превратились бы в граждан/господ, а варвары - в эксплуатируемое сословие; главным же орудием и проводником такой политики должен был стать царь. Именно этому, если верить Плутарху, учил Стагирит своего воспитанника Александра Македонского: «Аристотель ему советовал, чтобы эллинами он управлял как наставник, а варварами - как деспот, о первых заботился как о друзьях и родственниках, а со вторыми вел себя, как со зверями, а не как с людьми»272. В свою очередь, Исократ советовал всем эллинам «объединиться для вывода колонии в страну, столь обширную и плодородную», а Филиппу - «привести эллинов к согласию и возглавить поход против варваров», рассудительно добавляя, что «убеждение подходит для эллинов, а принуждение полезно для варваров» 273. Ксенофонт сочинил даже целую утопию «Киропедия», где под видом изложения персидской истории живописал принципы, на которых должно было быть основано планируемое греками новое государственное устройство. Кир у него заключает со своими персами договор о взаимном соблюдении законов и взаимопомощи (имеются в виду, конечно, должные отношения монарха и полисов). Один персонаж говорит ему: «То, что понимают под справедливостью персы, и то, как ее понимает твой дед, не одно и то же. Дед твой царствует в Мидии и решает все дела, сообразуясь с собственной волей, у персов же считается справедливым, когда все имеют равные права. Твой отец первым выполняет свои обязанности перед государством, обладая установленными государством правами, мерой которых служит закон, а не его собственная воля». То есть здесь имеется в виду, что для «своих» греков монарх должен быть, так сказать, принцепсом при конституционных правах, а для покоренных варваров - домину- сом, абсолютным деспотом. Ксенофонтовские «персы» отбирают у покоренных ими «вавилонян» оружие, превращая тех в подданных, а Кир наделяет своих друзей «домами и подвластными людьми во всех покоренных городах»274; вот идеал свободолюбивого эллина - стать барином, благородно вкушающим плоды труда обращенных в холопов варваров. Однако следует заметить, что идеология панэллинизма была явлением в целом столь же противоречивым, как и сама эпоха, в которую она родилась - эпоха кризиса полиса. Сам факт того, что ораторы, философы и даже поэты стали создавать развернутые схемы аргументации для того, чтобы обосновать и оправдать отношение к варварам как к «чужим», говорит о том, что в реальном общественном восприятии те уже не были однозначно «чужими»: ментальные установки не требуют логических обоснований, если же происходит подобная рационализация коллективных представлений, то это значит, что последние перестают быть таковыми. Складывается впечатление, что сама настойчивость эллинских интеллектуалов, с которой они создавали «образ врага», была реакцией на то, что на деле греки все чаще вступали в те или иные контакты с варварами. Где-то на рубеже V и IV вв. до н.э. поэт и композитор Тимофей создал ном (литературно-музыкальную композицию) «Персы». Тимофей использовал очень интересный прием: описывая Саламинское сражение, он имитирует варварское искажение греческой речи. Персы изъясняются у него в стиле «мы сами не местные» - примерно так: Он заплел язык азийский эллинским. Он взломал чекан печати на устах своих. След следя ионийских слов: «Я меня тебя как? Какое дело? Никогда обратно: Вести меня сюда мой царь; Больше, отче, нет, нет, Никогда воевать сюда, Сяду тихо! Я не тебя сюда, я там - Сарды, Сузы, Агбатаны! Артемис, мой великий бог, В Эфес защита!»275 Почему-то Эсхилу в его «Персах», не говоря уже о Гомере, не приходило в голову так подчеркнуть, натуралистически акцентировать языковое отличие варваров от эллинов (хотя великий трагик и задействовал в этом случае иностранную лексику). Поколению «марафономахов» персидская «чуждость» представлялась вполне очевидной и без всяких литературных ухищрений, причем это чуждость иного рода: как мы помним, Эсхил противопоставляет эллинов варварам не потому, что у них разный язык, религия и культура, а потому, что у них разное социально- политическое устройство; иными словами, социальная дистанция служит у него основанием для культурной, у Тимофея же, наоборот, культурная дистанция есть основа социальной. Причем эту культурную дистанцию с течением времени как раз в наиболее культурно развитых полисах надо было все больше подчеркивать, фактически искусственно поддерживать, ибо на деле она все больше сокращалась: как писал Псевдо-Ксенофонт, «в то время как все вообще греки пользуются больше своим собственным наречием, ведут свой особый образ жизни и носят свои особые наряды, афиняне имеют все смешанное, взятое у всех греков и варваров»276. Этнокультурная интерпретация дихотомии «мы - они» в варианте оппозиции «свои - чужие», как известно, в значительной степени создается, конструируется усилиями интеллектуалов; соответственно, являющиеся результатом этих усилий идеологические построения часто про-изводят впечатление некой искусственности и натянутости, побуждают воспринимать их как продукт полусознательного политического мифологизирования. Вот характерный пример: мы уже говорили, что Эсхин и Демосфен взаимно обвиняли друг друга в продажности, по причине которой каждый из них склонялся к союзу с македонским или персид ским царем. Демосфен рассказывает об Эсхине, что до своей поездки в Македонию «он часто в своих речах перед народом называл Филиппа варваром», а после нее «он стал даже говорить, будто сам Филипп - о Геракл! - чистейший эллин из всех людей, прекрасный оратор, наилучший друг афинян; будто у нас в государстве есть какие-то настолько нелепые и вздорные люди, которые не стыдятся бранить его и называть варваром». Сам Демосфен подчеркивает «варварство» Филиппа и македонян при каждом удобном и неудобном случае, однако почему-то забывает о «варварстве» персидского царя, предлагаемого им в союзники, и оговорки «для очистки совести» в этом случае кажутся не слишком убедительными. Демосфен - трезвый политик, он то и дело подчеркивает, что в политических инициативах следует объединять справедливость и пользу, и потому перспектива союза с Персией против Филиппа кажется ему достаточно веской причиной для того, чтобы отложить в сторону традиционный дискурс о «варварстве» персов277. Эсхин, в свою очередь, - политик не менее трезвый, указывающий, что «и каждому человеку, и государству следует стремиться к лучшему, сообразуясь с обстоятельствами», и что «полезно будет позаимствовать у иноземцев то хорошее, что они имеют»278, считает македонян и Филиппа вполне приемлемыми союзниками, а вот проперсидскую направленность политики Демосфена объявляет преступной. И для Демосфена, и для Эсхина «чуждость» персов или македонян служит всего лишь разменной монетой в политической игре, они всячески расписывают варварство одних и легко забывают о варварстве других. Самое же комичное - это то, что и Демосфен, и Эсхин в пылу полемики обвиняют в «варварстве» друг друга: Демосфен поносит Эсхина за его происхождение, утверждая, что его отец - раб, мать - проститутка, и сам он лишь недавно получил афинское гражданство (на самом деле отец Эсхина учил грамоте, мать была жреческой прислугой, а сам он начинал как актер)279. Эсхин же прямо ругает Демосфена «скифом», бросая ему в лицо: «Ты, Демосфен, потомок по матери скифов кочевников», и злословя за глаза: «По материнской линии он скиф, то есть варвар, являющийся эллином лишь по языку. Отсюда и пороки его не местного происхождения»280. Еще в большей степени националистическим конструктом смотрится панэллинизм Исократа, который, подкре пляя свой очевидно прагматический проект - с помощью македонян захватить часть персидской территории, основать там города и вывести в них греческую бедноту, численность и поведение которой становится угрожающим, - продуманными рациональными аргументами (Персия слаба, что доказывается многочисленными успешными походами греков, в Элладе полно наемников без работы, которых легко навербовать), прямо говорит о том, что «действия государств определяются не ненавистью или клятвами или тому подобным, а только соображениями собственной выгоды»281. Он постоянно твердит о том, что добро и зло - вещи относительные, что война и мир имеют позитивное или отрицательное значение не сами по себе, а смотря по обстоятельствам, что «все люди стремятся к своей выгоде и к преимуществам перед другими», что польза - это одно, а справедливость - другое, и т.д. и т.п.282 Но в одном случае, находит Исократ, польза и справедливость замечательным образом полностью совпадают друг с другом, и этот случай - панэллинская война против Персии: «Такая война лучше мира, она скорее похожа на священное посольство, чем на поход; она полезна и для тех, кто стремится к мирной жизни и кто мечтает о войне. Одни могли бы спокойно извлекать пользу из своего добра, другие - приобрести большие богатства за чужой счет. Если поразмыслить, то окажется, что эти предприятия нам в высшей степени полезны во многих отношениях. Скажите, с кем воевать тем, кто нисколько не стремится к выгоде, а имеет в виду только справедливость? Не с теми ли, которые прежде причиняли зло Элладе и теперь питают против нее коварные замыслы и вообще всегда так к нам относились?»283 Просто удивительно, насколько органично переплетаются у Исократа откровенные призывы к грабежу варваров с патетическими восклицаниями об отчизне, священном долге и т.п.; в предложениях, буквально следующих одно за другим, оратор говорит о том, что участники войны, к которой он призывает, смогут обогатиться за чужой счет, - и о том, что они ничуть не думают ни о какой выгоде, а стремятся лишь к справедливости. Позднейшие националисты, к сожалению, утратили эту замечательную античную откровенность, оставив на своих знаменах исключительно высокодуховные слоганы и тщательно маскируя все относящееся к соображениям материального порядка; однако в одном и очень существенном отношении Исократ мог бы послужить для них примером. Речь идет о конструировании собственной истории, о создании таких ее версий и интерпретаций, которые служат образцом политической мифологии, идеологизирования такого рода, которое фальсифицирует общеизвестные факты, даже не замечая этого. Исократ, который знал историю не хуже Геродота и Фукидида, без тени сомнения заявляет о предках времен персидских войн, что «свои государства они считали отдельными городами, а общей отчизной - лишь Элладу»284. Он радикальнейшим образом проецирует свои представления о должном будущем в прошлое, придумывая мифическую единую Элладу, якобы существовавшую не только в эпоху марафономахов, но и - ни много ни мало - в эпоху Троянской войны. Этого при всем желании нельзя было вычитать у Гомера, однако желание Исократа увидеть объединенную Грецию, побеждающую варварскую Персию, было, видимо, столь велико, что ставшие к тому времени школьно-хрестоматийными тексты гомеровских поэм он воспринимал как лучшее подтверждение своих прямо противоположных взглядов на отношения греков между собой и с варварами. Он совершенно свободно переписывает историю, безапелляционно заявляя о тех же мифических «предках»: «У них было правилом, что эллинские города для них так же неприкосновенны, как для благочестивых людей неприкосновенны священные дары, выставленные в храмах. Из всех войн самой необходимой и справедливой они считали, во-первых, войну, которую вели вместе со всеми людьми против диких зверей, а во-вторых, войну, которую вели вместе с эллинами против персов, наших естественных врагов, всегда строящих козни против нас»285. Исократ, учившийся у лучших софистов, а затем сам содержавший школу риторики, не мог не знать, что не только в его время, но и ранее эллины беспрерывно грабили, убивали, захватывали в рабство других эллинов, причем чем раньше, тем больше; но он с такой убежденностью обращает должное в сущее, так легко и непринужденно подгоняет историю прошлого под свой проект будущего, что совершенно не замечает возникающих при этом вопиющих противоречий. Однако, если Исократ мог сколь угодно вольно обращаться с историей, помещая свой конструкт единой Элла ды хоть во времена Фемистокла, хоть во времена Агамемнона, то политическая реальность эпохи была далека от этого идеала, и он, как опытный политик, знал это лучше других. Поэтому он чуть ли не во всех своих речах неустанно повторяет мысль о необходимости объединения греческих полисов, необходимости «прекратить наше соперничество и общими силами начать войну с варварами». Объединение Эллады и война с варварами для Исократа неизбежно предполагают друг друга; внутренний мир тождествен внешней войне - «невозможно сохранить прочный мир, пока мы не начнем общими силами войну с варварами»286. Чтобы объединиться, нужно найти общего врага, и наилучший кандидат на эту роль - Персия; с другой стороны, победить Персидскую империю можно только объединенными усилиями. Следует заметить, что эту мысль высказывали не только логографы (сочинители речей) типа Исократа, но и политики-практики. Так, Калликратид, командовавший в конце Пелопоннесской войны спартанским флотом, выстроенным на деньги персов, по роду своей службы должен был то и дело обращаться к последним за финансовой поддержкой; получив от Кира вместо денег очередной отказ, он сильно вознегодовал («Эллины - несчастнейшие люди, если им приходится льстить варварам из-за денег») и заявил, что «если он вернется на родину цел и невредим, то он приложит все усилия, чтобы примирить лакедемонян с афинянами»287. Лисандр, если верить Плутарху, тоже «поклялся спутникам, что как только вернется в Спарту, сделает все для восстановления мира между греками, чтобы впредь они внушали варварам ужас и перестали обращаться к ним за помощью в борьбе друг против друга»288. А Агесилай уже прямо высказывался за объединение греков против варваров - вот что рассказывает Плутарх: «Когда в другой раз Агесилай узнал, что у Коринфа произошла большая битва и со стороны спартанцев пало совсем немного, со стороны же противника - множество, он не проявил ни радости, ни гордости и лишь сказал с глубоким вздохом: “Горе тебе, Греция, что ты сама погубила столько людей, которые, если бы они еще жили, способны были бы, объединившись, победить всех варваров, вместе взятых”»289. Политикам и военачальникам типа Агесилая, в отличие от идеологов панэллинизма, действительно, оставалось только вздыхать: реальные обстоятельства не подчинялись теоретическим предписаниям, и на деле вместо «священной войны» всех эллинов против варваров у того же самого Агесилая в войске были персидские подразделения290, греки же, наоборот, нанимались на службу к Ахе- менидам. (Ксенофонт в «Анабасисе» прибегает к разного рода ухищрениям, чтобы как-то согласовать реальную жизнь с набирающей силу идеологией панэллинизма - например, у него Клеарх, командир греческих наемников, заявляет своим воинам: «Никто никогда не вправе будет сказать, что, приведя эллинов к варварам, я предал эллинов и предпочел им дружбу варваров»; в свою очередь Кир перед решающей битвой при Кунаксе обращается к грекам с такой речью: «Эллины, я веду вас с собой в качестве союзников не по недостатку в людях [варварах]. Я потому присоединил вас к своим силам, что считаю вас доблестнее и сильнее большого количества варваров»291.) Но главная проблема превращения Греции в единое целое заключалась в другом: как можно объединить гражданские общины, не нарушая их суверенитета и не заменяя демократического правления иерархическим администрированием? Вопрос был не из легких, и ответ на него, по всей видимости, приходилось давать отрицательный: действительно, любое объединение в той или иной степени предполагает утрату независимости объединяющимися субъектами - суверенной будет уже новая социально-политическая целостность, а не ее составные части. В то же время суверенитет гражданской общины предполагает демократическое (более или менее) правление, при котором каждый гражданин обладает политическими правами, т.е. голосует в народном собрании, избирает магистратов и сам может быть избранным (при развитом демократическом устройстве гражданину приходилось в течении жизни минимум несколько раз исполнять те или иные годичные магистратуры). Представительской демократии с ее ступенчатыми выборами и разделением властей греки не знали, да и, по всей вероятности, не захотели бы знать; у них принимали законы, исполняли их и судили за неисполнение одни и те же учреждения и лица, каждый гражданин мог в равной мере принимать участие в отправлении всех функций власти, а в позднейшем представительском законодательном собрании, зажатом между титаническими машинами администрации, суда, полиции и армии, ни один эллин не увидел бы ничего демократического. С этой точки зрения, гражданская община не могла превратиться в территориальное государство, не перестав быть гражданской общиной; и федерации полисов, и гегемонии одного полиса над другими являлись паллиативами и не решали проблемы, ибо источником суверенитета продолжала считаться община, а не некая надобщинная властная структура, гражданин не превращался в подданного, а демократия - в монархию. Однако путь развития самой демократии был таков, что способность ее дальнейшего существования начинала вызывать определенные опасения. Собственно говоря, демократия была сильна и эффективно функционировала тогда, когда была не демократией, а тимократией, т.е. основывалась на цензовой системе, в соответствии с которой занятие государственных должностей определялось размером дохода. Эта система продержалась (в Афинах) более полутора веков, однако в последние десятилетия V века, т.е. в период Пелопоннесской войны, вышла из употребления. Наступила эпоха демократии в полном смысле слова, и это время закономерно стало временем острых социальных конфликтов. Политическое равенство резко контрастировало с быстро углубляющимся имущественным неравенством, и это не нравилось - хотя и по диаметрально противоположным причинам - ни богатым, ни бедным: первые были недовольны политическим равенством, вторые - имущественным неравенством, и каждая сторона стремилась к противоположному. Эта борьба естественно требовала идеологического обеспечения. С одной стороны, широкое распространение получил популизм, разрабатываемый демагогами типа Клеона, который доказывал: «Надо понять, что необразованность при твердости характера полезнее, чем смышленость при бесхарактерности, что люди попроще обыкновенно лучше справляются с делами в государствах, нежели люди более интеллигентные. Последние желают казаться мудрее законов, брать верх во всем, что бы и когда не говорилось в народном собрании, как будто они не могут проявить свой ум в других более важных случаях, и таким способом действия причиняют государству большею частью вред. Напротив, люди, не верящие в свою гениаль ность, считают себя более невежественными по сравнению с законами и не столь способными обсуждать речи прекрасного оратора. Будучи скорее беспристрастными судьями, чем борцами в словопрении, они обыкновенно и поступают правильно»292. Выступая за невежество против красноречия, Клеон имел в виду, что политическое равенство граждан подразумевает равенство и во всех прочих отношениях, так что образованные умники не должны ставить себя выше простого человека из народа. Дальнейшая разработка этой идеи приводила к последовательному эгалитаризму, в комически-искаженной форме представленному в комедиях Аристофана. Во «Всадниках» в качестве демагогов фигурируют торговцы пенькой, овцами, кожевник Клеон, некий Колбасник и др.; диалоги говорят сами за себя: ...Иль ты из благородных? — Вот уж это - нет! Скорее из негодных! ' признавал, считая политию идеальным типом общественного устройства, причем характерно, что ближайшие аналогии этому идеалу обнаруживались опять-та- ззо ки в дорической архаике. («Большинство» в политии состоит из «людей, носящих оружие», однако воинами и, соответственно, гражданами являются отнюдь не все: торговцы, ремесленники и даже, что самое удивительное, земледельцы не имеют отношения к гражданской общине - всем этим должны заниматься рабы/варвары, а гражданам следует интересоваться лишь войной и политикой; это не что иное, как Спарта в период расцвета «ликургова строя».) Зато демократию Аристотель критиковал с полным знанием дела и без всякого абстрактного теоретизирования. «Демократическое устройство, - пишет он, - возникло на основе того мнения, что равенство в каком-нибудь отношении влечет за собой и равенство вообще: из того положения, что все в одинаковой степени люди свободнорожденные, заключают и об их равенстве вообще. Опираясь на представления о равенстве, в демократиях все и притязают на полное равноправие». И далее: «Демократия обыкновенно определяется двумя признаками: сосредоточением верховной власти в руках большинства и свободой. Справедливость, как им представляется, совпадает с равенством; равенство же понимается в том смысле, что решения народной массы должны иметь силу; свобода же толкуется как возможность делать всякому что угодно». Как и его учитель, Аристотель отмечает, что для демократии характерно «вольное существование рабов... женщин, детей»299 (причем то же самое бывает и при тирании: Стаги- рит очень точно подметил закономерность, о которой мы говорили выше, - стирание неравенства между гражданами и негражданами разрушает гражданскую общину и ведет к установлению внешнего управления, и наоборот). Более-менее терпимой может быть демократия земледельцев, хуже демократия пастухов, еще хуже демократия торговцев, ремесленников и поденщиков, а хуже всего радикальная демократия, при которой гражданскими правами пользуются незаконнорожденные и имеющие только одного родителя-гражданина. Между тем афинская демократия развивалась таким образом, что от предпоследней разновидности полным ходом двигалась к последней. Начиная с середины IV века это явление приняло такие размеры, что его стали признавать даже демократические политики из числа наиболее дальновидных. Например, такой сторонник демократии, как Демосфен, открыто порицал своих сограждан: «Свободу речи во всех других случаях вы считаете настолько общим достоянием всех живущих в государстве, что распространили ее и на иностранцев, и на рабов, и часто у нас можно увидать рабов, которые с большей свободой высказывают то, что им хочется, чем граждане в некоторых других государствах»300. Исократ, будучи большим прагматиком («никто не является демократом или олигархом по природе, а каждый хочет, чтобы утвердился такой политический строй, при котором он будет занимать почетное положение»301), высказывал нескрываемое отвращение к демократическому эгалитаризму, а выход видел не в осуществлении каких-то платоновско-аристотелевских утопий, а в идее монархии, которую он открыто и недвусмысленно пропагандировал в своих речах. Вот только одно такое высказывание, отвергающее демократическое равенство в пользу монархического неравенства: «Итак, относительно государственного устройства, - ибо с этого я решил начать, - я думаю, все придерживаются того мнения, что самое ужасное - это уравнение в правах людей порядочных и дурных, а самое справедливое - тщательное проведение разграничения между ними с тем, чтобы люди, неравные между собой, не получали и равных благ, но каждый пользовался и положением, и почетом по достоинству. Между тем олигархические и демократические государства всегда добиваются равенства среди тех, кто располагает гражданскими правами, и у них высоко ценится, если один ни в чем не может иметь преимущества перед другим, - обстоятельство, которое на руку дурным людям. Напротив, государство с монархическим устройством более всего предоставляет привилегий тому, кто в особенности выделяется своим достойнством, затем - следующему за ним, потом - третьему, четвертому и так далее по тому же принципу. И если даже это не всегда осуществляется на практике, то, по крайней мере, таково намерение монархического государства»302. Таким образом, дело, по всей видимости, шло к демократической монархии - монархии, возникающей как результат развития демократии, доведенного до своего логического предела. Эту идею на материале римской истории в свое время выдвинул Теодор Моммзен, рассма тривавший все движение популяров, начиная с Гая Грак- ха, как движение к монархии, которую в конце концов и создал Цезарь, называемый немецким историком «демократическим монархом»303. Моммзен видел монархическую тенденцию развития в постепенно и поэтапно осуществлявшемся уравнении римской общины с союзниками и провинциалами: если субъект и объект господства уравниваются, это значит, что складывается новая система отношений господства/подчинения, в рамках которой прежний субъект сам становится объектом, в то время как бывшему объекту кое-что перепадает за счет субъекта. Мы думаем, что ту же самую идею можно применить и к объяснению тенденций развития таких миниатюрных политических образований, каковыми выглядят греческие полисы по сравнению с Римской республикой: логика изменений в обоих случаях одна и та же, и с точки зрения системного подхода речь идет о том же самом процессе, только в качестве оппонентов выступают не Вечный город и его бескрайние провинциальные владения, а гражданский коллектив и разного рода неграждане. И там, и здесь в замкнутом континууме господства/подчинения один оппонент приобретает те или иные права настолько, насколько другой их утрачивает, соответственно, равенство граждан и неграждан означает только одно - и те, и другие превращаются в подданных, в качестве каковых они действительно, не только равны, но и просто тождественны. Однако в этом отношении идеологические новации и аксиологические трансформации опережали реальное становление новых политических институтов: к последней трети IV в. до н.э., кроме нескольких тираний, никаких более или менее устойчивых монархических или даже про- томонархических политических образований в Элладе еще не наблюдалось, зато идеи равенства «по природе» греков и варваров, рабов и свободных (а также мужчин и женщин, взрослых и детей и т.д.) уже расцветали пышным цветом. Об относительности, релятивности деления людей на эллинов и варваров заговорили уже некоторые из старших софистов, из среды которых стали выходить трактаты типа «Диалексиса», где, в частности, проводились сопоставления вроде: «Фессалийцу кажется прекрасным, укрощая коней и мулов, взятых из стада, самому зарезать и зажарить быка; у сицилийцев же это считается делом рабов. У македонцев признается похвальным, если девушки до брака общаются со многими мужчинами, после брака - позором. У персов мужчины и женщины наряжаются одинаково; у них возможно половое общение с дочерью, матерью и сестрой. У лидийцев девушки занимаются проституцией и, набрав денег, выходят замуж. Все эти нравы резко расходятся между собой и с обычаями греков»304. Раньше все подобные этнокультурные различия однозначно воспринимались как самоочевидное доказательство «варварства» варваров; теперь же эллины уже начинают сомневаться в том, что их собственные нормы являются абсолютными, естественными, существующими «по природе». Вся область собственно культуры определяется софистами как то, что существует «по установлению», т.е. относительно, а в разряд существующего «по природе» попадает одна человеческая физиология; в итоге получается, что «по природе» греки и варвары абсолютно равны, а их различия «по установлению» относительны и не могут быть основанием для превосходства одних над другими. Уже Антифонт в трактате «Об истине» доказывал, что «сущность, приданная вещи человеческим творчеством или постановлениями, - признак случайный и преходящий; настоящей же и постоянной сущностью является природа вещи». Все законы и нормы в этом случае оказываются конвенциональными конструктами, продуктом общественного договора; если некоторые думают, говорит Антифонт, что это правило допускает исключения - например, общечеловеческими, т.е. сущими «по природе» называют культ богов и почитание родителей, то они ошибаются, ибо у эфиопов не верят в.богов, да и сами боги слишком похожи на людей, чтобы быть богами; то же и с родителями - на Кеосе стариков убивают, массагеты их съедают и т.д. Подлинно универсальные, природно-естественные человеческие качества - это работа днем, сон ночью, питание, отдых, секс; а универсальны они потому, что возникли как угождение природе и подражание животным. «В самом деле, от природы мы все и во всем устроены одинаково - и варвары и эллины, - пишет Антифонт. - Стоит только обратить внимание на то, что от природы неизбежно присуще всем людям. Ни один варвар, ни один эллин от нас в этом отношении ничем не отличается: все мы дышим воздухом через рот и нос и едим руками»305. При таком подходе никаких «естественных» оснований для того, чтобы эллины могли с превосходством смотреть на варваров, уже не оставалось; а насколько распространенным и влиятельным стало это течение мысли, превратившееся в своего рода дискурсивную матрицу, свидетельствуют некоторые высказывания такого записного врага варваров, как Исократ. Он, естественно, хочет доказать, что эллины выше варваров «по природе», и вот что этим самым эллинам говорит: «Ведь вы сами стоите выше других и отличаетесь от остальных людей... тем, чем отличается человеческая природа от натуры животных и род эллинов от варваров: вы получаете сравнительно с другими лучшую ораторскую подготовку и более совершенный разум»306. Забавно, что этот содержатель школы риторики наряду с аристотелианским тезисом о своего рода мозговой недостаточности рабов/варваров, в качестве «природного» отличия эллинов от последних называет ораторскую подготовку; с другой стороны, здесь, по сути, делается чрезвычайно серьезное допущение - ведь если варвара обучить риторике и тем самым преодолеть его природную интеллектуальную недоразвитость, то он ничем не будет отличаться от эллина. И совсем не случайно в «Панегирике», где он всячески поносит варваров, Исократ вдруг бросает фразу: «Самое имя эллина становится уже обозначением не происхождения, но культуры. Эллинами чаще называют получивших одинаковое с нами образование, чем людей одного и того же происхождения»307. Стало быть, эллином необязательно родиться (не говоря уже о том, чтобы быть непременно «землерожденным»), эллином можно стать, можно научиться быть эллином. Фактически именно это имеет в виду Исократ, когда расхваливает культуртрегерство Эвагора, царя кипрского Саламина, под влиянием которого прежде чрезвычайно враждебно относившиеся к эллинам киприоты (этот остров с его полуахей- ским-полуфиникийским населением входил в состав Персидской державы) стали крайними филэллинами, а если так дело пойдет и дальше, станут и настоящими эллинами: «Теперь же они настолько переменились, что даже соперничают из-за того, кому считаться особенным другом эллинов. Заботясь о продолжении рода, большинство берет себе жен у нас. Эллинские вещи и обычаи нравятся им теперь больше, чем свои собственные»308. Подобного рода представления в это время являлись уже достаточно распространенными; еще в 414 г. консервативно настроенный Аристофан в комедии «Птицы» изобразил некую общину, взявшую на вооружение новую идеологию. Птицы здесь для начала заявляют: А наш известен род, известна община! Мы - граждане из граждан. Кто нас выгонит?309 Однако эти «граждане из граждан» чрезвычайно легко относятся к своему гражданству, что и служит мишенью аристофановой сатиры; хор птиц поет: Посетители театра, если кто-нибудь из вас С нами жить привольно хочет, пусть идет скорее к нам. Что по вашему закону безобразно и грешно, То слывет у птиц прекрасным и у нас разрешено. ...Вы рабов клеймите беглых, вы преследуете их, Мы же им присвоим званье пестрокрылых журавлей. Если Спинфар как фригиец ущемлен у вас в правах, То у нас фригийской птицей называться будет он. У людей слывет карийцем и рабом Экзекестид, А у нас кариец каркнет - и найдет себе родню310. Как писал в своей «Поэтике» Аристотель, «смешное есть некоторая ошибка и уродство, но безболезненное и безвредное»311, и в древней комедии, действительно, представление о том, что варвар/раб может иметь какие-то права, служило той самой «безболезненной ошибкой», являясь не более чем «безвредным уродством». Но время быстро меняло ценности, и то, что было раньше комичным отклонением, стало повседневно-серьезной нормой, так что всего двумя-тремя поколениями позже Менандр уже не смеялся над предоставлением прав варварам, а с непривычным для самого себя пафосом провозглашал всеобщее равноправие «по природе»: - Уж эти родословья! Мать, прошу тебя, Не говори о знатности! Ведь если кто В уме и чести обделен природою, - Такой всегда бежит к могилам дедовским, Считает предков, учит родословия... Однако ж у любого хоть какие-то, А были предки, иначе откуда он? Но если кто не может поименно всех 4 Исчислить предков (скажем, из другой страны Приехало семейство), - что тут стыдного? В ком от природы к доброму наклонность есть, - Будь Эфиоп! - он благороден, матушка. Коль скиф - уж «дрянь». Не скиф ли был Анахарсис?312 Иначе говоря, с эллинским и гражданским «благородством» произошло то же самое, что ранее случилось с аристократической «арете»: из передающихся по наследству, «по природе» существующих ценностей, которые нельзя перенять и которым нельзя научиться, эллинство и гражданство стали чем-то внешним и условным, «по установлению» существующим, что можно приобрести по желанию - а можно и не приобретать, коль такого желания не возникнет, ибо все люди и так равны «по природе». Именно эти идеи стали излюбленной темой рассуждения у киников, начиная с Антисфена и Диогена Синопского. Антис- фен, учившийся у Горгия, а затем у Сократа, доказывал, «что добродетели можно научиться, что благородство и добродетель одно и то же»313 (причем даже «у мужчин и женщин добродетель одна и та же»); он, будучи сыном афинского гражданина и матери-фракиянки, с психологически понятным презрением «говорил об афинянах, кичившихся своим происхождением, что они ничуть не благороднее улиток или кузнечиков». Его ученик Диоген, сын менялы из Синопы, изгнанного за фальшивомонетничество, сам писавший о себе, что он - «Лишенный крова, города, отчизны, / Живущий со дня на день нищий странник», естественно мог обрести некую позитивную идентичность, лишь произведя, как он говорил, «переоценку ценностей»; поэтому совершенно закономерно, что, по словам Лаэрция, «знатное происхождение, славу и прочее подобное он высмеивал, обзывая все это прикрасами порока»314. Негражданин - тоже человек, ничем существенным (существующим «по природе») не отличающийся от гражданина, будь он даже варвар или раб; как пишет И.М. Нахов, «Диогену и киническим авторам, повествующим о нем, прежде всего нужно было показать и доказать, что и раб - человек, и что положение, в которое он попал волею судьбы, еще не делает из него раба»315. Об этом опять-таки заговорили еще софисты - так, Алкидам, бывший, как и Антисфен, учеником Горгия, утверждал: «Бог создал всех свободными, природа никого не создала рабом»316. В поздних трагедиях Еврипида, написанных уже после первого приезда Горгия в Афины, проскальзывают те же нотки - например, в «Гекубе» главная героиня говорит Одиссею: «Свободного ль, раба убить - у вас / Ведь равный грех, не правда ли?», а хор поет: «О рабство! Сколько зла в тебе, увы!»317 Судьбы Гекубы и Поликсены - царицы и царевны, ставших рабынями, дают Еврипиду повод для далеко идущих обобщений: Свободы нет меж смертными: один Богатства раб, а тот - судьбы, иному Кладет предел толпа его сограждан, Тем письмена законов не велят Так поступать, как хочет их природа. Ну что ж, и ты не исключенье: черни Боится царь318. Но в «Гекубе» полисный бонтон еще соблюден: здесь действуют цари, царицы и царевны, которые сохраняют в своем неожиданном рабстве именно прирожденное благородство. С другой стороны, у Еврипида несчастные царевны фигурируют отнюдь не только в «Гекубе», у него вообще явный интерес к разного рода негражданам - женщинам, детям, рабам, причем среди последних встречаются не только благородные пленницы, но и самые обычные слуги. Именно о таких рабах говорит Ион: ...У раба Позорно только имя. Если честен, Так чем же он свободным не чета?319 А в «Елене» подобному философствованию предается уже не какой-нибудь склонный к софистическим рассуждениям царь, и не оказавшаяся в плену по неумолимой воле рока царевна, а самый настоящий раб от рождения, слуга: Если в рабском Рожден я состоянье, пусть меня Рабом хотя считают благородным... Нет имени - я душу сберегу... Все ж лучше быть по имени рабом лишь, > ... Чем на плечи одни, да оба зла320. Рабство, таким образом, расценивается как случайность и условность: можно быть рабом и сохранять при этом «благородство», которое превращается из внешнего во внутреннее, из автоматического следствия происхождения становясь усвоенным этическим регулятором поведения (кстати, в «Елене» еще один раб так и называет себя - «благородным слугой»321). Речь идет ни о чем ином, как о начале формирования новой - сословной - морали, где доминирующей становится уже не оппозиция «свои - чужие», а оппозиция «высшие - низшие». Первопроходцами здесь выступали основатели кинизма, которые, с точки зрения обычного гражданина, «посещали подозрительные места» и «якшались с дурными людьми», а главное, в совершенном противоречии с взглядами Платона и Аристотеля начинали доказывать, что «труд есть благо»322 (Феофраст, ученик Стагирита, явно придерживался иных взглядов, когда в своих «Характерах» поместил крестьянина под рубрику «Неотесанность»: «Деревенскую неотесанность можно, пожалуй, определить как невоспитанность, связанную с непристойностью»323). Впрочем, этот процесс еще только начинался, зато девальвация полисного патриотизма, да и вообще гражданской общины как нормальной и нормативной, единственно правильной формы социального устройства, уже шла полным ходом. В «Плутосе», позднейшей из дошедших до нас комедий Аристофана (388 г. до н.э.), Гермес произносит ставшую крылатым выражением фразу: «Где лучше нам - там наше и отечество»324; в свою очередь Диоген Синопский создает еще одну знаменитую формулу - как рассказывает Лаэрций, «на вопрос, откуда он, Диоген сказал: “Я - гражданин мира”»325. Странствующему и философствующему космополиту никакой полисный закон не писан: Диоген рассуждал, что «город может держаться только на законе; где нет города, там не нужны городские прихоти; а город держится на городских прихотях; но где нет города, там не нужны и законы; следовательно, закон - это городская прихоть»326. И он, и Антисфен заявляли, что мудрец живет не по законам государства, а по законам добродетели, которая состоит в том, чтобы быть в согласии с природой; конечно, о второй части этого утверждения можно было спорить, зато первая принималась без всяких возражений - уже у Еврипида попадаются диалоги типа: - Законы чтут и чтить велят у нас. < - Для мудреца все, что велят, - оковы327. В «Финикиянках» Тиресий возвещает Креонту, что спасение Фив - в жертве: он должен пожертвовать сыном (Менекеем), чтобы спасти отечество. И вот реакция Креонта: Что Фивы мне?! Ты ничего, старик, Не говорил, я ничего не слышал... ...Конечно, нет и нет... Иль должен я из жалости к отчизне Ей сына жертвовать?328 Времена Каллина и Тиртея, считавших, что высшая ценность, долг и благо - пасть за отечество, явно прошли; более того, граждане теперь не проявляют никакого желания не только пасть за отечество, но и просто реализовывать свои гражданские права, участвуя в полисной/поли- тической жизни. Этот невиданный прежде абсентизм, равнодушие к политике, которую Аристотель считал природным предназначением гражданина, тоже появляется уже у Еврипида, чей Ипполит произносит небывалую, крайне странную для трагического героя, коллеги которого обычно только тем и занимались, что громоздили горы трупов в надежде захватить или удержать власть, тираду: Нужно сумасшедшим быть, Чтоб домогаться власти и престол занять. Хочу быть первым только в играх эллинских. А в государстве пусть за мной останется Второе место. Добрые товарищи, Благополучье, безопасность полная Душе моей милее, чем любая власть329. Как видим, девальвация полисных ценностей приводила одних к аскетизму, других - к гедонизму, но и те и другие сходились в главном: полис и вся эта «политика» суть нечто искусственное, условное, ради чего не стоит не то что « отдавать жизнь, а даже просто слишком напрягаться, чем можно и даже нужно пренебречь. Если Антисфен первым «стал складывать вдвое свой плащ, пользоваться плащом без хитона и носить посох и суму»330, положив тем самым начало кинической традиции добровольной бедности и воздержания, то другой ученик Сократа, Аристипп, пошел иным путем, заявляя, что, мол, «себя-то я ставлю в разряд желающих жить как можно легче и приятней»331. Легкая и приятная жизнь, по Аристиппу - это жизнь частного лица, каковую сам философ, который, как пишет Лаэрций, «умел применяться ко всякому месту, времени или человеку, играя свою роль в соответствии со всею обстановкой»332, и сам вел в Сиракузах при дворе Дионисия I, оставив и родную Кирену, и знаменитые Афины. Это была его осознанная принципиальная позиция, которую он отстаивал в своих беседах с Сократом. Аристипп заявлял - «я даже не включаю себя в число граждан: я везде чужеземец»; он предпочитал быть метеком и не принимать участия в политической жизни - «ни в каком случае я не ставлю себя в число тех, которые хотят властвовать». Это вовсе не значит, что основатель гедонизма собирался накладывать на себя какие-то вериги смирения или стремился «пострадать» в духе позднейших христиан; свое кредо он формулировал так: «Я и в разряд рабов тоже себя не ставлю: мне кажется, есть какой-то средний путь между этими крайностями, по которому я и стараюсь идти, - путь ни через власть, ни через рабство, а через свободу, который вернее всего ведет к счастью» 333. И такой путь действительно был, однако вел он в несколько иную сторону: «среднее место» между господином и рабом занимает не «свободный», а подданный, который, впрочем, точно так же может быть счастливым; именно это «счастье» и даровал эллинам Александр Македонский.