Собирательная фигура коллективной идентичности: дискуссия о Центральной Европе
Своего рода case study того, как проблематизируются основания самоидентификации восточноевропейских интеллектуалов и как они полемически выстраивают многоплановые образы своей коллективной идентичности, может быть известная дискуссия о «Центральной Европе». В начале 1980-х годов одна за другой появляются эссе венгра Енё Сюча «Три исторических региона Европы» (1983. впрочем, в самиздате оно циркулировало с 1979 года)17, статья «Похищенная Европа» живущего во Франции чеха Милана Кундеры (1983. практически одновременно на французском, немецком и английском языках; см.: Pichova 2001). книга венгра Дёрдя Конрада «Восточноевропейские медитации» (1985), «Вариации на центрально-европейские темы» серба - точнее, пишущего на сербском языке и живущего во Франции вен- герско-черногорского еврея - Данило Киша (1986) и др. Тогда же эту проблематику делает широким достоянием известный американский политолог Тимоти Гартон Эш в своей статье «Центральная Европа вернулась!» (1986), затем ее подхватывают десятки авторов из Восточной Европы и вне ее пределов. В нескольких словах напомню социально-политические и культурные контексты обсуждения18. Для многих европейских и вообще западных интеллектуалов 8о-е годы - время публичного разочарования в собственных «левых» политических позициях, в надеждах на то. что СССР и страны социализма могут реформироваться, период резкого осуждения советской военной агрессии против Афганистана, широкого признания книг советских диссидентов. Вместе с тем начинает публично обсуждаться перспектива воссоединения Германии, в связи с этим идет продумывание нового политического и культурного устройства европейского континента. У европейцев возникает своеобразная «ностальгия по Европе*, интеллектуальные «поиски Европы*, в том числе в прошлом или на ее «краях» (среди памятников подобного интеллектуального движения назову, например, известные книги триестинца Клаудио Магриса «Дунай* [1986] и «Триест * [1987] продолжающие его же монографию «Габсбургский миф в современной австрийской словесности* [1963)). Замечу к тому же, что для ряда европейских интеллектуалов подобные ностальгические умонастроения — это еще и косвенная форма выражения их антиамериканских установок19. Такая ностальгия была с признательностью встречена теми восточноевропейскими интеллектуалами, которые в максимальной степени ориентировались на интеграцию в Европу, а также диссидентами Восточной Европы, стремившимися в политическом и культурном плане не смешивать восточноевропейский регион, с одной стороны, и Советский Союз вкупе с установленными им «социалистическими* режимами - с другой. Именно такова позиция Кундеры и Конрада. Заданный ими диссидентский дискурс развит и транслирован созданным в этот период в США ежегодником центральноевропейской культуры Cross Currents и другими подобными изданиями в Западной Европе и Северной Америке. Отмечу к тому же, что к концу 1970-х - началу 1980-х годов в Европе и на Западе в целом уже сложилась своеобразная субкультура диссидентства со своим образом жизни, системой организационных форм, каналами коммуникаций. Возникла соответственно и потребность в выработке не только оперативных кодов самоопределения, но и более долговременных культурных символов и символических систем. Главным из них на тот момент и становится разноплановый, исторически богатый и продуктивный для многосторонней идентификации символ «Центральной Европы*. Для Кундеры «Центральная Европа стремится стать конденсированным образом Европы и ее разнообразных богатств, миниатюрной сверхъевропейской Европой, уменьшенной моделью Европы наций, построенной в свое время на правиле: максимум разнообразия при минимуме пространства*20. Полюс отторжения здесь — Россия, и главная ошибка стран Центральной Европы - «идеология славянского мира* (с. и). Такова проспективная ось идентификации. Оценочное противопоставление Запада (включая Центральную Европу) и Востока (прежде всего России) у Кундеры, рационалисти- чески-ироническое неприятие им всего, связанного с мифологией «славянской* и «русской души*, ее «глубины*, вызвали резко-поле- мическое эссе Бродского «Почему Милан Кундера несправедлив к Достоевскому* (1985). Для Бродского неприемлема и «географическая* идеализация Запада вкупе с такой же диффамацией Востока у Кундеры, и его элегический тон прощания с «ушедшей Европой*. — то и другое для него суть грубые упрощения: «Западная цивилизация и ее культура, включая кундеровские понятия, строились прежде всего на принципе жертвы, на идее человека, который принял за нас смерть. Оказываясь в опасности, западная цивилизация и ее культура всегда находят в себе достаточно решимости, чтобы вступить в борьбу с врагом, даже если этот враг - внутри*. Поэтому для Бродского «во многих отношениях последняя мировая война была гражданской войной западной цивилизации» (Бродский 2001:95). Другая ось идентификации - историческая:« Совокупность стран Центральной Европы определяют не политические границы а общие поворотные ситуации, сплотившие народы... в воображаемых и постоянно меняющихся границах, где воспроизводится единая память, единый опыт, сообщество единой традиции» (с. 14). Идентичность Центральной (Восточной) Европы определяется Кундерой через историческую память. Такой тип идентификации считает ведущим и литовский поэт-эмигрант Томас Венцлова. По его словам, «именно в восточноевропейских странах процесс поисков утраченного времени, излечения от амнезии зашел особенно далеко - так далеко, что Большой Брат едва ли чувствует себя вполне уверенно» (Венцлова 1995:195; см. также: A l’Est 1990). При этом отношение к истории у Кундеры глубоко двойственное. Для него образ мира в Центральной Европе строится на « глубочайшем недоверии к Истории с большой буквы Истории победителей. А народы Центральной Европы - не победители. Они неотделимы от европейской Истории, не могут существовать вне ее. но они — ее оборотная сторона, ее жертвы и аутсайдеры» (с. 15). В этом смысле воплощением Центральной Европы для Кундеры являются евреи этого региона: они «были в XX веке главным космополитическим и интегрирующим элементом Центральной Европы, цементирующим ее интеллектуальным началом, конденсацией ее духа, творцом ее духовного единства» (Там же). Судьбы «малых» народов Центральной Европы - это предвосхищение судеб Европы как таковой, отсюда и значение центральноевропейского опыта для будущего всей Европы. Кундера утверждает «великую историческую миссию малых народов в современном мире, брошенном на произвол великих держав, которые стремятся подровнять всех под одну гребенку. Малые народы противостоят этой ужасающей унификации» (цит. по: Регионализация 2001: 75-76). Чешский писатель Петр Крал, с 1968 года живущий во Франции. акцентирует примерно те же значения в понятии «провинции»: для него «„провинциальный- образ чувств может стать чем-то вроде полезного противоядия от завоевательных идей больших наций как таковых и от любой идеологической абстракции вообще» (Krai 1985: 82). То, что Европа «не заметила» потерю центрально- европейских стран, частично уничтоженных, а частично поглощенных двумя крупнейшими тоталитарными государствами XX века, для Кундеры связано с тем, что она «теряет чувство своей культурной идентичности» (с. 16). «перестала чувствовать свое единство как единство культуры»: «Культуры как сферы, в которой реализовались высшие ценности, больше не существует» в Европе (с. 19)*'. По мысли Кундеры. народы Центральной Европы как бы напоминают нынешним европейцам обо всем замысле современной Европы как пространства культуры, поэтому в их сопротивлении унификации извне есть что-то «вчерашнее»: «В бунте стран Центральной Европы есть что-то консервативное, я бы даже сказал - анахроничное: они безнадежно пытаются воскресить прошедшую эпоху, прошедшую эпоху культуры, прошедшую эпоху Модерности, потому что лишь в такую эпоху Центральная Европа еще может отстоять собственную идентичность» (с. 22). Образцовым воплощением европейца после «конца Европы» для Кундеры выступает эмигрант из Румынии, француз по языку и апатрид по призванию Эмиль Мишель Моран (с. ю). Характерно, что и американка Сьюзен Зонтаг воспринимает Чорана, «образцовый европейский ум», как «одного из последних печальников по уходящей »Европе» - европейскому страданию, европейской интеллектуальной отваге, европейской энергии, европейской сложности», «одного из самых одаренных ее печальников» (Зонтаг 1997:106). Полемизируя с Кундерой, Данило Киш подчеркивает, что единая Центральная Европа (это ценностное представление Кундеры, пусть и с оговорками, разделяют Предраг Матвеевич, Кшиштоф Помян, Барбара Скарга и другие) - не более чем фикция: на ее территориях «различий между национальными культурами больше, чем сходств, антагонизмы здесь сильнее, чем притяжения» (КН> 1995:96; далее страницы этого эссе указываются в тексте с скобках). Милош различал для себя как минимум две Центральные Европы - Австро-Венгрию на юге и польско-литовско-белорусский Commonwealth, неразрывно связанный с Россией, на севере - и осознавал, что родился и вырос на границе между Римом и Византией; Киш, Кадаре или Канетти прибавили бы к этому границу с исламским миром. Дёрдь Конрад подчеркивает, что Европа - это «множество автономных и эффективно-действующих сил Автономия - самый надежный источник энергии из всех, которыми располагают европейцы» (Konrad 1999). Полицентричность подобного образа Европы связана еще и с тем, что модельным воплощением европейского при этом выступает культура - совокупность значений и образцов, заведомо не имеющих центра. В таком случае «Центральная Европа» означает в данных рассуждениях «Европа как таковая» - в том смысле, что никакого внешнего центра ей не задано: «Что означает Европа? Что никто не в силах над ней господствовать» (Konrdd 1999). Киш отчетливо видит политический смысл унификации, угрожающей восточноевропейцам. - установление единомыслия по советскому образцу: «Последняя цель всей идеологической борьбы последних сорока лет в „странах реального социализма- против „декадентства" в искусстве и культуре - это гомогенизация и большевизация. „Прозападный* в этих условиях - зловещий политический ярлык, означающий антисоветский, антикоммунистический» (с. 108); «Тяга к европейской культуре часто принимает у нас форму национальной гордыни и противопоставления, которые суть не более чем форма сопротивления единообразию и большевизации »(с. юб). Но тенденций к унификации по образу и подобию Западной Европы Киш тоже не принимает. Поэтому, в частности. ему чужд «габсбургский миф» с его образом «прекрасной Вены» как воображаемой столицы для интеллектуалов Центральной Европы. Киш указывает, что сербские и хорватские интеллектуалы - среди последних, например, Мирослав Крлежа - видели в Вене глубокую провинцию, причем германскую22. Поэтому они, с одной стороны, поддерживали тесные связи с Россией, в образе которой для них сливались «два мифа - панславизм (православие) и революция. Достоевский и Коминтерн » (с. юб). а с другой - как Крлежа и как сам Киш, много переводивший русскую и французскую словесность XX века (или как, параллельно ему, Целан, а до них - Рильке), испытывая тягу к России, вместе с тем ориентировались на Францию. Позиция Киша — поддерживать, подчеркивать и даже максимизировать культурные различия, в том числе принципиальные и неустранимые отличия Восточной Европы от Западной (характерно, что максимизация противоречий в самоопределении героев, своего рода «испытание многомерностью* — принцип и художественной антропологии Киша, ведущая черта его романной поэтики). Для него «все. что означает Центральная Европа в смысле культуры, это, быть может, лишь стремление обрести свое место на фамильном древе народов Европы законное желание видеть, что их общее происхождение признано вопреки (или. напротив, скорее благодаря) всем отличиям. Потому что именно отличия делают Центральную Европу особенной и придают ей своеобразие внутри европейского целого» (с. 104). Предельным образом всегдашней вненаходимости. включенности-исключенности Центральной Европы в Европу, завершением драмы ее «неаутентичности* у Киша выступает изгнание (после массированной, проникнутой антисемитизмом травли в прессе, которую вызвал его роман о сталинских чистках «Могила для Бориса Давидовича», писатель был вынужден в 1978 году эмигрировать)23. Поэтому шифром «вечной двойственности» восточноевропейского интеллектуала может быть, по Кишу, кафкианский инициал К., «одна-единственная буква, скрывающая и говорящая разом» (с. 114). Отмечу, что в начале века и между двумя войнами подобная «неаутентичность» самоопределения чаще всего толкала восточноевропейских интеллектуалов к идейному и политическому радикализму, обычно — левого толка, тогда как в послевоенной ситуации память о нацизме и опыт подсоветского существования их от этого, как правило. все-таки удерживали. Интеллектуалы Западной Европы, как представляется, стали уходить от своих левых, в том числе советских, симпатий лишь позже, точнее - здесь было несколько «волн»: после берлинских событий 1953 года и венгерских - 1956-го, после XX сьезда и публикаций в западной прессе материалов о сталинских лагерях, после чешских событий 1968 года, вторжения СССР в Афганистан в 1979 году, введения военного положения в Польше в 1981-м и т.д. После каждой из перечисленных вех в самом СССР, а тем более в зависимых от него странах Восточной Европы, в кругах тамошних интеллектуалов становился все яснее распад советской социальной, политической, военной системы, ее нарастающий общий коллапс, все более разительное несоответствие прежней легенде тоталитарной власти, «всемирной миссии» стран социализма и широковещательным социальным обещаниям их властей по отношению к массам.