<<
>>

РОССИЯ, ИМПЕРИЯ И ИДЕНТИЧНОСТЬ

  До последнего времени исследователи истории России уделяли значительное внимание истории российского государства, либо полностью избегая вопроса о нации, либо включая ее в концепцию государства.
Мало найдется работ эмпирического или теоретического характера, которые анализируют царизм как империю или Россию как нацию. Отчасти такое состоя

ние историографии вопроса можно отнести за счет ранней идентификации России как династического удела, а не как этнонациональной или религиозной общности. Как подметил Пол Бушкович, ранние русские летописи представляют собой описания подвигов царствующих князей, а легенды основания проникнуты династическим мотивом. Понятие России с конца XV в. и до правления Алексея Михайловича включало в себя территорию, подвластную Рюриковичам, а затем династии Романовых46.

В своем исследовании церемоний, ритуалов и мифов, созданных русской монархией о себе и для себя, Ричард Уортман доказывает, что основным мотивом репрезентации монархии была ее чужеродность, которая подчеркивала разделение на правителя и элиту, с одной стороны, и простой народ, с другой47. Монархический миф утверждал происхождение правителей от чу- жеземцев-варягов, связанных с другими чужеродными правителями Запада. “Чужеродные черты, передавая политическое и культурное превосходство правителя, являлись позитивной политической ценностью, черты туземные, соответственно, - нейтральной или негативной”48. Даже модели политической власти имели иностранное происхождение (Византия и монгольские ханы), ценным в них была именно чужеродность, передающая превосходство. Позднее, в XVIII и XIX вв., монархический миф завоевания был использован для создания образа монархии, несущей в Россию цивилизацию и прогресс. Правитель изображался бескорыстным героем, спасшим Россию от деспотизма и разорения.

В чем же заключалась идентичность или идентичности “русских” в ранний период исторического развития? Уже ранние исторические свидетельства российский истории указывают на значительное культурное и лингвистическое разнообразие тех народов, которые позже составили население России49.

“Повесть временных лет” упоминает славянские, балтские, тюркские и финские народы среди живущих в исследуемом регионе, а также отмечает, что славяне были разделены на две группы. Согласно летописи, объединение восточных славян произошло после призвания варягов, которых называли “Русью”. Немногие исследователи, задававшиеся вопросом о русской национальной идентичности, обычно сходятся во мнении, что со времени принятия христианства в 988 г. (традиционная дата) и на протяжении нескольких последующих веков русские образовывали сообщество, в самоидентификации которого православие тесно сплелось с понятием русскости, и оба понятия были противопоставлены католикам Польши и Великого Княжества Литовского, равно как и нехристианским кочевым народам волжского региона и Сибири50. Идентификация с династически установленным правителем была важным компонентом ранненациональной идентичности, но ее необходимо отличать от лояльности государству. Термин “удел” более соответствует ситуации, чем термин “государство”, так как в данный период народ как сообщество воспринимался в тесной связи с политической властью. Валери Кивельсон замечает:

«Киевские великие князья не имели вовсе или имели весьма слабое представление о государстве как об объединенной территориальной единице, управляемой единым суверенным институтом, который призван администрировать, контролировать и налагать налоги на свой народ. Наоборот, территория Киевского государственного объединения оставалась аморфной и подвижной. Концепция и титул “великого князя” объединенного киевского удела во

шли в употребление и политическое сознание постепенно, являясь результатом следования византийской модели. Государственность (если признать факт существования таковой) была сформирована вне четких принципов, определялась по размытому критерию народа (Русь) и была управляема попеременно взаимосвязанными и конкурирующими между собой группами княжеского рода. Великокняжеские завещания показывают, что задача княжеской политики оставалась сформулированной в личных и родовых терминах и не претендовала на более широкие цели консолидации суверенитета или территориального управления»51.

Идентичность была сформирована изнутри путем консолидации религии, церкви и, соответственно, единого московского государства (начиная примерно с XV в.), а также на границах, в борьбе с теми народами, которые представлялись отличными от русского. Таким образом, начальный процесс формирования национальной идентичности придал русскости наднациональный характер мировой веры. Политическое сознание было определено путем идентификации с правящей династией и противопоставления “другим” народам в периферийных зонах52. Религия выполняла в период до начала Нового времени такую же функцию, которую в наше время несет в себе этничность, заполняя наличное смысловое поле идентичности. В рамках понятий “религии” и “династического государства” происходила борьба за определение членства в социальном сообществе и вырабатывались соответствующие ему коды социального поведения53. Как заметил историк Ричард Хелли, «жители Московии определяли себя как “православных” и чаще как “русских”, коими многие из них, конечно, не являлись»54. По мере того как политическое пространство государства становилось все более гетерогенным в этническом и конфессиональном плане, ключом к пониманию лояльности оставалось исповедание православной веры. Несмотря на изоляцию и часто провозглашаемую ксенофобию, для иностранных обозревателей Россия являла собой пример удивительного экуменизма. “Обращение в православие автоматически превращало любого иностранца в московита, и в таком качестве его воспринимали как центральные власти, так и, судя по всему, коренное население”55.

Если не с самого начала, то по прошествии нескольких последующих веков русская идентичность становилась все более связанной с религией, расширяющейся территорией и государством. Когда Иван III принял титул царя и самодержца в середине XV в., данный жест воспринимался как претензия на суверенитет правителя России. Москва, всегда находившаяся в привилегированном положении среди остальных русских княжеств и даже получавшая поддержку татаро-монголов в предшествующем столетии, в XV в.

“сменила Золотую Орду в качестве суверенного властителя над землями Руси”, одновременно получив “имперскую легитимность от Чингизидов”56. “Имперский суверенитет, - пишет Уортман, - был единственным истинным суверенитетом” в русском понимании57. В тоже время, восприняв и модифицировав двуглавого орла Византии и Священной Римской империи, Иван III продемонстрировал желание быть равным западным монархам. Выводя собственную родословную от Рюрика, московские князья восприняли мотив иноземного происхождения как часть монархического мифа, который отделял их от русского народа. Их политический союзник - православное духовенство - принял участие в конструировании имперской мифологии, которая была подробно визуализирована в коронационной церемонии. “Церемо

ния превращала выдумку об имперской преемственности в священную правду”58. Майкл Чернявский считал данный идеологический сплав образа хана и базилевса поверхностным и противоречивым синтезом разных исторических традиций. “С тех пор образ русского великого князя заключал в себе образ хана, римского императора и единственного православного суверена, он был связан с династической линией Ивана I (который был лояльным подданным хана). Все эти образы сосуществовали одновременно, не противореча, а взаимно укрепляя друг друга”59.

С завоеванием Иваном IV Казанского и Астраханского ханств в середине XVI в. Московское государство инкорпорировало в свой состав территории, компактно заселенные нерусскими народами. Данные территории представляли собой инородные политические организмы, с их вхождением в состав относительно гомогенного русского государства Россия трансформировалась во многонациональную империю. Русские цари заменили термин “Русь”, относившийся к центральным русско-населенным областям, термином “Россия” в качестве обозначения подвластного политического пространства. В отличие от византийского императора или монгольского хана русский царь был провозглашен не властителем вселенной, а только абсолютным и суверенным правителем всей России (царем “всея Руси”)60.

Тем не менее в качестве завоевателя Казани и Астрахани московский царь унаследовал часть престижа монгольских ханов. В дальнейшей экспансии на юг и восток московский правитель использовал образ хана для подчинения и установления субординации в отношениях с правителями малых политических образований Сибири и Северного Кавказа. Исследование Михаила Ходарковского показало, что при заключении соглашений между русским царем и Шамхалом Дагестана или с князьями Кабарды последние считали себя равными царю, в то время как русская сторона неизменно трактовала соглашения как подчинение младших правителей русскому суверену61.

Российская имперская власть проникала в периферийные зоны в качестве старшего суверена, независимо от положения местных политических правителей и народов. Завоевание и аннексия пограничных земель воспринимались как расширение царского суверенитета, который был концептуализирован в терминах “двора” и “удела”. Экспансия также представлялась как очередная стадия “собирания русских земель”. Нерусские элиты были кооптированы в русское дворянство, так же как и городская верхушка Казани и Астрахани, хотя часть повинностей с нового крестьянского сословия была переадресована в пользу Москвы. После включения региона в состав империи царское государство было готово к применению силы, чтобы не допустить его утраты. Восстания жестоко подавлялись. Но как только проблема безопасности решалась, Москва позволяла местным элитам, переставшим быть суверенными, управлять территорией и сохранять существовавшие до аннексий традиции и законы. Хотя пограничные территории были включены в состав империи на правах окраин и всегда оставались подчиненными центру, они сохранили иное административное устройство62.

Российская экспансия была предопределена экономическими и идеологическими интересами, а также соображениями безопасности. Притяжение мехов Сибири и минеральных богатств Урала, опасности кочевых вторжений в районе бассейна Волги и южной степи, стремление крестьян к сель

скохозяйственным угодьям, а также условия для свободной жизни на приграничных землях - все это стимулировало экспансию.

Однако миссионерское рвение не было ключевой мотивацией, хотя миссионеры следовали за расширяющимися границами империи. Вступая в торговые контакты на юге и востоке с бесчисленными народами Сибири, калмыками южной степи и кавказским населением гор, русские закономерно чувствовали различия между собой и туземным населением в области религии, обычаев, питания и быта. Хотя некоторые из представителей империи, например, казаки-торговцы на восточной границе, проявили безразличие к чужеродному укладу, другие, в частности духовенство, поставили перед собой задачу распространить православие на языческое население63. Будучи обращенными в православную веру, “инородцы” быстро ассимилировались русским сообществом. “Рабы, жены и государевы слуги, будучи новообращенными христианами, казалось, были приняты в новое сообщество на правах христиан и русских... Таким образом, инородцы, находившиеся на ясачном положении, при желании могли остаться инородцами и продолжить свое существование в лесах с условием взноса ясачной подати. Тот же, кто был убежден или принужден стать русским, мог совершить это обращение, при условии подчинения соответствующим правилам”64.

В то время как народы с иным религиозным и бытовым укладом отличались от имперской власти и подчинялись ей, сама царская власть поставила себя вне народа империи. Во время внутреннего кризиса Смутного времени (в начале XVII в.) появилась тенденция понимания России не просто как удела московского царя, а как государства, управляющегося царем и включающего в себя народ. Но новоизбранная на престол династия Романовых не восприняла этого нового понимания России в 1613 г. Новые правители представляли избрание на престол как акт провидения, принижая значение самого факта избрания всенародным собранием. Снова правящая династия дистанцировала себя от народа, провозглашая свое происхождение от Рюрика и Святого Владимира, князя Киевской Руси65.

С включением Украины (1654) и Вильно (1656) в состав империи имперские претензии получили поддержку, и теперь монарх был провозглашен “царем всея Великая, Малая и Белая Руси”66. Утвержденная в 1667 г. государственная печать Алексея Михайловича изображала орла с поднятыми крыльями, увенчанного тремя коронами, символизирующими Казань, Астрахань и Сибирь. Изображение орла окаймлялось тремя колоннами, олицетворяющими Великую, Малую и Белую Русь. Царь также присовокупил к своему титулу название “святой”, все более отдаляя себя от своих подданных и “представая как главный заступник за свою землю, религиозность которого превосходила религиозность подданных”67. Наконец, к концу в. в лексике царя Федора появилось понятие “Великороссийское царствие” - “термин, обозначавший имперское абсолютистское государство, подчинившее себе русские, а равно и нерусские территории”68. В этом виде великорусской империи конца XVII в. царь и государство были слиты в единой концепции суверенитета и абсолютизма. Государство, империя и самодержавный царь оказались объединены в разносторонней системе взаимосвязанных легитимаций. Согласно Уортману, в России “понятие империи выражало несколько взаимосвязанных, хотя и различных значений. Во-первых,

оно означало имперское доминирование или высшую власть, не ограниченную никакой другой властью. Второе значение подразумевало имперскую экспансию, обширные завоевания, направленные на нерусские земли. Третье значение отсылало к понятию христианской империи, наследию византийского императора как главного защитника православия. Эти значения были взаимосвязаны и усиливали друг друга”69.

Но царь выступал не только как святой правитель, христианский монарх и благочестивейший предстоятель церкви. Он также являлся полновластным правителем зарождавшегося секуляризированного бюрократического государства, завоевателем земель и предводителем дворянства и армии. В правление Петра Великого образы христианского императора и христианской империи уступили место более секулярному “западному мифу завоевания и господства”70. “Достижения Петра сделали очевидным тот факт, что русский царь обязан своей властью собственным подвигам на поле боя, а не божественно освященной традиции наследования престола... Образ завоевателя вытеснил старые легенды о происхождении власти”71. Петр довел мотив инородности власти до предела, заставляя бояр брить бороды, носить западную одежду, навязав барочную архитектуру и заимствовав голландские, немецкие и английские технологии. Он построил новую столицу - “окно в Европу”. Он создал новые нормы социальности в русском обществе, высвободив женщину из затворничества и коронуя собственную вторую жену, простолюдинку Екатерину, в качестве императрицы России. Он принял новый титул императора в 1721 г. и превратил Россию в империю. «Идеология Петра была типичной для века рационализма, когда вклад в “общее благосостояние” России мог служить легитимацией его правления»72. Император стал “отцом отечества” и “отныне отношения между монархом и подданными должны были строиться не на основе наследственных прав и личных обязательств, а на фундаменте обязательности службы государству”73.

Некоторые историки датируют зарождение русского национального самосознания XVII в. или по крайней мере временем правления Петра. М. Чернявский, например, считал, что раздвоенность социального сознания в России возникла в связи с расколом XVII в. и реформами Петра I. Данная раздвоенность воплощалась, с одной стороны, в позиции европеизированного дворянства, которое идентифицировало себя с “Россией” и считало все свои действия “по определению русскими”, и позицией раскольников и крестьян вообще - с другой. Реагируя на перемены, они “отстаивали ношение бород, традиционной одежды и выполнение древних ритуалов, формируя собственную русскую идентичность”74. С этой точки зрения “национальное самосознание зародилось как народный ответ на самоидентификацию абсолютистского государства, на угрозу традиционному укладу. Те институты, которые составляли эту угрозу, а именно абсолютистское осознание царя, империи и православия, могли быть исключены из состава русского самосознания”75.

Разумно корректируя точку зрения Чернявского, Джеймс Кракрафт отметил, что реакция на Никоновскую и Петровские реформы не была проявлением ксенофобии или национального сознания. Скорее, она порождалась “острым неприятием жестокого поведения по отношению к мировоззрению,

остававшемуся религиозным в своей основе”76. Определения России и русскости сталкивались внутри и между дискурсами социальных групп, их развитие было отмечено неопределенным, изменчивым и несистематичным характером, конкуренцией различных идентичностей. В этом развитии религиозные и этнокультурные различия подменяли и усиливали друг друга. Русскость продолжала определяться через православное христианство, но также подразумевала принадлежность к политическому пространству во главе с царем. С переходом государства от более традиционного этнорелигиозного понимания социального сообщества к надэтническому, космополитическому и европейскому конструированию политической цивилизации люди были поставлены перед дилеммой двух вышеописанных моделей русского сообщества.

К XVIII в. Россия квалифицировалась как империя сразу с нескольких точек зрений. Она была великой державой, чей правитель обладал полной, абсолютной суверенной властью над разнообразными территориями и подданными. Теоретики этой империи сознательно описывали ее с помощью языка и образного ряда исторических империй. Петр Великий создал образ императора как героя и бога, который возвышался над обыкновенными людьми и деятельность которого была направлена на улучшение благосостояния подданных77. Петр оставил своим наследникам (четверо из которых были женщинами) стабильный и защищенный правящий класс аристократов. Несмотря на ряд удачных и неудачных дворцовых переворотов, царь и дворянство существовали в симбиозе, позволявшем формулировать интересы императорского двора и дворянства в виде метафоры всеобщего благосостояния страны78. Монархи XVIII в. сочетали в своем образе черты завоевателя и реформатора, при этом сохраняя крепостную зависимость и практику закрепления крепостных за дворянами79. В этом космополитичном мире этничность и религия являлись второстепенными факторами по сравнению с правом рождения.

Многие специалисты, прежде всего Ганс Роггер, писали о национальном сознании в России XVIII в. Тем не менее необходимо отметить, что идентификация дворян и образованных социальных слоев с Россией была ограничена рамками государственного патриотизма, иными словами, она была связана более с понятиями “государства” и “правителя”, нежели с концепцией нации как более широкого политического сообщества, отличного от государства. Синтия Уайттекер показала на примере сорока пяти любителей-ис- ториков XVIII в., что главная интеллектуальная задача того времени заключалась в замене религиозного оправдания самодержавного политического порядка гражданской идеологией, основанной либо на династической преемственности, либо на достижениях правителя и его/ее озабоченности благосостоянием народа, либо на превосходстве самодержавия над другими формами правления80. Хотя такие историки, как Василий Татищев (1686-1750), доказывали существование общественного договора между царем и народом, они все же полагали, что однажды достигнутое соглашение “никем не может быть расторгнуто”81. Правители нанимали историков для опровержения “лжи” и “ошибок”, распространяемых иностранцами о России. Наверное, русские всех социальных классов руководствовались определенными критериями, с помощью которых отличали “русское” от “немецко

го”, “польского” или “французского”. Русские писатели той эпохи следовали общеевропейской тенденции выделять национальные отличия, или то, что позже будет названо “национальным характером”.

Поисками национального характера занимались такие представители просвещения, как Вольтер, Монтескье, Гердер и Блюменбах. Чуткость к проблеме национальных отличий проявилась в неприятии “русскими” дворянами “иностранцев”, слишком высоко продвинувшихся по лестнице государственной службы. Когда присутствие последних становилось излишне заметным, как в случае с немецкими баронами в окружении императрицы Анны, русские дворяне протестовали. В данной ситуации патриотизм был не только способом защиты привилегий и борьбы за власть, но и выступал в качестве механизма конструирования солидарности одной группы в противопоставлении другой. Сознательной реакцией на германофильство Анны и Петра III стали коронационные торжества Елизаветы I и Екатерины II, задуманные как акты реставрации славы Петра Великого. Для Елизаветы и Екатерины Петр I олицетворял аутентичную Россию. В частности, Елизавета сделала все возможное для использования статуса дочери Петра I и Екатерины I. Поскольку переворот, приведший к власти Екатерину II, преподносился как акт освобождения от тирана, окруженного иностранцами, немецкая принцесса представала не как узурпатор власти, а как законная правительница. Екатерина II являлась воображению современников Минервой, символом просвещения, одновременно воплощая любовь к России и уважение к православной вере. Существуя в космополитичной культуре, где предпочтение отдавалось французскому языку, дворянская элита не была лишена эмоциональной привязанности к элементам русской этнической культуры. “Имперский патриотизм с великорусской окраской был одним из мотивов исторических и литературных произведений конца XVIII века”82. При дворе Екатерины аристократы различного этнического происхождения одевались одинаково, императрица даже ввела “русское платье” с национальными элементами для всех придворных дам.

Россия следовала определенной логике строительства империи. После приобретения какой-либо территории, обычно посредством завоевания или расширяющихся поселений, представители царя производили кооптацию местной элиты в ряды служащих империи83. Но во многих регионах (бассейн Волги, Сибирь, Закавказье, Центральная Азия) интеграция новых территорий ограничивалась кооптацией элит и обычно не распространялась на основное крестьянское или кочевое население, сохранявшее племенную, этническую и религиозную идентичность. Некоторые элиты, как, например, татарские и украинские дворяне, растворились в российском дворянстве, другие, как немецкие бароны Прибалтики или шведские аристократы Финляндии, сохранили особые привилегии и идентичность. “Национализация”, гомогенизационная политика, интеграция различных народов в общее “российское” сообщество (особенно в среде дворянства) сосуществовали с политикой дискриминации и сохранения различий. После подчинения Сибирского ханства имперский центр даровал башкирам право быть военными представителями империи в волжском регионе. Некоторым народам, например, грузинскому, было позволено сохранить существовавшее до присоединения обычное право. Немецкие бароны, грече

ские и армянские купцы пользовались экономическими и правовыми выгодами, в то время как евреям было запрещено покидать черту оседлости. Религиозная и социальная жизнь мусульман подвергалась регулированию со стороны государства.

Религия сохранила свое значение в качестве главного критерия отличия русских от нерусских. Считалось, что тип вероисповедания говорит многое об основных качествах народа и позволяет предсказать его поведение. Предполагалось, что православные христиане более лояльны, чем двуличные мусульмане. “Просвещенные” государственные чиновники часто доказывали, что обращение населения в православную веру способно укрепить империю и принести цивилизацию отсталым народам окраин84. Хотя попытки подобной религиозной “русификации” не были поставлены на системную основу, они укрепили концептуальную связь между русскостью и православием. Начиная с петровских реформ, направленных на модернизацию России, государство и церковь интенсифицировали прежде спорадические попытки представить выгоды православия и западного образования отсталым нерусским народам востока и юга85.

В то время как Европа проходила через череду кризисов, начавшихся в 1789 г., Россия представляла собой «наиболее “имперскую”» из существовавших наций, охватывая больше народов, чем любая другая нация. Академик Генрих Шторх восторгался этнографическим разнообразием России в 1797 г., отмечая, что “никакое другое государство на земле не имеет такого разнородного населения”86. В собственном воображении Россия представала возрожденной Римской империей. Примерно в это время в Европе формировался дискурс нации (особенно интенсивно в ходе и после французской революции и наполеоновских войн) и распространялись концепции “народа” и народного суверенитета. В России традиционный монархический миф о чу- жеродности династий существенно сдерживал развитие нового национального популизма. Отпор, данный Россией Наполеону, а также включение в состав империи Кавказа и Великого Княжества Финляндского закрепили за Россией славу непобедимой державы, которая в начале XIX в. была присуща образу империи как на полях сражений, так и на парадах и воплощалась в образах властных царей87. В момент нападения Наполеона на Россию в 1812 г. Александр I издал указ, в котором заявлял, что не сложит оружия до тех пор, пока последний неприятельский солдат не покинет пределы империи88. В указе не упоминался русский народ, и империя представлялась как личное владение императора. Даже в критической ситуации французского продвижения на Москву советникам императора пришлось уговаривать Александра отправиться в Москву и показать себя национальным лидером. Манифесты императора, написанные консерватором и поэтом адмиралом A.C. Шишковым, содержали призывы к патриотическим и религиозным чувствам народа89. Писатели того времени изображали царя как “Ангела Господня” и “Нашего отца”, любимого подданными, к которым сам император испытывал великую любовь. После отступления французов российские писатели указывали на две основные причины победы: геройское мужество народа, попечение над которым Господь возложил на царя, и божественное провидение90. Российские власти сопротивлялись попыткам изобразить победу в войне как народный триумф, настаивая на божественно предопреде

ленном характере победы самодержавия, которое было поддержано преданным народом. Вот как об этом пишет Уортман:

“Присутствие народа в имперском сценарии представляло угрозу образу царя как божественно установленной силы, чьи властные полномочия имели внешнее или божественное происхождение, будь то санкция провидения или воплощение разума. В терминах социальной стратификации было невозможно вписать народ в качестве исторической силы в монархический сценарий, прославлявший власть царя в виде идеализированной правящей элиты”91.

После наполеоновских войн Россия стала еще более имперской, чем в в. Являясь Великим Князем Финляндским и Царем Польским, российский император был вынужден выступать в качестве конституционного монарха и подчиняться законам этих двух своих владений. В соответствии с Основными законами Российской империи 1832 г. российский император был провозглашен “самодержавным” и “неограниченным” монархом, но, в отличие от деспотий Востока, его империя управлялась законами (Rechtsstaat)92. Царь находился на расстоянии и над народом; его народ сохранял не только значительное этническое разнообразие, но традиционные институты власти, через которые осуществлялось управление. Выйдя победителем из наполеоновских войн, Россия приняла на себя роль охранителя консервативного политического устройства Европы, построенного на принципах, противоположных идеалам французской революции. Россия как бы воплощала в себе антитезис национализму. Александр I лично выразил свои политические пристрастия в схеме “Священного Союза”, который подразумевал объединение различных государств “в единую христианскую нацию”, подвластную “Самодержцу Христианского народа” Иисусу Христу93.

Можно выделить четыре причины, которые обусловили неудачу проекта русской нации. Первая причина связана с обширной географией царской России, ограниченными ресурсами, редким населением и слабостью средств сообщения94. В России не существовало сети экономических, правовых и культурных связей, таких, как, скажем, во Франции начала Нового времени95. Россия была столь велика, ее дороги столь плохи, а городские поселения столь малочисленны и на таком отдаленном расстоянии друг от друга, что государству было трудно изъявлять свою волю подданным систематически. Крестьяне обычно жили собственной жизнью, а в системе властных отношений место центрального правительства занимали местные помещики, а чаще - их управляющие. Те редкие случаи, когда крестьяне входили в непосредственный контакт с государством, ограничивались рекрутскими наборами и взиманием налоговых недоимок. Таким же опосредованным порядком управлялись и нерусские народы. До конца XIX в. почти не предпринималось попыток вмешательства в культурную жизнь нерусских национальностей.

Вторая причина неуспеха проекта русской нации в контексте империи заключалась во временной последовательности событий. К началу XIX в. появившийся дискурс нации создал возможность самоконцептуализации местных элит в качестве наций со всеми присущими подобному процессу требованиями культурного признания, политических прав, территории и даже государственности. С распространением легитимности нации постепенно тормозился процесс ассимиляции прочих народов в господствующую национальность.

Третьей причиной явилась специфика построения политических связей в Российской империи. И самодержавная концентрация власти, и сословная структура общества с заложенными в ней идеями социальных и этнических ступеней старшинства и меньшинства, делали невозможным создание горизонтальных, эгалитарных связей национального характера. Современные исследования, посвященные формированию нации и национализму, установили, что нациестроительство есть социальный и культурный процесс создания пространства особого вида. Нации обычно не только пространственно и концептуально превосходят предшествующие им государственные образования (особенно это касается раздробленного и обособленного пространства regime ancien Западной Европы), но они сознательно и преднамеренно очищены от партикуляризма, традиционных разделений, старых форм иерархии и привилегий и превращены в то, что Уильям Сьюэлл младший назвал “пустым гомогенным пространством”96. Царизму только отчасти удалось совершить то, что сделала со старорежимной Францией революция, отменив провинциальные привилегии, уничтожив внутренние тарифы и пошлины и стандартизировав меры на огромном пространстве.

“Модернизационные” усилия российских императоров и бюрократии XVIII и XIX вв., направленные на гомогенизацию мозаичной экономической и правовой жизни, были, конечно, значительны. Однако их следует рассматривать в совокупности с другими мерами, которые имели противоположный вектор действия, создавая новые и укрепляя старые различия и привилегии и поддерживая систему дискриминации на классовой, региональной, этнической и религиозной основе. Хотя образованная элита России уже в в. разделяла чувство национальной особости, до второй половины в. по-прежнему отсутствовало параллельное западноевропейскому понятие нации как политического сообщества, где народ выступает в качестве источника легитимности и суверенитета. В России - государстве и империи - население разделялось горизонтальными линиями по религиозному и этническому признаку и вертикальными барьерами между правящей элитой и привилегированными сословиями, с одной стороны, и огромной массой крестьянского населения, с другой. Эти различия были формализованы законодательным путем и фиксировали дискриминацию многочисленных народов и народностей. Данные иерархии и разделения задерживали развитие горизонтальных связей “братства и солидарности”, которые риторически характеризовали нацию на Западе. В этом смысле до самых последних дней существования государства режим Романовых оставался имперским - сложным, разнообразно организованным, иерархическим традиционным старым режимом, чьи органы управления и законы сдерживали процессы нивелировки и гомогенизации. В ситуации сохранения иерархии, различий и дистанции между элитой и огромным большинством населения было невозможно создать горизонтальные связи национального родства, которые идеально подходят для установления гражданских отношений в форме нации.

И, наконец, четвертой причиной явилась неудачная попытка русской элиты предложить ясную идею русской нации, разработать идентичность, не сводимую к религиозному (православному), имперскому, государственни- ческому, или узкоэтническому сознанию. Россия никогда не была равна этнической Руси. Практически с начала своего развития она была неким боль

шим, многонациональным “Российским” государством, построенным на основе смутно осознаваемых объединительных механизмов (религии или, возможно, лояльности царю). Но российские интеллектуалы и политики не смогли развить убедительную и притягательную концепцию русскости, не сводимую ни к этническому, ни к имперскому государству. Концепция нации была растворена в религиозной и государственнической идентичности и не смогла проявить себя как общность, отделенная от государства и религиозного сообщества.

Трудно отыскать достоверные источники, проливающие свет на характер идентичности народа. Но анализ литературы, которую читали обыкновенные русские люди, подтверждает многое из того, что уже говорилось выше о русском самосознании. Джеффри Брукс указывает, что “мы плохо представляем, как народ мыслил русскость в России до начала Нового времени, но ранние лубочные издания позволяют заключить, что православная церковь и в меньшей степени фигура царя служили определяющими символами для обозначения русскости на протяжении всего XIX в. Присутствие этих символов национальности в ранних редакциях лубков и отношение к ним авторов лубочных историй показывают, что быть русским означало быть лояльным царю и верным православной церкви”97. Анализ популярной литературы, проведенный Бруксом, подтверждает, что представление о нации как о совокупности народов, разделяющих общие ценности и лояльности, было развито слабо98. Тем не менее отдельные намеки на присутствие “национальной” идентичности лубочная литература дает99. Обращение в православие и лояльность по отношению к царю были знаками включения в русское сообщество и делали возможными смешанные браки. В то же время существовало ощущение империи как обширного географического пространства с разнообразными ландшафтами и народами, по отношению к которым русские стояли в особом положении. Сознание собственной особости и боязнь “другого”, особенно исламского “другого”, подчеркивались в изображении татар и турок и в народных сказках о пленениях100.

С возникновением интеллигенции во второй трети XIX в. началась напряженная дискуссия о положении России в отношении к Западу и Востоку, а равно и к внутреннему “другому”, в частности нерусским народам империи. Как и в случае с другими постреволюционными европейскими странами, интеллектуалы, и в частности историки, проделали огромную работу по интеллектуальному изобретению нации или по крайней мере по определению и пропаганде ее контуров, характеристик, символов и знаков, которые бы сделали понятие нации знакомым широкой общественности. Начиная с Николая Карамзина и его “Истории государства Российского” (1816-1826), через обобщающие труды C.M. Соловьева и В.О. Ключевского историки утверждали характер России как некоего национального государства, которое в значительной степени воспроизводит западноевропейские модели, но при этом отличается от западноевропейских национальных государств многона- циональностью своего состава. Вклад Карамзина оказался особенно значителен благодаря популярности его труда среди образованной публики. Карамзин нарисовал красочную и патриотичную картину прошлого России, доведя повествование до Смутного времени. В секретном послании на имя Александра I (“Записка о старой и новой России”, 1811 г.) он подчеркивал,

что самодержавие и могущественное государство обеспечивают величие России101.

Хотя в рамках данной статьи невозможно подробно остановиться на вкладе российской историографии в процесс национального мифотворчества, необходимо отметить, что развитие российской историографии совпало с развитием идеологии русского империализма в таких журналах, как “Вестник Европы” и “Русский Вестник”, с возникновением русской школы этнографии и географии, расцветом поэзии и прозы, музыки и изобразительного искусства102. Русские интеллектуалы и политические деятели, будучи убежденными в культурном и материальном превосходстве над народами Востока и Юга империи, занялись осуществлением модернизационной программы развития, цивилизации, категоризации и рационализации посредством административного регулирования, законов, статистических обзоров и переписей населения нерусских национальностей окраин. Как бы ни было велико у русских чувство собственной неполноценности по сравнению с европейскими народами, особенно немцами и англичанами, они более чем компенсировали его высокомерным отношением к колонизованным народам империи. Русские часто замечали, что в искусстве империализма они превзошли англичан и французов103. Однако время от времени масштабность задачи по внедрению цивилизации на просторах империи смущала даже самых больших энтузиастов экспансии. Михаил Орлов, например, устало (и пророчески) заметил, что подчинить чеченцев и другие национальности этого региона так же трудно, как сравнять Кавказский хребет. Данная задача, по его мнению, должна была решаться путем просвещения, которого так не хватало в России, а не с помощью штыков104.

В начале XIX в. произошло расширение империи на юг, в сторону Кавказа. По мере того как русский солдат продвигался через горы в грузинские княжества, мусульманские ханства и Армению, русские писатели создавали собственное литературное видение Кавказа, которое влияло на русский дискурс империи и национальной идентичности и определяло восприятие и са- мовосприятие русской элиты XIX в. Пушкинский “Кавказский пленник” является одновременно записками путешественника, этнографическим и географическим описанием и даже военной корреспонденцией. В воображаемой географии (imaginative geography) Пушкина тема единения с природой отвлекает внимание от темы военного завоевания и почти полностью исключает туземные народы Кавказа, являвшие собой смутную угрозу лирическим взаимоотношениям русских с диким миром. Эпилог поэмы прославлял военное завоевание Кавказа, внося диссонанс в пушкинскую идеализацию чистоты, доброты и свободолюбия горцев. Перефразируя многозначительное замечание Вяземского, можно сказать, что в данном случае поэзия стала союзником мясников105.

Русские колониальные взаимоотношения с Кавказом совпали с интенсивными интеллигентскими дискуссиями о месте России между Европой и Азией. В первые десятилетия XIX в. ученые заложили основы русского ориентализма и способствовали концептуализации русской идентичности посредством образа азиатского “другого”. Русская “цивилизация”, обычно считавшаяся отсталой по сравнению с Западом, воспринималась “передовой” по отношению к “диким” кавказским горцам и центрально-азиатским кочев

никам. Компенсаторная гордость наложила отпечаток на сложное и противоречивое восприятие кавказского Востока, в котором эмоциональная насыщенность и примитивная поэзия смешивались с грубым мужским насилием. Для одних важной в имперских мероприятиях была “цивилизаторская миссия” России на Востоке и Юге, для других, таких, как военные волонтеры, на первый план выступали дух приключения и возможность убивать. В произведении молодого Михаила Лермонтова “Измаил-Бей” и в восточных сказках Елизаветы Ган горцы представали в облике сексуального агрессора, “настоящего мужчины”, одновременно грозного и соблазнительного. Данная литературная метафора уязвляла мужское самолюбие более сдержанных русских. Так, для Белинского женщина была созданием, сотворенным для любви, но, по его мнению, кавказцы заходили слишком далеко, делая женщину исключительно объектом страсти. Русские писатели сравнивали Грузию с опасной женщиной, способной на убийство, которую надо было покорить для ее же собственной пользы106. В то время, как кавказские мусульмане изображались в русской литературе героями, христиане-грузины там играли только одну роль - антитезы мужественным русским строителям империи. История, казалось, только усиливала это чувство уязвимости, характерное для русских мужчин. Когда исторический лидер в войне горцев против России, Шамиль, женился на пленнице армянского происхождения, она предпочла обращение в ислам и осталась верной и любящей спутницей Шамиля до конца жизни. Эротизм как спутник империализма был следствием того страха, который русские испытывали перед физическим совершенством кавказцев, проявлявшимся как на полях сражений, так и в постели.

В популярной заказной литературе 1830-х годов неоднозначность русского колониального опыта утрачивалась и безусловное восхваление империализма соседствовало с более ранними представлениями до тех пор, пока молодой Лев Толстой не поколебал устоявшуюся традицию романтизации и сентиментализации русско-кавказских отношений. Тем не менее ни его рассказы 1850-1870-х годов (“Рейд”, “Казаки” и “Кавказский пленник”), ни начавшееся в те годы научное изучение Кавказа, в рамках которого подвергся критике “романтизм благородной дикости”, не оказали влияния на по-прежнему популярных писателей-романтиков107. Публика наслаждалась созерцанием побежденного Шамиля во время его триумфального тура по России, ностальгически воспринимая его как благородного воина.

Расширяясь территориально и придерживаясь традиционных принципов самодержавия и православия, русская монархия, по крайней мере до эпохи Николая I, мыслила Россию как современное западное государство. Но “Запад” изменился со времени Петра I. Оставив позади идеал абсолютизма, Европа все более уверенно шла по пути национализма, народного суверенитета, индустриализма и свободного труда, конституционализма и представительного образа правления. Задача идеологов империи в середине XIX в., таким образом, заключалась в изображении исторического опыта России в терминах современности и в переосмыслении отношений России с воображаемым “Западом”. Устанавливая рамки дискуссии, которая впоследствии станет постоянной чертой русской интеллектуальной жизни, консервативно мыслящий профессор московского университета C. Шевырев в 1841 г.

писал, что Запад и Россия - два полюса исторического процесса, “последнее слово истории” и направления будущего развития108. Европейские идеи и влияния оставались привлекательными для реформистки настроенных монархов и интеллектуалов в разные периоды истории империи. Однако в последние годы правления Екатерины II и в период после 1815 г. западное влияние воспринималось как чужеродное и потенциально опасное для сохранения императорской власти. Опасность новых идей для абсолютизма стала особо осязаемой после восстания декабристов. Под влиянием этого события государственные чиновники начали сами конструировать оригинальную русскую идею нации, отличную от дискурса нации, господствовавшего на Западе.

Идеологическая формула николаевского царствия, известная под именем “официальной народности”, была суммирована в лозунге “православие, самодержавие, народность”. Предложенная консервативно настроенным министром народного просвещения графом Уваровым, доктрина официальной народности подчеркивала связь царя с народом, возводя ее ко времени Московского царства. Воспроизводилась история о призвании русскими иностранных правителей-варягов, и утверждалось почитание их наследников на престоле, специфический характер любви русского народа к вестернизированному самодержавию и его привязанность к церкви. Журналист Ф. Булгарин считал, что связь самодержавия, православия и народности существовала с самого момента зарождения России, а потому в ней не могло и не может быть иной национальности, кроме национальности, основанной на православии и самодержавии109.

В основе доктрины официальной народности лежит образ России как единой семьи, в которой правитель выступает в роли отца, а подданные - в роли детей. Отцу принадлежит неограниченная власть над детьми, и он позволяет им пользоваться полной свободой. В отношениях между отцом и детьми нет места подозрению или предательству; они делят общую судьбу и счастье110. “Народность” была наименее определенным и наиболее спорным компонентом в официальной троице. Прежде всего она была связана с идеей подчинения, покорности и лояльности. Русским, как истинно христианскому народу, приписывались такие качества, как самоотречение и жертвенность, спокойствие и созерцательность, глубокое почитание своего суверена и стойкость в сопротивлении революции. Во время коронации, отложенной из-за декабристского восстания, Николай I трижды поклонился народу, тем самым вводя новую традицию, сохранившуюся до конца дней династии. Он также предпринял радикальные шаги к национализации монархии. Во время коронационного бала дворяне танцевали в национальных костюмах среди декораций в московском стиле. Русский язык начали использовать при дворе, вместе с русской историей он вошел в список обязательных предметов образовательной университетской программы; новые церкви возводились в русско-византийском стиле и т.п. Под непосредственным контролем императора был сочинен национальный гимн “Боже, царя храни”. Композитор Глинка сложил национальную оперу “Жизнь за царя”, включив в нее народные музыкальные мотивы, чтобы поведать историю крестьянина-патриота Ивана Сусанина, который сбил с пути польский отряд, дабы не выдать место укрытия будущего царя111.

“Официальная народность” была попыткой обогнать Запад на последнем круге развития дискурса нации, связав нацию с государством, монархом и государственной религией. В это время на Западе политическое сообщество в форме нации отделялось от государства, по крайней мере на концептуальном уровне, и быстро становилось независимым источником легитимности власти112. Русская монархическая идеология сопротивлялась западному вызову, брошенному regime ancien концепции политического сообщества, суверенитет которого определялся через фигуру правителя в рамках государства. Отталкиваясь от анализа русской истории, Бенедикт Андерсон выделяет “официальный национализм” в особую категорию, появление которой связано с распространением “народного лингвистического национализма”. Официальный национализм является “ответом правящих групп, преимущественно династических и аристократических, на угрозу исключения или маргинализации последних в воображенном сообществе”. Официальный национализм “скрывал несовпадение нации и династического уклада” и был связан с попытками аристократии и монархии сохранить империю113.

Конечно, официальный монархический взгляд на сущность национального был глубоко консервативным в том смысле, что настаивал на сохранении имевшейся в то время формы государства, которая отрицалась новыми политическими концепциями на Западе. Николай I противопоставлял понятие “святой Руси” безбожной и революционной Европе, используя для реконструкции русского прошлого идеализированный образ гармоничных отношений между правителем и народом. В то же время монархия, с трудом сочетая в себе русские и европейские черты, сопротивлялась попыткам местных националистов, таких, как славянофил Константин Аксаков, идентифицировать русскость с простым народом, традиционным бытовым укладом и национальным костюмом. “В вестернизированном сознании Николая бороды обозначали вовсе не русских, а евреев и радикалов. Официальная идеология понимала под нацией правящую вестернизированную элиту”, а не народную массу114. По официальному сценарию народ любил царя, но не санкционировал и не легитимизировал его право монархической власти. Эта власть была дарована Богом, получена в результате завоевания, права наследования, объективного превосходства наследственной элиты и естественного восхищения русского народа перед самодержавным правителем- иностранцем, облагодетельствовавшим этот народ.

Появление интеллигенции в 1830-х годах предопределило социальный характер обсуждения понятия “нации”. Образованная из представителей различных классов, интеллигенция существовала в отрыве от общества и народа. Она была изолирована от официальной России и враждебна ей, направляя острие своей критики на основы политического порядка и религии. Она также лелеяла надежду на сближение с народом и на выполнение своей миссии по отношению к нему. “В этом, - писал Алан Поллард, - заключается дилемма интеллигенции. Идеи, определяющие сознание интеллигенции, были продуктами западного происхождения. Таким образом, само существо интеллигенции, ее способность понимать социальные реалии работали на отторжение интеллигенции от национальной жизни, репрезентация которой была жизненной функцией интеллигенции. Именно поэтому ключевой задачей интеллигентов стало создание живой связи с народом”115. Национализм в мировой истории

В 1860-х годах молодые русские интеллектуалы перешли от созерцания общественной жизни к практическим попыткам социальной реформы. Открытием интеллигентской дискуссии послужило “Философическое письмо” П. Чаадаева (1836), которое A. Герцен охарактеризовал как “пистолетный выстрел в темной ночи”. Радикально антинациональная в своей посылке, работа Чаадаева утверждала уникальность России, заключавшуюся в отсутствии истории и традиции. Это позволяло рассматривать Россию как tabula rasa, поле для эксперимента с новыми идеями и общественными формами. Такая крайняя западническая позиция была диаметрально противоположна доктрине официальной национальности, утверждавшей приоритет здоровой органичности России перед загнивающим Западом. После провозглашения сумасшедшим, находясь под домашним арестом, Чаадаев опубликовал “Апологию сумасшедшего”, в которой интерпретировал отсталость России как уникальную возможность разрешить огромную часть социальных проблем и усовершенствовать многие идеи, зародившиеся в других обществах116.

Развитие данной дискуссии разделило интеллигенцию на тех, кто провозгласил себя приверженцем рационалистического и просвещенческого пути для России (модернизаторские реформы по европейскому образцу), и тех, кто выбрал более консервативный взгляд на существо русской или славянской исторической традиции. В то время как часть русских либералов проявила безразличие и даже враждебность к проблемам национального самосознания, И. Киреевский, А. Хомяков и другие славянофилы восприняли взгляд европейских романтиков на народ (как правило, идентифицировавшийся с крестьянством) как на хранителя народности - ключевой характеристики русскости и славянства. По мнению Хомякова, национальный характер заключался в религии или в особом типе религиозности117. Он считал, что славяне являются народом наиболее высокодуховным, творческим и талантливым на земле. Миролюбивые и дружные, непосредственные, любящие и ценящие свободу, они реализовали свою самость в “соборности” как органическом объединении на основе любви и свободы. Русские были главными среди славян, обладая в избытке жизненной органической энергией, смирением и братской любовью. До Петра русские жили в свободе и гармонии, но Петр Великий принес в Россию чуждые западные понятия рационализма, легализма и формализма и разрушил органическую гармонию нации. Для Константина Аксакова и других славянофилов не только православное христианство, но и крестьянская община составляли суть славянской натуры. Община представлялась в качестве союза людей, которые смогли освободиться от собственного эгоизма и индивидуальности ради общественного согласия. Будучи критически настроенными по отношению к одержавшему на Западе триумф капитализму, славянофилы опасались обезличивания человеческих отношений, преобладания материальной культуры над человеком, которое привносилось частной собственностью. В своем глубоком анализе истории русской мысли Анджей Валицкий охарактеризовал славянофильство как “консервативную утопию”, защищавшую общинность и противостоявшую фрагментирующему эффекту общественных отношений118.

Славянофильская доктрина была отвергнута как властями, так и интел- лектуалами-западниками. Самодержавие не могло согласиться с уничижи

тельной критикой петровских реформ. Западники усматривали в славянофильской трактовке русского прошлого нарциссическую фантазию. Хотя первоначально славянофильство было связано с “культивацией исконных и преимущественно славянских начал общественной жизни и культуры древней Руси”, позднее консервативно настроенная политическая мысль славянофилов перенесла свое внимание на судьбы всего славянства (панславизм), нежели отдельно взятого русского национального характера119. И в официальных, и в неофициальных представлениях образ России оказался идентифицирован либо с государством, монархией и империей, либо с православием и славянством. “Славянофилы, - пишет П. Бушкович, - хотя и двигались в этом направлении, не смогли полностью развить этническую, а не государ- ственническую, идентичность для России”120. Тем не менее они внесли существенный вклад в развитие русской политической и социальной мысли. Идеи русской исключительности, преодоления гнета западного капитализма и прямого перехода к новому общинному строю были господствовавшими в левом крыле русской интеллигенции, начиная с герценовской доктрины “русского социализма” и прославления крестьянской общины до революционного народничества 1870-х годов. В равной мере влияние этих идей испытали на себе более консервативные фигуры, такие, как Ф.М. Достоевский и В.С. Соловьев.

Западник В. Белинский критиковал как славянофилов за идеализацию простого народа, так и гуманистов-космополитов, таких, как В. Майков, за их веру в исчезновение национальных различий под воздействием модернизации. Белинский полагал, что нельзя смешивать национальное с этническим. По его мнению, нация является продуктом прогрессивного, цивилизационного развития, которое возвышает людское сообщество до уровня общества, а вовсе не результатом понижения общества до уровня простого народа, как считали славянофилы121. Не порицая петровские реформы за отделение народа от общества, Белинский считал позитивными попытки царя превратить русских из народа в нацию путем отрыва от инстинктивного национального чувства и способствования развитию национального самосознания. Обращаясь к литературе, известный критик придерживался того мнения, что национальное искусство не должно отождествляться с народным искусством, а должно обращаться к новой социальной и культурной амальгаме, которая появляется при соприкосновении с универсальными ценностями. “Истинно национальных произведений должно искать у нас только между такими поэтическими созданиями, которых содержание взято из жизни сословия, создавшегося по реформе Петра Великого и усвоившего себе формы образованного быта”122. Размышляя о европейских дискуссиях о национальности в начале XIX в., Белинский соглашался с тем, что “народности суть личности человечества. Без национальностей человечество было бы мертвым логическим абстрактом, словом без содержания, звуком без значения”123.

В рамках дискуссии о природе русской нации и значении петровских преобразований историки обычно занимали позицию, противоположную взглядам славянофилов. В лекциях 1843-1844 гг. Тимофей Грановский критиковал идеализацию народа славянофилами. Но более существенный вклад в развитие дискуссии был сделан так называемой государственнической шко

лой русских историков, а именно Константином Кавелиным, Борисом Чичериным и Сергеем Соловьевым. Считая русское государство основной движущей силой прогресса в российской истории, эти историки обеспечили именно государству, а не нации, центральное место в последующих исторических дискуссиях. Русская “националистическая” мысль, такая, какой она была в России, обычно обращалась или к теме государства, или к религиозным концепциям идентичности и социального сообщества. При этом более консервативные мыслители включали в понятие национального сообщества всех славян. Текст “нации”, всегда присутствующий в качестве палимпсеста, был покрыт другими, более актуальными социальными и политическими темами. Обостренное внимание к проблемам народа в его отношении к обществу указывает на концептуальные барьеры на пути осмысления нации как понятия, не знающего сословных границ и включающего в себя все “национальное” сообщество целиком.

Имперская Россия сделала попытку расширить поле применения официального национализма, сначала в виде бюрократической централизации, а потом в виде культурной русификации, для подавления нерусского национализма и сепаратизма, а также для целей идентификации династии и монархии с русской “нацией”. Но все эти разнообразные и часто противоречивые попытки раздирались противоположными тенденциями, прежде всего мощным противовесом в виде наднациональных идентификаций России с империей, православием и славянством. Даже консервативный националист Михаил Катков (1818-1887) рассматривал русскую идентичность как основанную на государственном начале. Так как государство не было гомогенно в своем национальном составе, данное положение нуждалось в изменении. Русификация должна была снабдить государство основанием в виде этнической нации. Хотя газета Каткова “Московские ведомости” была самой популярной у правых, его националистические взгляды имели ограниченное влияние на широкую публику. Идея панславянского единства, возглавляемого всеславянским, а не просто русским царем (идея поэта Федора Тютчева и других), постоянно дискредитировалась сопротивлением других славянских народов, в особенности поляков, которые не разделяли православной веры с русскими и конструировали собственную идентичность в терминах сопротивления русскому владычеству. Возникавшая в то время независимая украинская национальная идентичность нанесла ощутимый удар по панславизму и более скромной концепции русского народа, которая включала в себя, наряду с “великороссами”, “малороссов” (украинцев) и “белорусов”. После подавления в 1847 г. деятельности украинского Братства Кирилла и Мефодия, радикальной панславянской группы, правительство не только круто изменило свою украинофильскую политику (которая была направлена против польского влияния), но и официально осудило панславизм как опасную и неблагонадежную доктрину124.

Сформулированная интеллектуалами и правительственными чиновниками концепция особого характера русского народа, отличающегося от хаотического аморализма Запада и обладающего врожденным превосходством над ним, предоставила в распоряжение российских политиков оправдание и мотивацию имперской экспансии на восток и колонизации “пустого пространства” Сибири и Центральной Азии. Многотомные сочинения кон

сервативного националиста Михаила Погодина, историка, почитавшего Карамзина и занимавшего впервые созданную кафедру русской истории в Московском университете, содержат все вышеописанные темы: русскую исключительность, панславизм и цивилизаторскую миссию по отношению к Востоку125.

В то время как на Западе Россия встречала сопротивление своей экспансии - в случае Крымской войны (1853-1856), Берлинского конгресса (1878) и польских восстаний (1831 и 1861 гг.), - Восток предоставлял России широкое поле деятельности. С поражением имама Шамиля в распоряжении государства для дальнейшего продвижения на восток оказались закаленные в боях войска. Хотя осторожный министр иностранных дел России князь А.М. Горчаков выступал против аннексии Кокандского ханства даже после того, как генерал Черняев захватил Ташкент в 1865 г., усилия энергичного генерала по отмене автономии ханства в конце концов обрели могущественных сторонников в правительстве. Главной задачей России в Средней Азии были соображения не экономического или религиозного порядка, а в основном стратегического: противостояние расширению влияния Бухары, а позже Британской империи в регионе. Лишь позднее возникают задачи колонизации и торговли. После победы генерала фон Кауфмана над Бухарой и Хивой, эти государства оказались в зависимости от российского царя, но с сохранением автономии. На тех территориях, где было введено прямое русское управление, власть находилась в руках военных со всеми присущими им жесткостью и авторитаризмом. Даже после того как в 1886 г. гражданские власти стали более влиятельными, управление местными народами оставалось в руках мелких и плохо образованных чиновников и отличалось черствостью и произволом, а также всепроницающей коррупцией. В Средней Азии культурная и классовая пропасть разделяла русскую администрацию и поселенцев от местного мусульманского населения. Образованные мусульмане либо вступали в состав мусульманского духовенства, либо усваивали плоды европейского знания при посредничестве русского языка. Мусульманские реформаторы, известные под именем джадидов (последователей “нового метода”), попытались принести западное знание в Среднюю Азию, но оказались под подозрением как русских властей, так и враждебного мусульманского духовенства.

Хотя Россия не была “либерально-буржуазной” империей, какими были империи Британская, Французская и Бельгийская, и не испытывала внутреннего конфликта между универсальными правами и свободами и формами имперского правления, она все же существовала в контексте буржуазного европейского порядка и проводила в конце XIX в. модернизацион- ную политику, которая подрывала прежнюю упорядоченность отношений между колонизаторами и колонизуемыми. Российские колонизаторы восприняли понятие “гражданственности” для выражения как цивилизаторской миссии империи, так и гражданского достоинства, которое должно было ввести “другого” в многонациональный российский мир126. Но даже достигнув культурного уровня имперского общества, многие русскоговоря- щие, но не русского происхождения подданные, образованные и со стремлением к социальной мобильности, обнаруживали определенные ограничения для доступа к государственной службе и в высшие слои общества. Ог

раничение социальной мобильности служило одним из мощнейших факторов развития национализма периферийных элит. Бенедикт Андерсон имеет в виду этот фактор, говоря о “стеснении” и “вертикальном блокировании” “паломничества креольских функционеров”127, что заставляет их задуматься о перекраивании политического и экономического пространства, в котором они могут действовать.

В условиях многонациональности национализм часто становится аргументом в пользу привилегированного доступа к государственным постам, как со стороны господствующих национальностей, так и меньшинств. Будучи империей, применявшей на протяжении XIX в. как дискриминационные, так и национализирующие практики, российское государство сохраняло существенные различия между русскими и нерусскими, которые проявлялись в дифференцированном отношении к различным нерусским и неправославным народам, а также сословиям. Целые народности, определенные как инородцы, продолжали оставаться под действием специальных законов. В списке “инородцев” были евреи, народы Северного Кавказа, калмыки, кочевники, самоеды и другие народы Сибири. Великие реформы 1860-х годов не распространили земства на нерусские территории.

Наряду с сохранением различий и дискриминационной политики по отношению к различным частями империи и населявшим ее народам предпринимались также более согласованные усилия по русификации отдельных групп населения. Правительство рассматривало всех славян как потенциальных или реальных русских и ограничивало высшее образование на польском языке и употребление украинского языка128. Польский университет в Вильно был закрыт после восстания 1830-1831 гг. с тем, чтобы вновь открыться в качестве русского университета в Киеве. Советники Александра III - Дмитрий Толстой и Константин Победоносцев - приравнивали русскость к православию и были особенно враждебно настроены против католиков и евреев. Все православные студенты должны были получать образование на русском языке, даже если сами себя они считали украинцами, белорусами, грузинами или молдаванами. Тем не менее одновременно правительство заботилось о том, чтобы преподавание Закона Божьего проводилось на языке соответствующей конфессии. Поэтому были разрешены католические, протестантские, армянские, мусульманские и еврейские школы, а в некоторых случаях и неправославное образование на нерусских языках. В школах нехристианских конфессий было разрешено преподавание на родном языке, в то время как в государственных школах для нехристианских народов языком обучения оставался русский. Реформатор церковного образования Н.И. Ильминский убедительно доказывал, что язычники должны слышать Евангелие, читаемое на родном языке, и в 1870-х годах так называемая система Ильминского по организации сети миссионерских школ с преподаванием на местных языках стала официальной политикой129.

Общепринятый образ царской политики в области национального вопроса утверждает ее приверженность русификации. Но этот образ является крайне неадекватным, поскольку предлагает слишком упрощенную картину последовательной национальной программы, в соответствии с которой совершалось каждое действие - от административной систематизации до репрессии национальных движений. В России русификация имела по крайней

мере три разных значения. Для Екатерины Великой и Николая I “обрусеть” или “обрусевание” обозначало государственную политику, направленную на административную унификацию империи. Второе значение подразумевало спонтанный процесс самоадаптации народов к нормам жизни и господствующему языку империи, незапланированное “обрусение” (оно также обозначалась глаголом “обрусеть”), которое было вполне успешным среди народов волжского региона и западных славян. Спонтанная русификация была особенно влиятельной тенденцией в середине XIX в., когда империя продолжала оставаться открытой, относительно толерантной (за исключением поляков и украинцев) и предлагала нерусским народам доступный путь к европейскому просвещению и прогрессу. Третья историческая форма русификации, которую обычно принимают за общую модель, заключалась в стремлении “обрусить”, сделать русским в культурном смысле. Культурная русификация была сравнительно поздним инструментом в арсенале царского государственного строительства и являлась реакцией на национализм нерусских народов, силу которого правительства Александра III и Николая II панически преувеличивали130.

Образование было одной из тех областей, в которых национальность начала обозначать дифференциацию российского общества, и здесь, как и в других случаях, появление национальности в качестве доминирующей политической категории было непреднамеренным последствием государственной религиозной политики. Как полагает Джон Слокум, “государственная политика, направленная на рационализацию языка, проводимая одновременно с организацией системы народного образования, обращается в национальную политику, когда государство встречает укрепившиеся социальные структуры (в данном случае неправославные иерархии духовенства), заинтересованные в поддержании альтернативного мировоззрения”131. Проблема преподавания языка стала особенно актуальной в связи с пятикратным ростом числа учащихся начальных школ между 1856 и 1885 гг. и последующим четырехкратным ростом к 1914 г. Нерусскость все более ассоциировалась с языком, и правительство стало все чаще вмешиваться в дела школы, действуя в пользу русскоязычного образования. В 1887 г., например, начальные школы в Балтийском регионе, которым прежде разрешалось преподавание на русском, эстонском или латышском языках в течение первых двух лет обучения, были обязаны вести преподавание исключительно на русском в последний год обучения, за исключением уроков Закона Божьего и церковного пения. Слокум доказывает, что “к 1910 г. национальность стала определяющей политической категорией в Российской империи... Национальность, основанная на собственном языке, стала основным критерием для дифференциации между русскими и нерусскими (и между разными нерусскими народами), устранив прежний официальный подход, где критерием для определения русскости и нерусскости была религия”132. Россия отошла от политики разделения, основанной, хотя и не полностью, на религии, и пришла к политике, в которой национальность приобрела такое значение, которое она раньше никогда не имела.

С появлением более открытого политического пространства, в период между двумя революциями - 1905 и 1917 гг., “национальный вопрос” стал крайне актуальной проблемой как для правительства, так и для оппозиции.

Очень часто самыми активными националистами становились русские из тех регионов, в которых они проживали вместе с нерусским большинством, таких, как Украина и Закавказье. Их интересы представляла Партия националистов, имевшая особенно сильные позиции в западных провинциях, и шовинистически настроенные публицисты вроде Василия Величко, который приобрел влияние в Закавказье своими антиармянскими обличениями133. Широко обсуждаемый публицистический спор между “консервативным либералом” Петром Струве и украинским активистом Богданом Кис- тяковским выявил этатизм и ассимиляционные настроения, в значительной мере определявшие русское политическое мышление даже в среде оппозиции самодержавию134. В то время как русские националисты настаивали на принадлежности украинцев и белорусов к единому русскому народу в качестве меньших ветвей, украинские националисты отстаивали тезис о нации на основе особой культуры.

По мере развития различных этнических национализмов как в консервативной русской среде, так и среди нерусских народов, правительство проявляло все возрастающее внимание к национальным проблемам, что отразилось в организации серии конференций. Одна из них была посвящена пантюркизму, другая носила межведомственный характер и обсуждала проблемы образования инородцев. Организаторы последней надеялись вовлечь инородцев в общую систему образования на русском языке для укрепления статуса русского языка как государственного, при этом предполагалось избежать насильственной русификации. Это был явный отказ от “системы Ильминского”, так как язык обучения, по крайней мере на первом и, возможно, втором году начального курса обучения, должен был быть русским. Вместо развития отсталых народов в рамках их собственной культуры в русле православия целью становилась теперь максимально возможная ассимиляция нерусских народов. Эта межведомственная конференция отвергла “искусственное пробуждение” самосознания отдельных народностей, которые в силу своего культурного развития и немногочисленности не были способны к созданию независимой культуры135. Отчет конференции провозглашал желательной, с точки зрения единства государства, общую школу для всех народностей империи с государственным языком преподавания. Данная система школьного образования должна была быть направлена не на угнетение отдельных национальностей, а на развитие в них, как в коренных русских, любви к России, сознания единства, целости и неделимости России136.

Государство было готово к тому, чтобы использовать наличные ресурсы для обращения в православие и обучения русскому языку, но также и к осознанию того, что большинство населения империи никогда не было и не будет истинно русским137. Религиозные различия признавались действительно существующими и должны были поддерживаться, в то время как с национализмом и сепаратизмом предполагалось бороться. Хотя религия оставалась главным критерием отделения русских от нерусских, в последние годы царизма язык и национальность стали крайне востребованными обозначениями различий. По словам Cлокумa, хотя и незаконченный, переход от дифференциации на основе религии к языковой стал “трансформацией дискурсивного режима, революционным разрывом в традиции отношений русских с нерусскими народами”138.

/>В последние годы монархии высшее общество и государственные власти оказались разделенными на тех, кто не желал уменьшения традиционной роли самодержавных и дворянских институтов, и тех, кто стремился к реформированию государства с целью представления интересов социальных слоев, лишенных представительства, сокращению или уничтожению социальной и этнической дискриминации и переходу к формированию нации139. Но сопротивление социальному эгалитаризму и этнической терпимости возобладало над проектом построения нации. Знаменитая попытка ввести выборные земства в западном крае ускорила политический кризис. При следовании обычному принципу сословного представительства западные земства должны были оказаться во власти польского землевладельческого класса. Но, когда была предложена система представительства по этническим куриям, законопроект был отвергнут консервативным Государственным Советом из-за нарушения сословного принципа. Проект закона о городском самоуправлении на территории польских губерний стал жертвой антисемитски настроенных поляков, которые опасались еврейского засилья в городских думах. Русские националисты одержали временную победу в 1912 г., когда Холмская область, населенная преимущественно украинцами и католиками, была выведена из исторических границ Царства Польского и превращена в самостоятельную губернию140. Во всех трех случаях на принятии решений сказались партикуляристские представления о национальном и классовом. Универсальное представление о принадлежности к общей нации практически отсутствовало.

Находясь в вынужденной отставке, бывший премьер-министр С.Ю. Витте, вдумчивый аналитик самодержавия, точно описал главные трудности, с которыми столкнулись традиционные империи по вступлении в ХХ в. В своих “Записках” Витте указал, что рост политического сознания русского общества в сочетании с “не просто неуместными, но фатально неверными” действиями царя создали положение, в котором сохранение самодержавия сделалось невыполнимой задачей141. К ошибкам центра и мобилизации масс Витте добавлял еще угрозу со стороны национализма:

«Окраины... начали мстить за все многолетние действительные притеснения и меры совершенно правильные, но с которыми не мирилось национальное чувство завоеванных инородцев.

Вся ошибка нашей многодесятилетней политики - это то, что мы до сих пор не осознали, что со времени Петра Великого и Екатерины Великой нет России, а есть Российская Империя. Когда около 35% населения - инородцы, а русские разделяются на великороссов, малороссов и белороссов, то невозможно в XIX и XX вв. вести политику, игнорируя этот исторический капитальной важности факт, игнорируя национальные свойства других национальностей, вошедших в Российскую империю, - их религию, их язык и проч.

Девиз такой империи не может быть: “Обращу всех в истинно русских”. Этот идеал не может создать общего идеала всех подданных русского императора, не может сплотить все население, создать одну политическую душу»142.

Царизму не удалось создать нацию в пределах всей империи или хотя бы привить национальное чувство коренному русскому населению, хотя то, что со стороны казалось империализмом, было для правителей страны “частью общих проектов строительства государства и нации”143. Царская Россия прекрасно справилась с задачей строительства государства и создания империи, однако потерпела неудачу в образовании полиэтнической “российской на

ции” в рамках этой империи. История царизмя - это история империи, которая время от времени вступала на путь нациестроительства, но эта государственная практика всегда вступала в конфликт со структурами и дискурсом империи. Имперское начало стремилось к ограничению, если не к подрыву национального в той же мере, в какой национальное разрушало стабильность и легитимность государства. В то время как Московское государство и имперская Россия сумели интегрировать центральные регионы империи (часто называемые “внутренними губерниями”) в единую национальность, в отношениях между русской центральной областью и нерусскими перифериями сохранились и даже усилились различия в силу неоднородной управленческой политики, компактного проживания местных этнических групп и русской колонизации144.

После относительного успеха в завоевании и ассимиляции православного славянского населения центральной России (Владимира, Новгорода и других удельных княжеств) Московское государство вступило на путь “собирания” земель с неславянским и неправославным населением, таких, как Казань. В некоторых регионах царский режим сумел создать лояльных подданных путем трансформации культурной идентичности, но его политика была непоследовательной и разнохарактерной в высшей степени. Он не смог ни создать эффективную национальную идентичность, ни построить (или хотя бы как следует попытаться) этническую нацию даже среди русских. Местечковость, религиозная идентичность и распространенное восприятие России более в связи с образом царя и государства, чем в качестве единого народа осложнили конструирование межклассовых и межкультур- ных национальных отношений в рамках империи. Можно сказать, что царское правительство даже не смогло превратить крестьян в русских145. В отличие от Франции в России не существовало программы образования и сплочения миллионов людей вокруг идеи нации. Царская Россия представляет опыт неполного нациестроительства. Здесь уместно параллельное сравнение российского опыта с историей успешного создания Британской империи Англией и неудачей последней в Ирландии или со случаем успеха Франции в национализации “гексагона” и провалом в Алжире (как это показано Яном Лустиком [Ian Lustik])146.

Россия была сложносоставным государством, которое характеризовалось неравными отношениями между “русской” метрополией, представлявшей хотя и полиэтническую, но культурно русифицированную правящую элиту, и нерусскими частями населения. Несмотря на все бессистемные усилия правящих органов в направлении национализации населения, гомогенизации и инкорпорации населения в единое “воображаемое сообщество”, русской нации мешали запрограммированные традиции дискриминации и неравных отношений между метрополией и периферией, сопротивление нерусских культур ассимиляции и национализм нерусских народов. Хотя распад Российской империи произошел не в результате действия периферийных национализмов, а из-за растущего ослабления и дезинтеграции центра, к 1917 г. имперская легитимность была в значительной степени ослаблена. Элиты отказали монархии в поддержке, и в целом произошло отчуждение режима от интеллигенции и рабочих, стратегически сконцентрированных в крупнейших городах. Политика индустриализации и ограниченных реформ

после 1905 г. создала в имперском обществе новые политические группы, стремящиеся к представительству собственных интересов на политическом уровне, которое царь отказывался предоставить. В новом мире, где цивилизация отождествлялась с нацией, конституционализмом, экономическим развитием (которое царизм задерживал), а среди некоторых групп - с социализмом и революцией, политическая структура царизма (самодержавие) все в большей степени воспринималась как препятствие на пути дальнейшего развития.

В последние годы своего существования династия оказывалась все более политически некомпетентной и даже ненадежной. Испытываемые Россией в ходе Первой мировой войны поражения и колоссальные потери лишили императора и императрицу хрупкой ауры легитимности, их стали единодушно воспринимать как фигуры, далекие и даже чуждые интересам России. То, что с точки зрения династии в прошлом прибавляло ей могущества, а именно дистанцирование от народа, теперь стало фатальной помехой. Сочетание патриотизма элиты, национализма нерусских народов и усталости крестьян от нестерпимых жертв, приносимых во имя чуждого им дела, нанесло смертельный удар по монархии. Имперские принципы дифференциации и иерархии были несовместимы с современными идеями демократического представительства и эгалитарного гражданства, овладевшими умами большей части интеллигенции и городского общества. Не выдержав испытания войной, монархия потеряла последние ресурсы привлекательности для народа и легитимности, и в февральские дни 1917 г. Николай II не сумел найти военную поддержку, чтобы подавить народное сопротивление своему правлению даже в одном лишь городе империи. Слово “держава” встречается в названии политической организации генерала Александра Руцкого, в заглавиях книг лидера КПРФ Геннадия Зюганова и генерала Александра Лебедя, который был кандидатом на президентских выборах от одной из националистических партий. Книга последнего называется “За державу обидно”. См. например: Федотов Г.П. Судьбы империи // Новый град: Сб. статей. Нью Йорк, 1952; Caroe O. Soviet Empire. L., 1953, 1967; Herling A. The Soviet Slave Empire. N.Y., 1951; U. S. Library of Congress. Legislative Reference Service, The Soviet Empire: Prison House of Nations and Races. Wash., 1958; Kolarz W. Russia and Her Colonies. L., 1952; Communism and Colonialism: Essays by Walter Kolarz / Ed. G. Gretton. L., 1964; Carriere d’Encausse H. Decline of an Empire. N.Y., 1979; The Last Empire: Nationality and the Soviet Future / Ed. R. Conquest. Stanford, CA, 1986. Выборочный список включает: Pryce-Jones D. The Strange Death of the Soviet Empire. N.Y., 1995; Gerner K. The Baltic States and the End of the Soviet Empire. L., 1993; Remnick D. Lenin’s Tomb: The Last Days of the Soviet Empire. N.Y., 1993; The Soviet Empire Reconsidered: Essays in Honor of Adam B. Ulam / Ed. S.R. Lieberman. Boulder, 1994; Matlock J.P. Autopsy on an Empire: American Ambassador. N.Y., 1995; Cullen R. Twilight of Empire: Inside the Crumbling Soviet Union. N.Y., 1991; Dunlop J.B. The Rise of Russia and the Fall of the Soviet Empire. Princeton, 1993; Felshman N. Gorbachev, Yeltsin and the Last Days of the Soviet Empire. N.Y., 1992; In a Collapsing Empire: Underdevelopment, Ethnic Conflicts and Nationalisms in the Soviet Union / Ed. M. Buttino. Milano, 1993; Urban G.R. End of Empire: The Demise of the Soviet Union. Wash., 1993; Nationalism and Empire: The Habsburg Empire and the Soviet Union / Ed. R.L. Rudolph and F. Good. N.Y., 1992; Kapusciski R. Imperium. N.Y., 1994. Beissinger M.R. The Persisting Ambiguity of Empire // Post-Soviet Affairs. 1995. Vol. XI. № 2. P. 155. Ibid.

В том числе: конференция “Этническая политика великих держав: Габсбургская империя и Советский Союз”, проведенная в Центре австрийских исследований Университета Миннесоты 26-28 апреля 1990 г. (материалы опубликованы Рудольфом и Гудом в процитированном выше сборнике); семинар Центра славистских исследований (SSRC) под названием “Конец империи: Причины и последствия” в Институте Гарримана, Колумбийского университета 20-21 ноября, 1994 г. (материалы опубликованы в: After Empire: Multinational Societies and Nation-Building: The Soviet Union and the Russian, Ottoman, and Habsburg Empires / Ed. K. Barkey, M. von Hagen. Boulder, CO, 1997); конференция “Дезинтеграция и восстановление империи: СССР и Россия в сравнительной перспективе” в Университете Калифорнии (San Diego) 10-12 января 1996 г. (материалы опубликованы в: The End of Empire? The Transformation of the USSR in Comparative Perspective. Armonk / Ed. K. Dawisha, B. Parrot. New York; London, 1997. Проблема исследовательского поля проанализирована в: Beissinger M.R. The Persisting Ambiguity of Empire; Suny R.G. Ambiguous Categories: States, Empire and Nations // Post-Soviet Affairs. 1995. Vol. XI. № 2. P. 185-196. См. также: Lie- ven D. Empire: The Russian Empire and its Rivals. L., 2000. Pagden A. Lords of All the World: Ideologies of Empire in Spain, Britain, and France, ca. 1500-ca. 1800. New Haven; London, 1995. P. 12. Ibid. P. 15. Ibid. Ibid. P. 16. Ibid. P. 17. Ibid. P. 27-28. Doyle M.W. Empires. Ithaca, 1986. P. 45. Ibid. P. 12. Armstrong J.A. Nations Before Nationalism. Chapel Hill, 1982. P. 131. Doyle M.W. Op. cit. P. 45. Ibid. P. 36. Как утверждает Александр Мотыль, периферия должна выделяться составом населения (классом, этничностью, религией или чем-то еще), иметь отличную территорию и отдельную систему управления или быть независимым обществом. Motyl Al.J. From Imperial Decay to Imperial Collapse: The Fall of the Soviet Empire in Comparative Perspective // Nationalism and Empire... P. 18. Конечно, по мере ослабления метрополии и усиления периферии, как в случае с империей Габсбургов после 1848 г., метрополия вынуждена вступать в политические сделки с периферией, как поступала Вена по отношены к Будапешту. Со временем империя может стать гибридным политическим организмом с различными автономными “королевствами” и “княжествами”, которые более не подчиняются беспрекословно центру. Gocek F.M. The Social Construction of an Empire: Ottoman State Under Suleiman the Magnificent // Suleiman II and His Time / Ed. H. Inalcik, C. Kafadar. Istanbul, 1993. P. 93-108. Beissinger M.R. Demise of an Empire-State: Identity, Legitimacy, and the Deconstruction of Soviet Politics // The Rising Tide of Cultural Pluralism: The Nation-State at Bay? / Ed. C. Young Madison, 1993. P. 98, 99. Данный тезис убедительно раскрыт М. Бессинджером. Brubaker R. Citizenship and Nationhood in France and Germany. Cambridge, MA, 1992. Этот процесс внутренней политической и культурной интеграции, развития городских центров и консолидации государственных форм специалисты обычно считают характерным для западноевропейской истории, которая дала примеры первых национальных государств. Но В. Либерман убедительно доказал, что сходный процесс протекал на всем пространстве Евразии от Британии до Японии в период ранней новой истории, примерно между 1450 и 1830 гг.: Lieberman V. Introduction; Idem. Transcending East-West Dichotomies: State and Culture Formation in Six Ostensibly Disparate Areas // Modern Asian Studies. 1997. Vol. XXXI. P. 449-461, 463-546. Hechter M. Internal Colonialism: The Celtic Fringe in British National Development, 1536-1966. Berkeley, 1975. P. 60-64. Различие между этнической группой и национальностью/нацией не является неизбежно территориальным. Скорее, два упомянутых феномена имеют различное дискурсивное бытование. Дискурс этничности охватывает культуру, культурные права и ограниченное по

литическое признание. Дискурс нации в основном посвящен народному суверенитету, государственной власти и контролю над территорией государства-родины. Тем не менее данные характеристики подвержены изменениям, можно указать на примеры нетерриториального национализма евреев (до сионизма), армян в XIX в. и цыган. О новых подходах к проблеме дефиниций в теории национализма см.: Barrington L.W. “Nation” and “Nationalism”: The Misuse of Key Concepts in Political Science // Political Science amp; Politics. 1977. Vol. XXX. P. 712-716. Например: Balibar E. The Nation Form: History and Ideology // Balibar E, Wallerstein I. Race, Nation, Class: Ambiguous Identities. L., 1991. P. 86-106; Anderson B. Imagined Communities: Reflections on the Origin and Spread of Nationalism. L., 1983, 1991. Brubaker R. Op. cit. P. 22, 27. Национальные государства и империи могут быть поняты как два полюса одного континуума, отличающиеся мобильностью, т^. способные переходить время от времени друг в друга. Национальные государства могут казаться стабильными и гомогенными, но с ростом этнических, субэтнических и регионалистских движений они же предстают империями в глазах периферийного (subaltern) населения. Те, кто идентифицирует себя с господствующей национальностью в Бельгии, считают свою страну национальным государством. Но с позиции фламандского активиста, который чувствует на себе господство валлонского большинства, Бельгия является мини-империей. Термин “империя” оспаривался с точки зрения применения его к таким малым государствам, как Бельгия, Грузия или Эстония, так как считается аномальным определять национализирующееся государство как империю. Но именно в процессе ассимиляционной гомогенизации или дискриминации национализирующегося государства проявляются отношения различия и субординации, которые в данной статье рассматриваются как ингредиенты имперских отношений. См.: Anderson B. Op. cit. Ch. “Official Nationalism and Imperialism”. P. 83-112; также неопубликованную статью Джейн Бурбанк: Burbank J. The Imperial Construction of Nationality. О турецком случае см.: Suny R.G. Religion, Ethnicity, and Nationalism: Armenians, Turks, and the End of the Ottoman Empire // In God’s Name: Genocide and Religion in the Twentieth Century / Ed. O. Bartov, P. Mack. Oxford; New York, 2000. Cooper F, PackardR. Introduction // International Development and the Social Sciences: Essays on the History and Politics of Knowledge / Ed. F. Cooper, R. Packard. Berkeley; Los Angeles; London, 1997. P. 1-41. Наиболее знакомой является ленинская теория, утверждающая, что с падением уровня прибыли в развитых капиталистических государствах европейские страны были вынуждены встать на путь имперской эксплуатации для приращения капитала. Также известной является теория Дж. Гобсона, на которой основывал свои выводы Ленин, гласящая, что несбалансированное распределение доходов в капиталистических обществах приводит к ограничению потребления низших классов и к сверхприбыли высших классов, что, в свою очередь, вынуждает искать новые рынки сбыта в неразвитых странах. Историки, критически относящиеся к экономическому детерминизму, такие, как К. Хейес, высказали тезис о том, что появление европейских колониальных империй было обусловлено не императивами капитализма, а национальными интересами или национализмом метрополии. Doyle M.W. Op. cit. P. 71-72. Describing Empire: Post-Colonialism and Textuality / Ed. Ch. Tiffin, A. Lawson. London; New York, 1994. P. 3. SaidE.W. Orientalism. N.Y., 1978; Idem. Culture and Imperialism. N.Y., 1993. Cooper F, Stoler A.L. Between Metropole and Colony: Rethinking a Research Agenda // Tensions of Empire: Colonial Cultures in a Bourgeois World. Berkeley; Los Angeles, 1997. P. 1. Ibid. Ibid. P. 9. Как отмечают Стоулер и Купер, “основное противоречие империи” заключается в том факте, что “инородность колонизованных народов не была чем-то внутренне присущим или неизменным, эта инородность должна была поддерживаться социальной практикой... Однажды твердо установленные социальные границы не остаются неизменными” (Ibid. P. 7). Один из таких “фаталистов”, Александр Мотыль, предлагает проводить различие между имперским закатом и имперским коллапсом. Мотыль показал роль кризиса в окончатель

ном коллапсе империи. Имперский закат случается, “когда невозможно поддерживать абсолютную власть центра над периферией, а периферия действует вопреки воле центра”. Вторая форма имперского заката заключается в потере абсолютистского характера власти императора. Однако сложно согласиться с Мотылем в том, что “власть императора должна быть относительно абсолютной для того, чтобы его решения могли претендовать на статус имперских”. Такое определение противоречит опыту тех империй XIX в., которые были парламентскими монархиями или республиками. Разумнее остановиться на формулировке Дойля, гласящей, что для сохранения собственной эффективности метрополия должна поддерживать внутреннее политическое единство, способное противостоять реальному или потенциальному сопротивлению периферии. Переход метрополии от абсолютизма к разделению власти не ведет к закату империи, если элиты остаются единодушными в области имперской политики (MotylA. From Imperial Decay to Imperial Collapse: The Fall of the Soviet Empire in Comparative Perspective // Nationalism and Empire... P. 36-40). Ibid. P. 40, 36-37. Джереми Кинг обратил мое внимание на тот факт, что сходный процесс проходил в Австро-Венгерской империи, в которой немецкая, чешская и венгерская городская буржуазия отказала монархии в поддержке в конце XIX - начале XX в. Kahler M. Empires, Neo-Empires, and Political Change: The British and French Experience // The End of Empire?.. P. 288. Эта делегитимизация империи проходила в несколько исторических этапов, не только после двух мировых войн, но, например, и в середине XVIII в., когда Французская, Испанская и Британская империи начали распадаться в Америке. См.: PagdenA. Op. cit. C. 1500-1800. Ibid. Bushkovitch P. What is Russia? Russian National Consciousness and the State 1500-1917 (неопубликованная работа). P. 3. Wortman R. Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarchy. Vol. I: From Peter the Great to the Death of Nicholas I. Princeton, 1995. Ibid. P. 6. Данный тезис подробно раскрыт в: Kappeler A. Russland als Vielvolkerreich: Entstehung, Geschichte, Zerfall. Munich, 1992. Я использовал французский перевод, сделанный Ги Имар- том: La Russie, Empire multiethnique. P., 1994. P. 25-30. Riasanovsky N.V. Historical Consciousness and National Identity: Some Considerations on the History of Russian Nationalism. New Orleans, 1991. P. 2-3; Pritsak O. The Origin of Rus // Russian Review. 1977. Vol. XXXVI. lt; 3. P. 249-273. Kivelson V. Merciful Father, Impersonal State: Russian Autocracy in Comparative Perspective // Modern Asian Studies. 1997. Vol. XXXI. N 3. P. 637-638. Cherniavsky M. Russia // National Consciousness, History, and Political Culture in Early-Modern Europe / Ed. O. Ranum. Baltimore; London, 1975. P. 119-121. Guroff G, Guroff A. The Paradox of Russian National Identity (Доклад, прочитанный на конференции Russian Littoral Project “Влияние этничности на российскую внешнюю политику”. Май). Hellie R. Slavery in Russia, 1450-1725. Chicago; London, 1982. P. 392. Ibid. Kivelson V. Op. cit. P. 643. Wortman R. Op. cit P. 25. Ibid. P. 28. Cherniavsky M. Op. cit. P. 123; Idem. Khan or Basileus: An Aspect of Russian Medieval Political Theory // Journal of the History of Ideas. 1959. Vol. XX. P. 459-476; репринт: The Structure of Russian History: Interpretive Essays / Ed. M. Cherniavsky. N.Y., 1970. P. 65-79; Idem. Tsar and People. Studies in Russian Myths. New Haven, 1961. Bushkovitch P. The Formation of a National Consciousness in Early Modern Russia // Harvard Ukrainian Studies. 1986. Vol. X. lt; 3/4. P. 363. Khodarkovsky M. From Frontier to Empire: The Concept of the Frontier in Russia, Sixteenth- Eighteenth Centuries // Russian History. 1992. Vol. XIX. lt; 1-4. P. 115-128; Idem. Where Two Worlds Met: The Russian State and the Kalmyk Nomads, 1600-1771. Ithaca, 1992; Idem. Of Christianity, Enlightenment and Colonialism: Russia in the North Caucasus, 1550-1800 // Journal of Modern History. 1999. Vol. LXXI. lt; 2. P. 394-430.

Raeff M. Patterns of Russian Imperial Policy Toward the Nationalities // Soviet Nationality Problems / Ed. E. Allworth. N.Y., 1971. P. 22-42. Slezkine Y. Arctic Mirrors: Russia and the Small Peoples of the North. Ithaca; London, 1994. P. 41-45. Ibid. P. 44-45. Бушкович обратил внимание на малоизвестную тенденцию XVII в., которую он назвал “славянским ренессансом”. Данное интеллектуальное течение развивалось повсеместно, но особенно активно в Польше и Хорватии, и утверждало древнее и благородное происхождение славян. Польские авторы выводили славян от древних сарматов. Симеон Полоцкий ввел эту идею в русскую среду. В XVIII в. та же идея проникла в труды Татищева и Ломоносова, став частью их государствоцентричных историй. Данное течение полностью исчезло с расцветом имперской идеологии, основанной на идеях просвещения. Так, нет никаких следов его влияния на творчество Карамзина (Bushkovitch P. What is Russia? P. 4-7). Cracraft G. Empire Versus Nation: Russian Political Theory Under Peter I // Harvard Ukrainian Studies. 1986. Vol. X. № 3/4. P. 524-540; репринт: Major Problems in the History of Imperial Russia / Ed. J. Cracraft. Lexington; Toronto, 1994. P. 224-234. Цитаты здесь и далее даны по второй публикации. Wortman R. Op. cit. P. 33. Ibid. P. 38. Ibid. P. 6. Ibid. P. 41. Ibid. P. 44. Ibid. P. 61. Ibid. P. 64. Cherniavsky M. Russia. P. 141. Ibid. P. 140. Cracraft J. Empire Versus Nation. P. 225. Wortman R. Op. cit. P. 81. Ibid. P. 82; проблема государства как защитника интересов дворянства разобрана в: Suny R.G. Rehabilitating Tsarism: The Imperial State and its Historians // Comparative Studies in Society and History. 1989. Vol. XXXI. lt; 1. P. 168-179. Wortman R. Op. cit. P. 82-83. Whittaker C.H. The Idea of Autocracy Among Eighteenth-Century Russian Historians // Imperial Russia: New Histories for the Empire / Ed. J. Burbank, D. Ransel. Bloomington; Indianapolis, 1998. P. 32-59. Ibid. P. 41. Wortman R. Op. cit. P. 136. Raeff M. Patterns of Russian Imperial policy Toward the Nationalities; Idem. In the Imperial Manner // Catherine the Great: A Profile / Ed. M. Raeff. N.Y., 1972. P. 197-246; Starr S.F. Tsarist Government: The Imperial Dimension // Soviet Nationality Policies and Practices / Ed. J. Azrael. N.Y., 1978. P. 3-38. Khodarkovsky M. “Not by Word Alone”: Missionary Policies and Religious Conversion in Early Modern Russia // Comparative Study of Society and History. 1996. Vol. XXXVIII. lt; 2. P. 267-293. Slezkine Y. Op. cit. P. 47-71; Kappeler A. La Russie. P. 47. Цит. по: Kappeler A. Russland als Vielvolkerreich... S. 121; Wortman R. Op. cit. P. 136-137. Wortman R. Op. cit. P. 170. Ibid. P. 217. Ibid. P. 218. Ibid. P. 221. Ibid. P. 222. Szeftel M. The Form of Government of the Russian Empire Prior to the Constitutional Reforms of 1905-06 // Essays in Russian and Soviet History in Honor of Geroid Tanquary Robinson / Ed. J.Sh. Curtiss. N.Y., 1962. P. 105-119. Ibid. P. 230. Lieberman V. Transcending East-West Dichotomies.

О Франции см.: Dewald J. Pont-St-Pierre 1398-1789: Lordship. Community, and Capitalism in Early Modern France. Berkeley; Los Angeles; London, 1987. P. 284. Sewell W.H., Jr. The French Revolution and the Emergence of the Nation Form. P. 13 (неопубликованный доклад, прочитанный на конференции в Purdue University, посвященной трансатлантической революционной традиции, а также на семинаре “Нации и национализм” в Университете Чикаго 14 января 1998 г.). Brooks J. When Russia Learned to Read: Literacy and Popular Literature, 1861-1917. Princeton, 1985. P. 214. Ibid. P. 215. Необходимо указать на то, что понятие “национальное” может также служить для обозначения “целого политического сообщества”. Данное инклюзивное относительно всего населения значение понятия “национальный” часто смешивается со значением, исходящим из дискурса нации, т.е. объединением людей, верящих в то, что они обладают правом на собственное политическое управление благодаря сходности культурных характеристик. По моему мнению, существует серьезная методологическая проблема с интерпретацией популярной литературы как своеобразного окна в крестьянский мир. Не всегда покупка книги означает принятие читателем взглядов автора. Репрезентации популярной литературы не обязательно отражают даже взгляды автора, а, скорее, его идеализированное представление о том, что хотят читать крестьяне. Художественность и литературное мастерство оказывают влияние прежде всего на эмоциональную сферу. При анализе популярной литературы как исторического источника должны также быть учтены рамки формы, жанра, литературные стереотипы и цензура. Рынок не может считаться совершенным инструментом выражения суверенной воли покупателя, который якобы способен без посредника свободно делать свой выбор. Memoir on Ancient and Modern Russia / Translated, edited, and introduced by Richard Pipes. Cambridge, MA, 1959. Например: Layton S. Russian Literature and Empire: Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoy. Cambridge, 1994; Jersild A. Colonizing the Caucasus: Muslims, Mountaineers, and Russification, 1845-1917. Forthcoming. Мое внимание к этому утверждению привлек Кеннет Черч, проиллюстрировавший его в своей работе, посвященной русскому правлению в Западной Грузии. См.: Church K. Production of Culture in Georgia for a Culture of Production. 1996 (неопубликованная статья). Цит по: Layton S. Op. cit. P. 108. Ibid. P. 53. Кеннет Черч соглашается с Сюзан Лэйтон в том, что русский взгляд на грузинскую женщину как на воплощение опасности присутствует в литературных текстах. Но анализ путевых дневников позволяет также обнаружить иной образ грузинской женщины, воплощающий не просто квинтэссенцию женской красоты, но и “привлекательную жертву в истории мусульманских завоеваний” и “жертву описанных в этих же дневниках грузинских мужчин - ленивых, лживых и слабохарактерных” (P. 4). Грузинские женщины не были просто ориентализированы, они часто воспринимались “как падшие христиане, конечно, развращенные и неразвитые, но поддающиеся исправлению” (P. 5). См.: Church K. Conjuring “the Most Beautiful Women in the World” in Nineteenth-Century Descriptions of Georgian Women (доклад на ежегодной конференции AAASS в Boca Raton, Florida. 1998. сентября). Layton S. Russian Literature and Empire. P. 254. Шевырев С. Взгляд русского на современное образование Европы // Москвитянин. 1841. № 1. С. 219. Цит. по: Riasanovsky N. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825-1855. Berkeley; Los Angeles, 1967. P. 134. Riasanovsky N. Nicholas I and Official Nationality. P. 77. Цит. по: Там же. С. 118-119. В Западной Европе после Французской революции возник новый образ монархии, в котором монарх более не изображался богом, а принял вид обыкновенного смертного, разделяющего общераспространенные семейные ценности. Монархи “стали примерами человеческого поведения, скромной добродетели, которая должна была вызывать восхищение среди их подданных”. Идеализация королевской семьи возвысила правящую династию до уровня символа нации. Данное изменение образа монархии сократило дистанцию между

монархом и его народом, так как и тот и другой теперь состояли в общей нации. Этот идеал буржуазной монархии принял своеобразную форму в России. Николай I идентифицировал династию с исторической судьбой российского государства и русского народа. “Его сценарий... изображал императора в качестве воплощения всех атрибутов западной монархии, но в тоже время как члена своей семьи, человеческое существо, возвышенное в силу своего происхождения и принадлежности к правящей семье, которая воплощала высшие человеческие ценности... Частная жизнь царя была богато декорирована и выставлена на обзор русской публики в соответствии с западным идеалом” (Wortman R. Op. cit. P. 402; Mosse G. Nationalism and Sexuality: Middle-Class Morality and Sexual Norms in Modern Europe. Madison, 1985. Passim.) Anderson B. Op. cit. P. 86-87, 110. Ibid. P. 109-110. Wortman R. Op. cit. P. 402. Pollard A.P. The Russian Intelligentsia: The Mind of Russia // California Slavic Studies. 1964. Vol. III. P. 15. Chaadaev P. Philosophical Letters and Apology of a Madman / Trans. and introduced by Mary- Barbara Zeldin. Knoxville, TN, 1969. P. 174. См.: JersildA. Khomiakov and Empire: Faith and Custom in the Borderlands (неопубликованный доклад, сделанный на ежегодной конференции AAASS в Boca Raton, Florida, 26 сентября 1998 г.). Walicki A. The Slavophile Controversy: History of a Conservative Utopia in Nineteenth-Century Russian Thought / Trans. by H. Andrews-Rusiecka. Oxford, 1975. Walicki A. A History of Russian Thought From the Enlightenment to Marxism / Trans. by H. Andrews-Rusiecka. Stanford, 1979. P. 92. Bushkovitch P. What is Russia?.. P. 12. Walicki A. A History of Russian Thought... P. 137. Белинский В.Г. Полн. собр. соч. М., 1953-1959. Т. VII. C. 435; Walicki A. A History of Russian Thought... P. 140. Белинский В.Г. Полн. собр. соч. Т. X. C. 29; Walicki A. A History of Russian Thought... P. 143. Зайончковский П.А. Кирилло-мефодиевское общество (1846-1847). М., 1959. Погодинское письменное наследие рассеяно, но может быть репрезентативно представлено в: Барсуков Н. Жизнь и труды M^. Погодина. СПб., 1888-1910. Т. 22; Борьба не на живот, а на смерть с новыми историческими ересями. М., 1874; Собрание статей, писем и речей по поводу славянского вопроса. М., 1978. Подробный анализ взглядов Погодина дан в: Riasanovsky N. Nicholas I and Official Nationality. Passim. О гражданственности см. статьи Дова Ярошевского и Остина Ли Джерсилда в: Russia’s Orient: Imperial Borderlands and Peoples, 1700-1917 / Ed. D.R. Brower, E.J. Lazzerini. Bloomington, 1997. P. 58-79, 101-114. Anderson B. Op. cit. P. 57. Weeks T.R. Nation and State in Late Imperial Russia: Nationalism and Russification on the Western Frontier, 1863-1914. DeKalb, IL, 1996. P. 70-91. Kreindler I. A Neglected Source of Lenin’s Nationality Policy // Slavic Review. 1977. Vol. XXXVI. 1. P. 86-100. Удивительно глубокая картина истории русификации дана в: Russification in the Baltic Provinces and Finland, 1855-1914 / Ed. C. Thaden. Princeton, 1981. P. 7-9. Passim. Slocum J.W. The Boundaries of National Identity: Religion, Language, and Nationality Politics in Late Imperial Russia / Ph.D. diss., University of Chicago, 1993. P.10. Ibid. P. 4-5. Edelman R. Gentry Politics on the Eve of the Russian Revolution: The Nationalist Party. New Brunswick, 1980; Suny R.G. The Making of the Georgian Nation. Bloomington, IN; Stanford, CA., 1988; второе издание: Bloomington, IN, 1994. P. 142. Heuman S. Kistiakovsky: The Struggle for National and Constitutional Rights in the Last Years of Tsarism. Cambridge, MA, 1998. P. 130-146. 'Slocum J.W. Op. cit. P. 214. Ibid. P. 216. Ibid. P. 256. Ibid. P. 258.

Этот конфликт противоположных взглядов на пути конструирования современного русского политического сообщества проанализирован в: Sanborn J.A. Drafting the Nation: Military Conscription and the Formation of a Modern Polity in Tsarist and Soviet Russia, 1905-1925 / Ph. D. diss., University of Chicago, 1998. Weeks T.R. Op. cit. P. 131-192. Wcislo F.C. Witte, Memory, and the 1905 Revolution: A Reinterpretation of the Witte Memoirs // Revolutionary Russia. 1995. Vol. VIII. № 2. P. 175. Ibid. P. 176. Цит. по: Витте СЮ. Избранные воспоминания, 1849-1911. М., 1991. С. 586. - Примечание переводчика. Beissinger M.R. The Persisting Ambiguity. P. 2. Этому наблюдению я обязан Кеннету Черчу, давшему тщательный и критический разбор одной из моих более ранних работ. Данная идея была предложена Романом Шпорлюком. Lustick I. State-Building Failure in British Ireland and French Algeria. Berkeley, 1985.

 

<< | >>
Источник: В.А. Тишков, В.А. Шнирельман. Национализм в мировой истории. 2007

Еще по теме РОССИЯ, ИМПЕРИЯ И ИДЕНТИЧНОСТЬ:

  1. 3.1. ГЕОПОЛИТИЧЕСКИЕ ЭПОХИ РОССИИ
  2. 2.4. Динамика идентичностеи, государственное строительство и границы в бывшем СССР
  3. К ИЗУЧЕНИЮ ИДЕНТИЧНОСТЕЙ. ВОПРОСЫ ТЕОРИИ И МЕТОДОЛОГИИ
  4. РАЗВИВАЮЩИЕСЯ ИДЕНТИЧНОСТИ
  5. ТЮРКСКИЙ ФАКТОР В ПОЛИТИКЕ РОССИИ
  6. ФОРМИРОВАНИЕ ИМУЩЕСТВЕННОЙ ИДЕНТИЧНОСТИ
  7. НАПРАВЛЕНИЕ ДЕЛ В РОССИИ
  8. ИМПЕРИЯ КАК ОНА ЕСТЬ: ИМПЕРСКИЙ ПЕРИОД В ИСТОРИИ РОССИИ, “НАЦИОНАЛЬНАЯ” ИДЕНТИЧНОСТЬ И ТЕОРИИ ИМПЕРИИ
  9. РОССИЯ, ИМПЕРИЯ И ИДЕНТИЧНОСТЬ
  10. РОССИЙСКАЯ ИМПЕРИЯ И РУССКИЙ НАЦИОНАЛИЗМ В СРАВНИТЕЛЬНОЙ ПЕРСПЕКТИВЕ
  11. ИМПЕРИЯ И “НАЦИОНАЛЬНАЯ ТЕРРИТОРИЯ”
  12. ОБРАЗ СТРАНЫ И НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕНТИЧНОСТЬ
  13. 5.1. История Права в призме духовной эволюции России и Запада
  14. Россия как историософская проблема
  15. «Народная» утопия для империи
  16. Особенности политического менталитета современной России
  17. КОНЦЕПТУАЛИЗАЦИЯ РОССИИ В ЕВРОПЕЙСКОМ ПАРЛАМЕНТСКОМ ДИСКУРСЕ Алферов А.В., Кустова Е.Ю., Червоный А.М. (Пятигорск)
  18. Роман Лункин Русская Пруссия. Калининград — пионер европейской христианской идентичности
  19. Цивилизационный дискурс и конструирование цивилизационной идентичности России
  20. с.в.рыжова.Доверие и межэтническая толерантность. Исследование в Москве и регионах Росси