<<
>>

Глава 1 Социальное знание и социальная теория: от социологии знания к когнитивной социологии

Конститутивная роль обыденного социального знания, разделяе­мого индивидуальными или корпоративными акторами, эксплициро­ванного в исторических нарративах или представленного как неявная модель причинно-следственных связей, принимаемого как само со­бой разумеющееся или оспариваемого с помощью разных ценностных принципов и режимов аргументации [см., например: 15] — универ­сальный объяснительный принцип и предельно общая теоретическая рамка для многих эмпирических исследований в социологии.

Однако, в отличие от профессионального социально-научного знания, неод­нократно служившего предметом критической рефлексии, начиная от классической социологии знания и до современных попыток про­анализировать процессы его производства в концептуальных рамках «исследований науки и технологии» [18], природа, механизмы и гра­ницы обыденного социального знания нечасто становились автоном­ным фокусом систематического теоретического анализа и направляе­мого таким анализом эмпирического изучения.

Парадокс «почтительного игнорирования» обыденного знания о социальном мире в качестве самостоятельного предмета исследова­ния может быть разрешен, если социологи, политологи и экономисты, воздерживаясь от прямого постулирования роли «наивного» социаль­ного знания, носителями которого выступают социальные акторы, в создании и поддержании социального порядка, перейдут к более эмпирически-ориентированному теоретическому анализу предпола­гаемых социальных детерминантов и эффектов этого знания. Такой переход, однако, требует не только отказа от спекулятивного проекта основанной на «неформализуемом озарении» относительно «консти­

тутивных смыслов формы жизни» герменевтической науки [45], но и критического пересмотра и уточнения социологических подходов к концептуализации «знания», исходно сложившихся в социологии знания и наследовавших ей интеллектуальных традициях, а также реконструкции и первичной систематизации параллельного направ­ления исследований обыденного социального знания — сравнитель­но недавно сформировавшихся под влиянием так называемой «ког­нитивной революции» весьма вариативных подходов к анализу роли ментальных механизмов в детерминации существующего культурного и социального многообразия, определяемых общим термином «ког­нитивная социология».

Предварительному решению очерченных за­дач и посвящены два последующих раздела данной главы.

Социологические теории знания и перспективы исследования «народной социологии»[2]

Очерчивая предметное поле социологии знания как имеющей эм­пирическое содержание научной дисциплины, кажется естественным исходить из того, что она в принципе может изучать и повседневное, и высокоспециализированное, профессиональное знание. Так, автор одного из аналитических обзоров состояния и перспектив социологии знания, опубликованного два десятилетия назад, отмечает, что «со­держательные границы социологии знания могут быть определены и узко, и широко, что либо ограничит ее исследованием специализиро­ванного знания, либо расширит ее пределы до изучения основанных на здравом смысле убеждений, формирующих повседневную жизнь» [33, 288]. Этот же автор обращает внимание на связь несколько мар­гинального положения данной дисциплины внутри социологии с все еще сохраняющейся в ней неопределенностью границ: отсутствие непрерывности исследовательской традиции социологии знания как таковой и непропорциональная роль в последней философской ан­тропологии, в чем-то полезной для собственно социологического анализа знания, но едва ли способной его заменить, отчасти связаны с тем, что приверженцы данной традиции либо исходно склонялись к анализу специализированного знания, которое Х. Куклик, вслед за К. Мангеймом и Г. Зиммелем, именует «объективной культурой» (от­нося к последней науку, религию, искусство и политику) либо, подоб­но П. Бергеру и Т Лукману, предлагали упразднить саму границу между таким «эзотерическим» знанием и продуктами повседневной культуры [1, 27-32]. Однако если первое (условно - «классическое») решение транспонировало собственную проблематику социологии знания в социологию науки, религии и т.д., лишая первую независимой пер­спективы, то второе, более радикальное, в отсутствие положительного определения того, что, собственно, следует считать знанием, отменяло саму возможность вычленить предмет исследования социологии зна­ния из «всего того, что считается знанием в обществе» [там же, 30].

В данном разделе мы дадим краткой очерк предпосылок и послед­ствий существующих различий в концептуализации знания в соци­ологии, преимущественно сосредоточившись на тех возможностях, которые последние открывают (или закрывают) для теоретически ин­формированного социологического изучения природы и механизмов обыденного знания об обществе - парадоксальным образом и суще­ствующего как само собой разумеющийся объект эмпирических со­циальных исследований (в частности, исследований общественного мнения, социальных установок и т.д.), который служит своего рода «резервуаром» для описаний обществ и групп, и почти не существу­ющего или игнорируемого в качестве самостоятельного предмета для теоретизирования и построения объяснительных моделей, связыва­ющих разные виды обыденного знания об обществе (дескриптивное знание фактов и социальных классификаций, объяснительное знание, нормативное знание) друг с другом и его предполагаемыми детерми­нантами и эффектами. В кратком очерке мы, в противоположность стратегии, избранной автором упомянутого выше аналитического обзора, практически не уделим внимания сформировавшейся не без влияния классической социологии знания современной социологии научного знания (за исключением некоторых идей, оказавших влия­ние на проект социальной эпистемологии и широкие трактовки так называемого «социального конструкционизма»), сосредоточившись на попытке понять, как различные представления о природе и детер­минантах обыденного социального знания могут быть использованы, учтены или уточнены в находящейся пока в стадии становления тра­диции исследований «народной социологии».

Теории знания в классической социологии исходно содержали не вполне согласованные трактовки социально-исторических факто­ров, предположительно определяющих содержание сознания и фор­мы мышления: либо реальных форм производственных отношений, гипотетически предопределявших идеологические репрезентации (К. Маркс), либо социальных классификаций, отражавшихся в при­митивных классификациях вещей (Э.

Дюркгейм, М. Мосс).

Наследовавший этим теориям проект «социологии знания» в вер­сии Мангейма был основан на последовательной попытке помыс­лить Seinsverbundenheit категорий мышления, притязаний на знание и репрезентаций социальной реальности, тогда как Wissenssociologie Шелера, наряду с «реальными факторами», формировавшими куль­турно-историческую специфичность мышления, допускала влияние внеисторических ценностей и идей на те самые исторические и куль­турные силы, которые вели к изменениям в мышлении. Эта исходная неоднозначность теоретических представлений об источниках, на­правлениях и эффектах социальной детерминации знания усугуби­лась с возникновением опиравшегося на социальную феноменологию Шютца конструктивистского проекта Бергера и Лукмана, который был вдохновлен не столько стремлением обнаружить мангеймовские «реальные факторы» социальной жизни, определяющие категории и содержание сознания, сколько надеждой укоренить в самом сознании формы социального взаимодействия и социальные институты, сделав знание не столько продуктом, сколько источником детерминации «ре­альности». Формирование сильной программы «социологии научного знания» лишь усугубило проблему подмены изучения каузальных от­ношений между фактами и убеждениями описанием конститутив­ных отношений между сознанием и «институционализированными верованиями относительно фактов» [32], распространив изначально противоречивые модели социальной детерминации знания на область естественных и точных наук. Однако попытки сторонников сильной программы заместить философские теории знания, искавшие для на­учного познания более прочного обоснования, нежели социологиче­ский релятивизм, до сих пор скорее препятствовали формированию проекта эмпирически-ориентированной социологии знания, которая обратила бы свое внимание на возможность теоретического моделиро­вания и эмпирического изучения «народной социологии», обыденного знания об обществе, его источников, функций, границ и, в конечном счете, его непростых отношений с самой социологической наукой.

Таким образом, хотя социальный конструкционизм и предложил едва ли не наиболее последовательную на сегодняшний день перспек­тиву анализа обыденного социального знания в различных режимах его функционирования, он не только целенаправленно размыл гра­ницу между знаниями, обыденными или «теоретическими», и любы­ми внутренними репрезентациями или внешними высказываниями, делая нерелевантными вопросы об их соотношении с эмпирически­ми подтверждениями, способах обоснования и т.п., но и отменил возможность аналитического разведения «знания» и «реальности». Предложенные в качестве практически достаточных определения ре­альности как «качества, присущего феноменам (курсив мой. — И.Д.), иметь бытие, независимое от нашей воли и желания (мы не можем от них «отделаться»)», а знания — как «уверенности в том, что феномены являются реальными и обладают специфическими характеристиками» [1, 9] фиксировали своеобразную натуралистскую интерпретацию тождественности ноэзиса и ноэмы и позволяли немедленно сместить задачи социологии знания («неправильно названной дисциплины») в область изучения «социального конструирования реальности» [там же, 31]. Заимствуя у Шютца идею того, что социология знания долж­на обратить основное внимание на роль, которую играют типизации обыденного мышления в конституировании структур «жизненного мира», Бергер и Лукман предложили сфокусировать внимание на, так сказать, социальных эффектах обыденного знания для мира повсед­невности, сведя исследования детерминации и механизмов усвоения самого обыденного социального знания к спекулятивной картине интернализации социального мира индивидом в ходе социализации. Еще одной заслуживающей упоминания причиной того, что очерчен­ная этими авторами перспектива социологического исследования «народного» социального знания привела лишь к весьма скромным эмпирическим и теоретическим результатам с точки зрения понима­ния природы, механизмов и границ последнего, заключалась в сле­довании сугубо дескриптивной методологии изучения и Lebenswelt, и лежащих в его основании данностей обыденного сознания.

По­следняя, в свою очередь, была предопределена восходящей к Шютцу идеей дескриптивной «социальной феноменологии», которую следует описывать исключительно с позиции «естественной установки» со­знания [подробнее об этом см.: 3, 146—149].

Собственно, и поиск «реальных факторов» в исходной мангеймов- ской версии социологии знания был, на наш взгляд, заведомо обречен на неудачу из-за невозможности зафиксировать их именно как реаль­ные, независимые от определяемых ими социально-политических или иных взглядов, поскольку с точки зрения собственно философского анализа знания взгляды самого Мангейма на соотношение послед­него с реальностью вполне можно охарактеризовать в качестве реля­тивистских. Так, он прямо говорит, что уже в эпоху «до историческо­го материализма» в возникновении философии сознания мышление приходит к пониманию того, что «...мир как “мир” существует только по отношению к познающему сознанию, и духовная активность субъ­екта определяет форму, в которой он явлен.... Это первая стадия в ис­чезновении онтологического догматизма, рассматривающего “мир” как существующий независимо от нас, в устойчивой и определенной форме» [40, 66]. (В опубликованном русском переводе: «Здесь вместо вне нас существующего мира, все более необозримого и распадаю­щегося на бесконечное многообразие, выступает переживание мира, связь которого гарантирована единством субъекта, не принимающе­го принципы мирового устройства просто как данность, а спонтанно создающего их из глубины своего Я. После того как распалось объек­тивное онтологическое единство мира, была сделана попытка спасти его, отправляясь от субъекта. Образ мира составляет здесь уже некое структурное единство, а не простое многообразие. Здесь существует однозначное соотнесение с субъектом, но не с конкретным субъек­том, а с воображаемым “сознанием вообще”. Здесь совершается, наконец, первое разрыхление в противовес устоям онтологического догматизма, для которого “мир” существует как бы пригвожденным, вне зависимости от нас» [10, 62]). Именно невозможность «зафикси­ровать» реальность, чтобы аналитически сопоставить ее и зависящие от нее, потенциально укорененные в бытии субъективные образы, а не только характерное для многих сторонников тезиса социальной де­терминации знания (социального и не только) стремление рассматри­вать собственную позицию как эпистемически привилегированную и «защищенную» от неправильной детерминации особенностями соци­ального положения, предопределила, на наш взгляд, невозможность последовательно применить предложенный Мангеймом подход к его собственным взглядам — очевидный недостаток рефлексивности, обозначенный К. Гирцем как «парадокс Мангейма» [25, 194—196].

Отметим в связи с этим недооцененный аспект представлений Мангейма о социальной-укорененном и, следовательно, однобоком, неполном и частичном характере социального познания: вне зависи­мости от того, может ли особое положение интеллигенции обеспечить ей «лучший обзор», идея релятивности убеждений и представлений обыденного социального знания предполагает, что это знание, рассма­триваемое с точки зрение своего максимально общего определения, неправильным способом детерминируется лежащими в его основании эмпирическими свидетельствами, evidence (т.е. теми самыми социаль­ными, культурными, политическими и т.п. фактами, «бытийными» детерминантами, которые и должны определять содержание пропо­зиционального знания). Если сформулировать это еще точнее: одни и те же бытийные факты могут правильно или неправильно детермини­ровать обоснованные убеждения индивида, в зависимости от того, на­сколько они определяют его позицию, понимаемую как совокупность интересов, заинтересованностей и обязательств и являющуюся, в свою очередь, «подмножеством» этих фактов. Такое «эгоцентрическое смещение» является либо тривиальным с точки зрения особенностей формирующихся таким образом обоснованных убеждений (посколь­ку нисходящие влияния установок, внутренних мотивационных со­стояний и т.п. ведут к стандартным и принципиально обнаружимым ошибкам восприятия), либо связанным с гипотетическим смещением самого способа формирования обоснованных убеждений для некото­рых «экзистенциально-значимых» фактов.

Однако подразумеваемая в последнем случае возможность вве­сти критерий для различения правильных и неправильных способов детерминации социального познания на основе выделения в доступ­ной совокупности релевантных эмпирических данных, связанных или, наоборот, не связанных с социальной позицией субъекта, в свою очередь представленной как подмножество этих данных, кажется ка­зуистической (поскольку выделение субъектом или даже другим таким же детерминированным наблюдателем последнего подмножества за­висит от возможности сформулировать такой критерий в качестве не зависящего от указанных фактов и в этом смысле неэмпирического).

В философском анализе знания обе очерченные выше позиции (первая — предполагающая возможность тривиальных и корригируе­мых перцептивных ошибок, и вторая — постулирующая возможность искажения самого способа формирования убеждений) могли бы быть описаны как форма экстернализма в вопросе обоснования, предпо­лагающего, помимо обоснования знания внешними, неэпистемиче- скими фактами (и не предполагающего, что субъект всегда способен оценить степень обоснованности своего убеждения или обладает пря­мым доступом к внутренним основаниям своих истинных убеждений), общую надежность познавательного аппарата [22]. Эта точка зрения не исключает натуралистского, в широком смысле, подхода к исследова­нию формирования обыденного или научного знания, однако не про­ясняет существенный для социологии знания вопрос о том, следует ли по умолчанию считать знанием лишь истинное убеждение.

В философском анализе знания последнее всегда рассматривается в качестве обоснованного истинного убеждения, а возможные расхож­дения касаются, прежде всего, природы обоснований его истинности или даже необходимости эпистемического обоснования (для исклю­чения роли «эпистемического везения» в обладании истинными убеж­дениями). Однако для того чтобы изучать детерминанты и эффекты знания как факты внешнего мира, необходимо в принципе допустить (как, по сути, допускает и Мангейм) возможность «неправильных» причинных цепочек, в частности, ведущих от фактов о «социальном бытии» людей к их текущим убеждениям или недискурсивным репре­зентациям и потенциально включающих в себя опосредующие и сме­шивающие влияния со стороны других, нерелевантных фактов. Для того чтобы ошибочные убеждения, в текущий момент принимаемые субъектом за истинные, сохраняли свою опровержимость, нужно все­го лишь отказаться от идеи «метафизических искажений», принципи­ально не корригируемых никакими эмпирическими фактами. суще­ственным условием для такого отказа является уточнение определения знания как истинного убеждения. Подкрепленное эмпирическим свидетельством или просто рациональное с точки зрения оснований убеждение может быть, и во многих случаях оказывается, истинным, однако с точки зрения его эмпирического исследования оно может быть контингентно уязвимо для ошибок или становиться ложным без того, чтобы субъект сразу осознал произошедшие в реальном мире из­менения. Интуитивное понимание необходимости такого переопреде­ления понятия «знания», вероятно, является общей базой для попыток радикального отказа от истинности как его атрибута, представленных и в проекте социального конструкционизма, и в центральных тезисах «сильной программы», исходно сформулированных Д. Блуром [14; см. также: 12], отрицающих существование свободных от контекста норм рациональности и ведущих к соответствующим версиям релятивизма.

Менее радикальный и, как представляется, более продуктивный подход к уточнению определения знания воплощен в наследующих классической эпистемологии версиях «социальной эпистемологии», подобных предложенной А. Голдманом, которые изначально нацеле­ны на идентификацию и изучение социальных процессов, практик и паттернов взаимодействия между социальными акторами с точки зре­ния их каузального воздействия — позитивного или негативного — на производство истинных убеждений [26]. При этом основной исследо­вательский интерес для регулятивной социальной эпистемологии все же представляет описание таких имеющих высокую «веристическую ценность» социальных практик, которые используются в повседнев­ной жизни, в науке или праве, и ведут к повышению правдоподобия выводов, основанных на априорных оценках и доступных в текущий момент данных, либо позволяют корректировать ложные суждения. Примером таких социальных практик могут служить различные ме­тоды агрегирования экспертных мнений, практики разделения ког­нитивного труда, оптимизирующего шансы получить верный ответ на научный вопрос [30] или поддерживаемая научным сообществом институциональная инфраструктура для сохранения стандартов объ­ективности исследовательских методов [37]. Отметим, что, в отличие от регулятивной социальной эпистемологии, преимущественно де­скриптивная и объяснительная социология знания должна интересо­ваться не только повседневными практиками, обладающими высокой веристической ценностью и ведущими к повышению достоверности повседневного социального знания, но и практиками, механизмами и факторами, вызывающими ошибки и заблуждения, однако для этого вовсе не нужно декларировать отказ от категорий «истинности» и «ра­циональности». Разумеется, разработка теории истины - не задача со­циолога, однако нормативное стремление к истинности высказываний или, как ни парадоксально это может звучать, обоснованная некими фактами вера акторов в истинность большей части собственных веро­ваний - это необходимые атрибуты социологической концептуали­зации «знания». Эти атрибуты поддерживают возможность описания свойственного не только ученым или юристам, но обычным людям со­циально организованного настойчивого интереса к верификации суж­дений, критической коллективной оценке «притязаний на истинное знание» и эмпирических свидетельств, ярким, хотя и очень частным примером которого может служить обнаруженная исследователями способность детей уже в возрасте четырех-пяти лет уверенно различать типы профессиональной экспертизы (врач, автомеханик и т.п.) и верно атрибутировать лежащие в ее основании научные принципы [38].

Само отсутствие систематической традиции исследования со­циальных практик и механизмов установления истины, помимо об­ладающих очень ограниченной ценностью попыток сугубо феноме­нологического описания «процедур, применяемых при установлении истины-в-кавычках», резко контрастирующее с их повсеместной рас­пространенностью в социальной жизни (от известных каждому прак­тических правил обсуждения врачебных диагнозов с другими врачами и имеющими релевантный опыт пациентами до сложных процедур повседневного коллективного арбитража решений относительно ка­узальной роли и ответственности индивидуальных и корпоративных акторов за негативные последствия их действий для третьих лиц), свя­зано, на наш взгляд, с тупиковым характером социологических версий эпистемологического релятивизма, подобных обсуждавшимся выше. Как нам представляется, выходом из этого тупика является непретен­циозная, но достаточная для серьезного отношения к тому интересу к истинности (а не «истинности-в-кавычках») убеждений, которую обнаруживают не только ученые, но и обычные люди, корпоратив­ные акторы (коллегии, жюри, организации) и институты, социоло­гическая концептуализация знания как обоснованного (в указанном выше экстерналистском смысле) убеждения, в истинности которого убежден его носитель. Это небольшое, на первый взгляд, уточнение, отнюдь не исключающее возможность исследования случаев созна­тельного или не вполне сознательного искажения и манипулирования высказываемыми убеждениями и прочими доксатическими состояни­ями, позволяет вернуть социологии знания независимую исследова­тельскую перспективу и почти утерянный предмет.

Когнитивная социология: от «забытых» классиков к междисципли­нарным исследованиям «народной» науки об обществе

В недавней работе с. Тёрнера [47], посвященной анализу истори­ческих предпосылок и перспектив встраивания социологических тео­рий познания в консолидированную «когнитивную нейронауку», обо­сновывается следующая точка зрения: социологическая теория XIX в. в лице ее наиболее влиятельных (О. Конт, Э. Дюркгейм, Г. Спенсер), как, впрочем, и сравнительно малоизвестных (Ч. Эллвуд, с. Паттен, Дж.М. Болдуин) представителей, пытаясь объяснить и устойчивые, и вариативные черты социальной жизни, в значительной мере опи­ралась на когнитивные и менталистские понятия, пусть, возможно, и слишком общие, не вполне проработанные и в ряде случаев не со­ответствующие современным научным представлениям (как в случае дюркгеймовских объективного коллективного разума и коллективной памяти). Однако последующий отказ от этих идей в пользу психоло­гически сомнительных объяснений, исходящих из неокантианских представлений о «разделяемых предположениях» либо их более позд­них концептуальных заменителей, подобных «дискурсу», создал куда более значительные трудности для социологической теории (подроб­ный анализ этих трудностей представлен в книге Тёрнера [см.: 46]; см. также детальный анализ соответствующих проблем для целого класса теорий социального действия в: [3, 289—304]). Понятийная конструк­ция «дискурса», согласно Тёрнеру, представляет собой дальнейший «уход от ментального»: «Гирц сыграл центральную роль в переупаков­ке этих в дискурсивные терми­ны (1973), а его последователи и преемники, подобные У. сьюэллу (2005), повторяют эти лозунги. Однако они не дают себе труд объяс­нить, каким образом сознание или мозг могут быть “наполнены пред­положениями” . сходным образом используется психологический язык в предложенном Бурдье объяснении практик, сконструированном в терминах диспозиций при сходном же отсут­ствии связей между этими терминами и психологически реалистич­ными механизмами» [47, 358].

Ранние попытки использовать когнитивные понятия и менталист- ский словарь в социальной теории, подобные концепциям С. Паттена [41] или Ч. Эллвуда [23], как показывает Тёрнер, были надолго забы­ты академической социологией в силу их связи с подвергавшимися резкой критике, во многом справедливой, идеями классического ас- социанизма, ранних версий эволюционной теории, теории инстин­ктов или учения о локализации мозговых функций. Так, в частности, попытка Эллвуда построить концепцию, объясняющую причинные механизмы эволюции социальных и культурных институтов и восхо­дящую к дарвиновским идеям культурного отбора, стала жертвой об­щей критики представителями бихевиоризма психологии инстинктов (У. Макдугал и др.), на которую эта концепция отчасти опиралась в попытке объяснить механизмы, обеспечивающие направленный ха­рактер взаимного обучения в группе и передачи поведенческих образ­цов и культурных навыков от поколения к поколению. Концепция Эллвуда, рассматривающая динамическую природу социального как постоянно возникающего в процессах реципрокного межличностного взаимодействия — «взаимного обучения», во многом опередила свое время и может рассматриваться как предтеча некоторых идей совре­менной социобиологии и эволюционной психологии, однако объяс­няя селективный характер процессов «взаимообучения» Эллвуд до­пускал, что направленный и неслучайный характер последних может поддерживаться с помощью эволюционно закрепляемых инстинктов, обусловливающих предрасположенность к усвоению просоциальных норм и социальному научению как таковому.

Идея группового отбора просоциальных культурных норм и об­разцов поведения первоначально была сформулирована еще Ч. Дар­вином в «Происхождении человека» (1871 г.) [2]. Дарвин осознавал, что жертвенное и альтруистическое поведение может давать репро­дуктивное преимущество на групповом уровне лишь за счет вымира­ния индивидуальных носителей альтруистических черт, однако он не располагал такой теорией наследственности, которая позволила бы точнее описать условия, при которых общая динамика репродуктив­ного успеха группы в этих условиях оставалась бы положительной, невзирая на очевидное «негативное давление» естественного отбора на просоциальных индивидов. Одной из неудачных попыток решения возникающей здесь теоретической проблемы в психологии начала XX в. стала теория инстинктов как сложившейся под действием есте­ственного отбора основы социальной жизни, своего рода двигателей просоциального поведения на индивидуальном уровне.

Теория инстинктов для Эллвуда была неким концептуальным заме­нителем современных неоэволюционных представлений о возможных механизмах культурного отбора, позволявшим решить вполне частную задачу объяснения селективности сохранения норм и образцов в со­циальной группе, однако этот проблематичный «встроенный модуль» в теоретической конструкции Эллвуда, никак последним не развивав­шийся, характерным образом предопределил отсутствие интереса к его взглядам со стороны следующего поколения социологов [47, 363-364].

Развитие современной когнитивной науки и нейрофизиологии, по мнению Тёрнера, открыло перспективу укоренения необходимых причинных механизмов, объясняющих избирательную трансмис­сию убеждений, социальных норм и навыков (а также природу ми­метического институционального изоморфизма, обозначавшегося в классической социологии тардовским термином «подражание»), в более правдоподобных объяснительных моделях, которые опирают­ся на недавние открытия, подобные обнаружению так называемых «зеркальных нейронов» (первоначально - во фронтальных областях коры мозга), предположительно обеспечивающих возможность по­нимания и имитации целеориентированного действия. Другим при­мером потенциальной пользы новых нейрофизиологических методов и открытий для социальной теории, к которому обращается в своей статье Тёрнер, является использование функционального магнито­резонансного картирования в исследованиях роли тех отделов мозга, которые обеспечивают возможность координации взаимодействия, подобных хвостатому ядру стриопаллидарной системы, вовлеченной в регуляцию научения и эмоциональную оценку поощрений и наград, в процессы оценки соблюдения норм в социальном взаимодействии и в получение удовольствия от наказания нарушителей последних [47, 367—368]. Иными словами, развитие когнитивной нейронауки и поведенческих когнитивных исследований рассматриваются С. Тёр­нером как прямой путь к пересмотру и уточнению фундаментальных понятий социальной теории, подобных «действию», «норме», «диспо­зиции», «убеждению» и др., ведущему к более реалистической и «ког­нитивно правдоподобной» социологии.

Сходную позицию отстаивает и П. ДиМаджио, отмечая, что опора на идеи, методы и результаты, полученные в когнитивной психологии, позволит заполнить существенные лакуны в фундаментальной социо­логической теории и придать «спорам об исходных предположениях ... более эмпирический характер» [21, 275]. Особую роль результаты ког­нитивных исследований могут сыграть в разрешении фундаменталь­ных для микросоциологической теории вопросов теории социального действия (ibid.), а также, менее очевидным образом, в уточнении по­пулярных в социологии методологических подходов — «помогая нам уяснить те смещения, которые встроены в способы, которыми мы со­бираем, интерпретируем и воспринимаем наши данные» [Ibid., 276].

К первому из этих тезисов мы вернемся далее, предложив сна­чала иллюстрацию второго, основанную на нашей собственной бо­лее ранней работе [4], в которой обосновывается перспектива более широкого использования методов и результатов когнитивной науки в разработке оригинального социологического подхода к исследова­нию обыденного сознания и «здравого смысла» социальных акторов, а также выявляются специфические теоретические и методологические трудности, стоящие на пути этого подхода.

Удобной отправной точкой для обсуждения данной иллюстра­ции может служить предложенная в цитируемой работе ДиМад­жио аналитическая схема для классификации основных направле­ний, в которых сейчас развивается проект когнитивной социологии [21, 274-275, Fig. 15-1]. Одно из измерений классификации образо­вано достаточно условным противопоставлением «автономной ког­нитивной социологии» (т.е. проектов, подобных оригинальному со- циально-конструкционистскому проекту когнитивной социологии

Э. Зерубавеля, описывающего как общество, а не человеческая при­рода (в том числе устройство психики как таковое) предположительно формирует «ментальные ландшафты» и разделяемые образцы мыш­ления, классификационные схемы, а также предопределяет эффекты нисходящих влияний социальных установок и «локальных структур значения» на память и внимание [48]) и, с другой стороны, «когнитив­ной социологии, базирующейся на когнитивной психологии» и изуча­ющей социальное познание в контексте идей и методов когнитивной науки (например, идеи модулярности психики, т.е. существования достаточно универсальных, врожденных модулей, подобных, напри­мер, так наз. имплицитной «наивной теории сознания», необходимой для восприятия интенциональных действий). Другое измерение осно­вано на дихотомии «исследований, фокусирующихся на содержании нашего мышления», в качестве примеров которых ДиМаджио упо­минает исследования динамики общественного мнения и процессов формирования информированных суждений и воспоминаний обыч­ных людей о социальных и политических событиях или личностях, либо интерпретации ими смысла социальных отношений, в частности [24; 42], и, с другой стороны, «исследований, фокусирующихся на том, как мы думаем», на формах восприятия и мышления, примером которых, помимо уже упомянутых работ Зерубавеля, служат дюркгей- мовские «Элементарные формы религиозной жизни» (1915).

Именно та традиция, которая в описанной классификации может быть отнесена к «автономной» и «фокусирующейся на формах мыш­ления», восходящая, в конечном счете, к Дюркгейму, служит важным источником и ярким примером специфических трудностей, приво­дящих к тому, что значительный прогресс в понимании роли обы­денного причинного знания о мире в когнитивной науке и развитие методов его изучения пока не привели к сопоставимым изменениям в социологическом подходе к исследованию обыденного сознания и «здравого смысла» социальных акторов. В работе [4] приведены при­меры потенциально важных для исследований обыденного знания о социальном мире результатов, полученных в последние годы в ког­нитивной науке, а также представлен анализ того, как стремление к «автономной», т.е. игнорирующей данные других наук, и в то же время формальной, т.е. ориентированной на выявление «исходных предпо­ложений» и априорных форм антинатуралистской (т.е. конструкци- онистской) исследовательской программе когнитивной социологии, консервирует давнее фундаментальное теоретическое предположе­ние, препятствующее увеличению значимости вклада социологии в развитие междисциплинарных исследований «народной социальной науки» и различных форм обыденного социального знания, элемен­ты которого зачастую сами превращаются в защищенные от проверки «исходные предположения» социальной науки.

Под конкретным фундаментальным предположением или, в све­те того, что будет сказано далее, теоретическим предрассудком, здесь подразумевается восходящее к Дюркгейму убеждение социологов в том, что абстрактные категории причинности, подобно категориям пространства и времени, находятся «в тесной связи с социальной ор­ганизацией» и являются не столько фундаментальными понятиями разума или элементами логических операций, сколько коллектив­ными представлениями, генезис которых может быть объяснен толь­ко социологически [9]. Иными словами, социологи склонны, вслед за Дюркгеймом, считать, что ментальные категории причинности, пространства, числа, времени и некоторые другие имеют социаль­ное происхождение, т.е. являются социально детерминированными и надындивидуальными коллективными представлениями, которые не столько определяют фундаментальные категории познания (в том числе, повседневного социального познания), сколько сами требуют объяснения посредством социологических категорий и социальных классификаций (отсюда частный тезис о том, что «классификация вещей воспроизводит классификацию людей»). Однако исследования познавательного развития детей и младенцев, особенно интенсивно развивавшиеся в последние десятилетия, позволяют уверенно ут­верждать, что в своей общей форме это теоретическое предположение неверно (обзор работ, имеющих отношение к дюркгеймовской тео­рии социального происхождения ментальных категорий можно най­ти, в частности, в работе [13]). способности несоциализированных младенцев воспринимать пространственную удаленность и глубину были продемонстрированы еще в экспериментальных исследовани­ях 1960-х гг. Позднее с помощью остроумных методических приемов были получены подтверждения того, что даже новорожденные спо­собны ориентироваться в пространстве и координировать свои ощу­щения и двигательную активность по направлению к человеческому голосу Не менее интересны результаты, связанные со способностью не знакомых ни с какими социальными классификациями младен­цев различать лица и ориентироваться на количество предъявляемых предметов, однако особенно важны в контексте нашего аргумента эмпирические подтверждения способности полугодовалых младен­цев выделять наблюдаемые причинно-следственные отношения и оценивать пропорциональность причинного воздействия и результата [27]. До всякой социализации очень маленькие дети обладают элемен­тарными категориями для восприятия причинности и простых коли­чественных соотношений. Наша врожденная (хотя и поддающаяся развитию) способность выделять причинно-следственные связи на основе наблюдаемых статистических ассоциаций, строить непрофес­сиональные и не всегда осознаваемые причинные модели, учитываю­щие возможности множественности эффектов и ложной корреляции, представляет собой существенную объяснительную рамку, которую мы должны использовать в исследованиях социального восприятия, установок и общественного мнения, поскольку значительная часть нашего отношения к социальному миру выводима из нашего повсед­невного знания о нем. Это подтверждает точность давно предложен­ной Джорджем Келли метафоры «человека-с-улицы как ученого», ос­новывающего собственные оценки, установки и ожидания на своих хорошо структурированных, эмпирически проверяемых и специфи­цирующих причинные связи «имплицитных теориях» — социальных, физических, биологических и др. Социальные сравнения, оценки и установки, социетальная реакция обычных людей на разного рода со­циальные проблемы — от душевных болезней до религиозного экс­тремизма — в значительной мере определяется таким неявным кау­зальным знанием. следовательно, социологам нужно включить в свои объяснительные модели переменные, описывающие это обыденное знание.

Предложенная ДиМаджио типология — удобная отправная точка для обсуждения еще одного важного вопроса. Многие проекты «ког­нитивной социологии», возникшие на волне «когнитивной револю­ции» 1970— 1980-х гг. и последовавшего за ней бурного роста популяр­ности соответствующей терминологии, по сути являлись не чем иным, как реконфигурированным в новых терминах наследием того самого неокантианского проекта социологической реконструкции «исходных предположений» и «ментальностей», который разрабатывался в клас­сической социологии знания и предполагал скорее игнорирование, не­жели освоение методов и результатов эмпирически ориентированной когнитивной науки. Последние же, по мнению Тёрнера и других, могли бы использоваться для коррекции ранее не проверявшихся фундамен­тальных предположений социологической теории[3] или при разработке оригинального социологического подхода к эмпирическому исследо­ванию обыденного сознания и «здравого смысла» социальных акторов, предположительно конституирующих социальный мир. П. Стридом во вводной статье к специальному выпуску «Европейского журнала социальной теории», посвященному перспективам когнитивной со­циальной науки, отмечает, впрочем, вполне доброжелательно, эту осо­бенность авторов, принадлежащих к первой волне так называемого «когнитивного поворота» в социологии, подобных К. Кнорр-Цетине и А. Сикурелу, С. Фуллеру и другим, которые опирались не только на не­посредственных предшественников (П. Бергера и Т Лукмана, И. Гар- финкеля и др.), но и «на предшествующие давние традиции, такие как дюркгеймианство, герменевтика, феноменология, прагматизм, симво­лический интеракционизм, критическая теория, социология знания и т.д.» [44, 340—341). Мы, однако, солидаризуемся здесь (и в уже упо­мянутых более ранних работах) с позицией С. Тёрнера, критикующего эти и другие попытки заместить реальную когнитивную социальную науку отреставрированными версиями спекулятивной социальной те­ории «ментальностей» и «предположений»[4].

собственная попытка классификации «видов когнитивной со­циальной теории», предпринятая Огридомом, интересна, тем не ме­нее, некоторыми дополнительными аналитическими измерениями, позволяющими нам уточнить то видение когнитивной социальной науки, которое представлено в описанной выше классификации Ди­Маджио. Отридом опирается на введенное в 1990-е Даном Опербером различение «сильного» и «слабого» когнитивизма [43], примерно со­ответствующее преимущественному интересу к поиску нейронных коррелят и механизмов и, шире, эволюционно-биологических основ социального поведения либо, наоборот, преобладающей ориентации на эмпирический и теоретический анализ соотношения разных видов повседневного знания и механизмов их задействования в социальных взаимодействиях, осуществляемый с использованием поведенческих методов. В результате Отридом относит к первому, «сильному» когни­тивизму позицию О. Тёрнера, формулирующего рассмотренный выше тезис о социологии как когнитивной нейронауке, а также, менее оче­видным образом, Н. Лумана, последнего — в силу того, что его версия системной теории в немалой степени была «вдохновлена когнитив­ной биологией и исследованиями мозга», ко второй же — некоторых континентальных интерпретаторов теории рационального выбора (П. Фаро, Х. Эссер) и Р. Будона, придающих особое значение поняти­ям убеждений, рассуждений, намерений.

Между двумя описанными позициями, однако, нет противоречия: «слабая» версия когнитивного подхода в социальных науках может (и, в перспективе, должна будет) принимать во внимание «сильные» данные нейрофизиологических исследований, подобные тем, кото­рые приводит в качестве примеров Тёрнер (нейронные корреляты подражания и эмпатии и т.п.). Однако в текущей ситуации нам пред­ставляется особенно значимой именно вторая традиция, воплощен­ная, в частности, в когнитивистской теории моральных чувств, пред­ложенной Р. Будоном [16, 17]. Последняя является одной из немногих попыток построить объяснительную социологическую теорию, опи­сывающую логику принятия «решений о справедливости» обычными людьми. согласно этой теории, оценивание индивидами справедли­вости решений или честности обмена является когнитивным про­цессом, сходным с оценкой истинности утверждений и основанным на сильных (хотя и не всегда осознаваемых) доводах (strong reasons), включающих в себя и известные социальным акторам факты о соци­альном мире, и выбираемые ими нормативные принципы. Как пишут Будон и Беттон, «...наша когнитивная теория утверждает, что субъек­ты чувствуют, что “X — честно” в том случае, если это утверждение воспринимается ими как выводимое из системы доказательств, кото­рую они рассматривают в качестве сильной» [ 17]. Таким образом, дан­ная теория описывает механизм перехода от субъективных убеждений о фактах и уместных в локальном контексте нормативных принципах к нормативному обыденному знанию о дистрибутивной справедливо­сти, т. е. знанию людей-с-улицы о том, как правильно и справедливо распределять блага (или издержки). (Здесь и далее мы будем исходить из того, что «сильные доводы» и основанные на них системы рассужде­ний могут полностью либо частично осознаваться или не осознаваться индивидами, как и многие другие когнитивные процессы, реализуе­мые на уровне «бессознательных умозаключений» (Г.Л.Ф. фон Гель­мгольц).) Однако данная теория моральных чувств пока представляет собой скорее общую аналитическую рамку, поскольку, за исключени­ем некоторых предположений о принципах обыденного восприятия справедливости на макроуровне, не дает возможности систематиче­ски предсказывать нормативные предпочтения для иных контекстов социального взаимодействия. Вместе с тем, будучи дополненной ти­пологией социальных контекстов, избирательно «задействующих» те или иные нормативные принципы справедливости, она открывает принципиальную возможность эмпирической проверки выводимых из нее следствий. Так, ранее мы предложили дополняющую когнити­вистскую теорию моральных чувств типологию институциональных контекстов, предположительно позволяющую предсказывать и объяс­нять, какие именно нормативные принципы будут доминировать при интуитивной оценке обычными людьми дистрибутивной справедли­вости на микро-, мезо- и макроуровнях социального взаимодействия, продемонстрировав ее объяснительные возможности для вторичного анализа данных, полученных ранее другими исследователями [5], а также косвенно подтвердив ее в поведенческом эксперименте [6].

Таким образом, ключевыми можно считать даже не вопросы «авто­номного» или «междисциплинарного» характера развития когнитив­ной социологии либо степени ее опоры на поведенческие или ней­рофизиологические данные, а вопрос, формулируемый П. Стридомом как прямой тезис: «Решающим вопросом ... остается конкретный спо­соб, которым мы должны использовать когнитивную психологию или, шире, когнитивную науку» [44, 344]. Нам представляется, что ответ на этот вопрос заключается в продвижении проекта междисциплинарной когнитивной социальной науки. Для социологии, как, впрочем, и для философии и этики [см., в частности: 31], движение в этом направле­нии открывает перспективы уточнения собственных фундаменталь­ных понятий и эмпирической проверки воспринимаемых в качестве аксиом эпистемологических, онтологических или аксиологических предположений. Общей стратегией («способом») такого исследова­ния могло бы стать изучение «наивного» социального знания и зако­номерностей «народной» социальной науки, а также соотнесение их с теми фундаментальными понятиями и «теоремами» социальных наук, которые предположительно их отражают. С этой точки зрения наибо­лее очевидным направлением исследований когнитивной социальной науки должно стать использование методов изучения обыденного зна­ния и «народной науки», сложившихся в когнитивной науке, а также уточнение полученных в этой области результатов, применительно к «народной социологии» как совокупности повседневных типизиро­ванных понятий, убеждений, объяснительных моделей и норматив­ных принципов, имеющий, как принято считать, конститутивный статус относительно самого социального мира [11].

В обзорной статье, посвященной статусу «обыденного научного знания», когнитивный психолог Фрэнк Кейл резюмирует результа­ты исследований так называемых интуитивных теорий, обобщающих обыденные представления о мире [29]. Он говорит о том, что рост ин­тереса когнитивной науки к обыденному знанию человека-с-улицы, характерный для последних двух десятилетий, не позволяет игнориро­вать уже накопленные убедительные факты, свидетельствующие о том, что «понимание людьми устройства окружающего их мира значительно менее детализировано и менее точно, чем кажется им самим». Как по­казывают анализируемые Кейлом недавние экспериментальные иссле­дования, объяснительное знание, которым обладают обычные люди, имеет крайне схематизированный характер и часто может быть описано как очень грубая и неточная интерпретация сложной реальности. Этот «грубый набросок» реальности предполагает возможность заполнения лакун и исправления неточностей лишь через обращение к ситуативно доступной из внешнего источника информации, через отсылку к на­учному знанию или к общественному разделению когнитивного труда.

Не менее приблизительным и неточным является, во многих слу­чаях, и сугубо описательное обыденное знание, знание «фактов», в том числе и касающихся себя самих и ближайшего окружения. Последнее утверждение кажется более очевидным, чем первое, поскольку подвер­женность человеческого эмпирического свидетельства разного рода перцептивным и мнемическим ошибкам, то есть ошибкам восприятия и памяти, изучалась достаточно давно, в том числе и классической экс­периментальной психологией. Однако в совокупности с упомянутыми недавними исследованиями «народной науки», а также некоторыми принципиально новыми данными о несовершенстве эпизодической биографической памяти, памяти о фактах личной жизни и личном опыте [см., в частности: 36], эти новые данные должны заставить со­циологов переосмыслить фундаментальное предположение социоло­гической методологии о наличии у акторов привилегированного эпи- стемического доступа к описательному и объяснительному знанию о себе и о социальном мире, в котором они действуют, в том числе к зна­нию о причинах собственного поведения и поведения других людей.

Общей платформой междисциплинарных исследований «народной социальной науки», включающей в себя, помимо «народной социоло­гии», наивную теорию права, экономику и т.д., мог бы стать следую­щий тезис: нам нужно отучиться смотреть на обыденное знание соци­альных акторов, на наивные «теории сознания» и «теории общества» только как на преимущество и ресурс, используемый социологом-ис- следователем в качестве «королевского пути» к познанию общества, и научиться смотреть на них как на проблему, прежде всего исследова­тельскую проблему, но не только. А именно, как на проблему исследо­вания и, зачастую, проблему для исследования и ограничение на наши данные, которое мы должны уметь при необходимости преодолевать.

Попытки классификации «видов когнитивной социологии» ото­двигают на второй план куда более существенный с точки зрения си­стематизации существующих и определения будущих направлений исследования вопрос о классификации типов самого обыденного зна­ния об обществе. Очень предварительная классификация включает в себя следующие критерии (подробнее эти критерии и их основания рассмотрены нами в другой работе):

1) По типу знания:

— объяснительное, дескриптивное, нормативное;

- декларативное (о фактах) или процедурное.

2) По осознанности/развернутости/доступности осознанию: им­плицитное; эксплицитное.

3) По предметному содержанию, по «дисциплинам»: пример, нор­мативное знание о справедливости, о виновности; объяснительное знание о причинах и основаниях интенционального действия, которые могут быть взаимосвязаны [см.: 34; также см.: Глава 7 наст, издания];

4) По источнику формирования (личный опыт, подражание, обу­чение и т.п.).

5) По типу носителя и/или характеру распределения когнитивного труда (знание, доступное только группе/знание, доступное только ин­дивиду — крайние типы).

6) Локальное, «туземное», «близкое-к-опыту» vs. аутсайдерское, универсальное, «далекое-от-опыта».

7) Знание, становящееся доступным, получаемое или передавае­мое в «особые моменты» (ритуалы, праздники) vs. повседневное, пе­редаваемое рутинно, «по запросу».

Как мы отмечали ранее [8], социология привыкла рассматривать интуитивное знание о смыслах социального действия и устройстве со­циального мира как основу для всякого социального взаимодействия и как высокоинформативный источник интерпретаций общества «с точки зрения действующих». Этому отчасти способствовало то об­стоятельство, что социология не пережила столь фундаментального кризиса методологии интроспекции как способа прямого доступа к субъективному опыту, как менталистская психология первой трети двадцатого века. Указанное обстоятельство отчасти объясняет по­разительное отсутствие интереса к систематическому исследованию качества интроспективных данных в социологии, однако развитие когнитивной социальной науки позволит ответить на неудобные во­просы о глубине, точности и надежности «народной социологии» (и описательной, и объяснительной), а также осознать принципиаль­ные ограничения, связанные с использованием разных типов дан­ных, основанных преимущественно на субъективных самоотчетах. Для этого необходимо распространить на социологию идеи и экспе­риментальные подходы к исследованию «народной науки», которые получили развитие в когнитивной психологии, и, шире, в когнитив­ной науке. Важно, в частности, уяснить, насколько обычные люди как носители повседневного социального знания подвержены так назы­ваемой иллюзии объяснительной глубины, продемонстрированной для «народной физики» и «народной ботаники» [29]. Под иллюзией объяснительной глубины понимается, соответственно, свойствен­ное абсолютному большинству людей (за исключением, возможно, сократа) субъективное ощущение детального и глубокого понима­ния окружающего мира, собственно иллюзия, маскирующая очень скудное, поверхностное и неточное объяснительное знание. Не ме­нее существенным кажется и продолжение усилий, направленных на уточнение границ и прояснение механизмов продемонстрированной нами в указанной и других работах «иллюзии осведомленности», про­являющейся в систематической переоценке индивидами меры своей осведомленности относительно элементарных демографических, эко­номических и т.п. фактов (в некоторых случаях, однако, групповые и, в значительно меньшей мере, повторные индивидуальные прогнозы значения важных социальных переменных демонстрируют удиви­тельную точность [7; 8].

Характерные для когнитивной психологии идеи и подходы к ис­следованиям «народной науки» зародились как попытка ответить на простые вопросы: как много (или, если уж на то пошло, как мало) знают обычные люди — в сравнении с учеными, экспертами и спе­циалистами, — о том, как устроены и из чего состоят разные области окружающей реальности, как устроен мир живой и неживой природы, мир человеческого поведения, рукотворный мир техники? И как усва­иваются и развиваются такого рода знания в онтогенезе? Результаты многочисленных исследований, проводившихся на детях и взрослых, показывают, что большая часть «народных теорий», т.е. систем объяс­нительного знания об окружающем мире, являются даже не теориями, а очень примерными объяснительными схемами, которые обладают рядом устойчивых особенностей [29]. В частности, «народная наука», носителями которой являемся все мы как непрофессионалы, часто смешивает наличие внутренних причинных репрезентаций объясня­емых явлений (т.е. собственно знаний) со способностью в реальном времени найти нужную информацию в окружении. Кроме того, суще­ствуют устойчивые избирательные предпочтения тех или иных типов причинных моделей (т.е. причинных графов), используемых при объ­яснении живых систем, технических устройств, поведения людей и, вероятно, социальных процессов (последние, впрочем, еще требуют детального изучения). [Иногда эти причинные модели обобщенно обозначают как, соответственно, «телеологическую позицию», «меха­нистическую позицию», «интенциональную позицию» и т.д. [20].

Разумеется, задача детального изучения повседневных социаль­ных знаний и интуитивных «народных социальных теорий» выходит далеко за пределы узких интересов социологов-методологов, рас­сматривающих обыденное социальное знание как источник система­тических и случайных ошибок при измерении мнений и установок, ею может заинтересоваться подлинная социология знания, научная дисциплина, которую еще предстоит создать заново. Кроме того, де­тальное описание объяснительной полноты или неполноты обыден­ных социологических теорий потребует от нас труднодостижимого согласия относительно того, что считать «эталоном» для сравнения, т.е. научными социологическими теориями, обладающими истинным объяснительным потенциалом. Важным становится и поиск ответа на относительно простой вопрос о границах доступного индивидам объ­яснительного знания об обществе, а также о границах их собственной способности оценивать эти границы. Вопрос о том, насколько инди­виды способны давать объяснения социальным процессам и причин­ным механизмам, является жизненно важным для социологической теории и методологии, поскольку обыденное объяснительное знание об обществе — это тот источник, к которому социологи очень часто обращаются и в массовых опросах, и в глубинных интервью, и в этно­графических исследованиях. Даже не обсуждая глубокие эпистемоло­гические и теоретические проблемы, связанные с объяснительными возможностями интуитивных социальных теорий, т.е. «народной со­циологии» как предмета исследования, подчеркнем, что для науки, претендующей на особого рода связь предлагаемых ею интерпретаций с обыденным социальным знанием, вопрос о степени детализации, глубине и точности этого знания обладает не только теоретической, но и практической значимостью.

Литература

1. Бергер П., Лукман Т. Социальное конструирование реальности / Пер. с англ. Руткевич Е.Д. Москва: Медиум, 1995.

2. Дарвин Ч. Происхождение человека и половой отбор // Ч. Дарвин. Сочинения/ Пер. с англ. под ред. Е.Н.Павловского. Москва: Изда­тельство АН СССР, 1953. Т. 5.

3. Девятко И.Ф. Социологические теории деятельности и практиче­ской рациональности. М.: ИС РАН — Аванти Плюс, 2003.

4. Девятко И.Ф. Причинность в обыденном сознании и в социологи­ческом объяснении: контуры нового исследовательского подхода // Социология: методология, методы, математическое моделирова- ние.2007. № 25. С. 5-21.

5. Девятко И.Ф. О теоретических моделях, объясняющих восприятие справедливости на микро-, мезо- и макроуровнях социальной реаль­ности // Социология: методология, методы, математическое моде­лирование. 2009. № 29. С. 10-29.

6. Девятко И.Ф. В сторону справедливости: экспериментальное иссле­дование взаимосвязи между дескриптивным обыденным знанием и восприятием дистрибутивной справедливости // Журнал социоло­гии и социальной антропологии. 2011. Т. XIV. № 2. С. 139-164.

7. Девятко И.Ф. «Мудрость толп» и «мудрость внутри»: сравнительная точность групповых и индивидуальных суждений о дискретных со­циальных фактах // Социология: Методология, методы, математи­ческое моделирование. 2012. № 34. С. 81-104.

8. Девятко И.Ф. Абрамов Р.Н., Кожанов А.А. О пределах и природе де­скриптивного обыденного знания о социальном мире // Социологи­ческие исследования. 2010. № 9. С. 3-17.

9. Дюркгейм Э. Мосс М. О некоторых первобытных формах классифи­кации. К исследованию коллективных представлений // М. Мосс.

39

Общества. Обмен. Личность: Труды по социальной антропологии / Пер. с фр. А.Б. Гофмана. М.: Изд. «Восточная литература» РАН, 1996.

10. Манхейм К. Идеология и утопия // Манхейм К. Диагноз нашего вре­мени / М.: Юрист, 1994.

11. Шюц А. Обыденная и научная интерпретация человеческого дей­ствия //А. Шюц. Избранное: Мир, светящийся смыслом. М.: РОС- СПЭН, 2004.

12. Barnes В. and Bloor D. Relativism, rationalism, and the sociology of knowledge // Rationality and relativism. Ed. by S. Lukes and M. Hollis. Cambridge: MIT Press, 1982.

13. Bergesen A.J. Durkheim's theory of mental categories: A review of the evidence // Annual Review of Sociology. 2004. Vol. 30. P. 395—408.

14. Bloor D. Knowledge and social imagery. London: Routledge, 1976.

15. Boltanski L. Thevenot L. The sociology of critical capacity // European journal of social theory. 1999. Vol. 2. № 3. P. 359—377.

16. Boudon R. The moral sense // International sociology.1997. Vol. 12. № 1.

P. 5-24.

17. Boudon R. Betton E. Explaining the feelings of justice // Ethical theory and moral practice. 1999. Vol. 2. № 4. P. 365-398.

18. Camic C, N. Gross, andM. Lamont (eds.). Social knowledge in the making. Chicago: University of Chicago Press, 2011.

19. Cicourel A.KCognitive sociology: Language and meaning in social interaction. New York: Free Press, 1974.

20. Dennett D.C. Three Kinds of Intentional Psychology // D.C. Dennet. The Intentional Stance. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1987.

21. DiMaggio P. Why the sociology of culture needs cognitive psychology // Culture in mind: Toward a sociology of culture and cognition. Ed. by K. Cerulo. New York: Routledge, 2002.

22. Dretske F. Knowledge and the Flow of Information. Cambridge, Mass.: MIT Press, 1981.

23. Ellwood Ch. The psychology of human society: An introduction to sociological theory. New York: D. Appleton and Company, 1925.

24. Gamson W.A. Talking politics. Cambridge, MA: Cambridge University Press, 1992.

25. Geertz C. The interpretation of cultures. New York: Basic Books, 1973. Русский перевод: Гирц К. Интерпретация культур / Пер. с англ. М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2004.

26. Goldman A. Knowledge in a social world. Oxford: Oxford University Press, 1999.

27. GopnikA., Meltzoff A.N., Kuhl P.K. The scientist in the crib: minds, brains and how children learn. New York: Morrow, 1999.

28. Griffits, T.L, Tenenbaum J.B. Optimal predictions in everyday cognition // Psychological science. 2006. Vol. 17. № 9. P. 767-773.

29. Keil F.C. Folkscience: coarse interpretations of a complex reality // Trends in cognitive sciences. 2003. Vol. 7. № 8. P. 368-373.

30. Kitcher P. The division of cognitive labor // The Journal of Philosophy. 1990. Vol. 87. № 1. P. 5-22.

31. Knobe J., et al. Experimental Philosophy // Annual review of psychology. 2012. Vol. 63. P. 81-99.

32. Kukla A. Social construction and the philosophy of science. London: Routledge, 2000.

33. KuklickH. The sociology of knowledge: Retrospect and prospect // Annual Review of Sociology. 1983. Vol. 9. P. 287-310.

34. Lagnado D.A., Channon S. Judgments of cause and blame: The effects of Intentionality and foreseeability // Cognition. 2008. Vol. 108. № 3. P. 754­770.

35. Lewandowsky S., Griffiths T.L., Kalish M.L. The wisdom of individuals: Exploring people’s knowledge about everyday events using iterated learning // Cognitive science. 2009. Vol. 33. № 6. P. 969-998.

36. Loftus E.F. Memories of things unseen // Current directions in psychological science. 2004. Vol. 13. P. 145—147.

37. Longino H. Science as social knowledge. Princeton: Princeton University Press, 1990.

38. LutzD.J., KeilF.C. Early understanding of the division of cognitive labor // Child development. 2002. Vol. 73. № 4. P. 1073-108.

39. Mannheim K. Essays on the sociology of knowledge. Ed. by P. Kecsemeti. London: Routledge and Kegan Paul ltd., 1952.

40. Mannheim K. Ideologie und Utopie. Trans. by L. Wirth & E. Shilds as Ideology and Utopia. New York: Harcourt, Brace & World. Bonn: F. Cohen, 1929 (1954).

41. Patten S.N. The theory of social forces. New York: Kraus Reprint Co., 1970 [1896].

42. Schwartz B. Social change and collective memory: The democratization of George Washington // American sociological review. 1991. Vol. 56. P. 221-236.

43. SperberD. Individualisme methodologique et cognitivisme // Cognition et sciences sociales. Boudon et al. (eds.). Paris: PUF, 1997.

44. Strydom P. Introduction: A cartography of contemporary cognitive social theory // European journal of social theory. 2007. Vol. 10. № 3. P. 339-356.

45. Taylor C. Interpretation and the sciences of man // Review of Metaphysics. 1971. Vol. 25. № 1. P. 3-51.

46. Turner S. The social theory of practices: Tradition, tacit knowledge and presuppositions. Cambridge: Polity Press, 1994.

47. Turner S. Social theory as a cognitive neuroscience // European journal of social theory. 2007. Vol. 10. № 3. P. 357-374.

48. Zerubavel E. Social mindscapes: An invitation to cognitive sociology. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1997.

<< | >>
Источник: Коллектив авторов. ОБЫДЕННОЕ И НАУЧНОЕ ЗНАНИЕ ОБ ОБЩЕСТВЕ: взаимовлияния и реконфигурации. 2015

Еще по теме Глава 1 Социальное знание и социальная теория: от социологии знания к когнитивной социологии:

  1. 4.1. Философские, психологические и социологические основания теории социальной работы
  2. ТЕОРИЯ ЦЕННОСТЕЙ - СМ. АКСИОЛОГИЯ ФЕМИНИЗМ - СМ. ФИЛОСОФИЯ ФЕМИНИЗМА
  3. ЭПИСТЕМОЛОГИЯ - СМ. ТЕОРИЯ ПОЗНАНИЯ
  4. БЛУР Д. - см. социология ЗНАНИЯ X. Блюменберг
  5. Финк Э. - СМ. ФЕНОМЕНОЛОГИЯ
  6. Социальная психология: рабочее определение
  7. Я. Л/. Смирнова Проблема истины в современном социальном познании5
  8. Социология молодежи
  9. Библиографические ссылк
  10. В. Г. НЕМИРОВСКИЙ МАССОВОЕ СОЗНАНИЕ И БЕССОЗНАТЕЛЬНОЕ КАК ОБЪЕКТ ПОСТНЕКЛАССИЧЕСКОЙ СОЦИОЛОГИИ
  11. ПРОБЛЕМА ВЛАСТИ f В СОЦИАЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ И ПСИХОЛОГИИ
  12. Глава 4 Культура, бесформенность и символы: три ключа к пониманию быстрых социальных изменений
  13. Психологические аспекты
  14. Глава I Элементы теории структурации
  15. ГЛАВА 3 ЭПИСТЕМОЛОГИЯ СОЦИАЛЬНОГО: ДЕКОНСТРУКТИВИСТСКОЕ ЧТЕНИЕ ТЕКСТОВ
  16. Референтно-групповое поведение: элементы структуры
  17. Глава 5. Мужчина и женщина как субъекты общества. Социализация и гендер
  18. Глава 1 Социальное знание и социальная теория: от социологии знания к когнитивной социологии
  19. Классики социологии о видах профессионального знания
  20. Понятие цивилизации в дискурсе нарождающихся социальных и исторических наук