<<
>>

Паскаль и французский образ мира

.26.01.72. .

В Паскалевом трактате о воде бросается в глаза исчезновение геометрического метода изложения доказательство — то, чем работают и Стэвин и Архимед, есть лишь геометрический эпизод в середине.

Это переход к иному типу мышления: более по физическому существу предмета — здесь жидкости118, и пользуясь более конкретным словесным и более абстрактным, чем геометрия, математическим аппаратом, а именно — числом, пропорцией.

И это у Паскаля аналогично тому убиению геометрии, которое совершил одновременно Декарт, перекачав ее сущности, фигуры в числа119.

Показательно, что Спинозе, жившему в Психо-Космо-Логосе Нидерландов, аналогичном стэвинскому, пришла на ум идея изложить Декартову философию геометрическим способом (есть у него такое сочинение), как и затем свою этику. Хотя тут, у Спинозы, уже эти теоремы не суть Шеогеп^а — зрелища, т. е. от греч. Шеогео — «созерцаю»: ими не чего видеть, никаких видов-созерцаний-фигур-эйдосов, и это скорее математизированная логика, но тело, шкура геометрии еще влияет и действует120: ее словесно-логический аппарат: аксиома, постулат, теорема, лемма — нужны еще эти конструкции для построения здания системы.

У Декарта же все это отброшено, и он с этими внешними балками не сообразует свой ум, а лишь на очевидности внутреннего опыта разума. Подобно и Паскаль — чистым взглядом сумел взглянуть на очевидность наружность опыта и сделать из него надлежащее употребление для понимания.

Декартова аналитическая геометрия — убиение математики как геометрии, как пространственного образа — и сведение к числу, уравнению — балансу. Противен галльскому Психо-Космо-Логосу жесткий образ, грань и рисунок, твердь земли на ослепительном свете (как в эллинском умозрении) режет чувствительный кожный покров, роговицу глаза, и он размывает, влажный, жесткую линию в пятно, как импрессионисты рисунок заменили цветовыми пятнами, акварелью=водяностью, течностыо как сущностью всего.

Во Франции нет великих геометров, а есть великие алгебраисты, математический анализ там, уравнения...

Геометрия — жестка, резня дискретности: все эти отрезки, сегменты, конические сечения, секущие плоскости — мясники! фу! Ножевая работа секущих линеек, колющих циркулей — больно! Вопиет галльский сенсуализм, нежная накожность против всех этих инструментов пытки121.

И вот Декарт вводит систему координат: две палочки, но волшебные, отменили собой, сняли все линии, углы, треугольники, фигуры, формы: будучи прикреплены и приурочены всеми точками к этим палочкам (а они суть числовые оси), формы перестали существовать как формы и фигуры, а перетекли по ниточкам перпендикуляров к осям — в числа те или иные, ими оказались заменены, а там уж с ними — уравнения, баланс... И отменено их, форм и фигур, бытие стало за ненадобностью, как ненужное удвоение: зачем рисовать, чертить? К чему вся эта громоздкость, когда всякая прямая линия тождественна линейному уравнению, кривая — квадратичному и т. д.122. Гораздо удобнее, спокойнее и чище оперировать числами, чем формами.

Итак: от форм — видов — идей — эйдосов (что в эллинстве суть проявления, сказания Истины, Логоса — через идеи= видимости) отвращается местный Логос, так как ему, видно, присуще сказывать себя иначе: через числа и их соотношения, уравнения.

В эллинской математике ситуация обратная: легко им с фигурами, гениально работают с геометрическими построениями, непревзойденно, точнейше все доказывают именно этим языком; число же,счет, хромает, да и сами числа у них — фигурные: плоские, квадратные и пр.; уравнения же, Диофантовы, являются очень поздно5, уж на перегоне к новой Европе.

Как ясна диагональ квадрата — простейшая и очевиднейшая геометрическая линия! И какой тут же открывается хаос, прорва, некрасивость123, если ее пытаться представить числом, в соотношении со стороной этого же квадрата! Иррациональные числа, бесконечность, а она противна видению мира как совершенного Целого, Сфероса.

У Декарта обратно: в числе мы при себе, дома, и даже числовая ось есть некий компромисс, уступка геометричёски-эйдосному воззрению и нужна лишь как переход и шлюз, чтоб на себе устраивать перевод геометрических образов в числа и далее с ними уже не считаться, их не видеть и не помнить и не иметь в виду124.

Мир чисел — континуум, непрерывность, и в иррациональности (чисел) ничего нет дурного: трудна она лишь, если смотреть на нее с эллински-геометрически-фигурных позиций, как плод резки измерений, прикладывания отрезков-обрезков — фу! А когда она получается из уравнений, из числовых выкладок,— как она уютна, приемлема125...

Да, пожалуй, образ Декартовых, тоже квадратных, координат и греческий образ квадрата и его диагонали, можно рассматривать как эмблемы разных геометрий и их соотношений с числами, незрительной математикой. Как невыносимо трудно было эллинам взаимно переводить сторону в диагональ и наоборот. А тут нет ничего проще — диагональ квадрата определена уравнением у=Цх).

Так и видишь крест-накрест Декартовых координат, как христианский крест, на котором сгис1Пха, распята греческая геометрия, где она свою Голгофу претерпевает, перекачивая живую плоть своих линий и фигур в святой дух незримых чисел. В итоге и образуется христианская математика с ее венцом и сущностью — анализом и теорией множеств: Эти клещи, эти щупальца, эта четырехнога (не осьминога),— чтоб уловить любую форму и привести ее в пасть — рот О, где и аннихилировать, перевести в небытие, на другой уровень и тип существования.

Да, отсюда есть-пошла христианская математика: от преобразования форм-тел-фигур в души-числа. Совершился перевод тел на тот свет, в иное существование. Все, что было доселе в математике новых европейских народов, это перепевы эллинов иль арабов-индусов усвоение.

Декартова же идея отождествить фигуры с числами и вообще перелить первые в последние — это первая мощно-оригинальная математическая идея, истекшая из Психо-Космо-Логоса Западной Европы, и она соответствует западноевропейскому образу христианства — не эллинского Бога Слова с пифагорейской числовой мистикой Троицы — Шара, но тут нечто принципиально иное. Тут — свобода от тела, независимость от форм, от стихии земли-тверди — вот что обретено аналитической геометрией126, т. е. расщепляющей землю и ее меры на все более мельчайшие, в невидаль и, наконец, в пшик; совершается аннигиляция, как Сартрова неантизация — вот что производит мышление.

Но ведь и исходное переживание Декарта, о котором он рассказывает в «Рассуждении о методе»,— это все то же исчезновение, истаивание одного за одним всяких твердых, якобы истинно установленных положений разных наук и ощущений опыта вплоть до тела своего: все обманывают, иллюзорны. И чрез методическое сомнение он проводит как бы ту же операцию оничтожения фигур- готовых образов и мнений, их перетекание по сосудам перпендикуляров к осям. Он избавляется от мнений, принятых на веру, опустошает себя, искореняя заблуждения, и превращает себя в чистый сосуд, полость в ноль.

Аннигиляция Декартом геометрии и замена ее алгебраическим счислением перекликается через полтора века с принципом «Аналитической механики» Лагранжа, который аннигилировал Ньютоновы «Математические начала...», где доказательства построены геометрическим путем, что претило французскому вкусу (le go?t) и стилю мышления127, и заменил он их уравнениями (уравнение — из принципа ?galit?,равенства, ?quilibre, изыскуемого французской Психеей). Как пишет историк физики Марио Льоцци:

«Но главной заботой Лагранжа было исключение из рассмотрения всяких ссылок на геометрические представления: «В этой работе,— предуведомляет Лагранж,— вы не найдете рисунков (нет их и в трактате Паскаля «О равновесии -жидкостей...».— Г. Г.). Излагаемые мною методы не нуждаются ни в построениях, ни в рассуждениях геометрического или механического характера (с точки зрения стихий, геометрия — это свет и форма стихии земли — эллинское сочетание, скульптура; механика — соотношения твердей, только в стихии земли, в слепоте, при невидали, вбессветье тумана — английский принцип.— Г. Г.), а лишь в алгебраических операциях, подчиняющихся строгим и однообразным правилам. Тот, кто любит математический анализ, с удовольствием узнает, что механика становится новым разделом анализа, и будет мне благодарен за такое расширение области его применения»1.

Алгебра возникла в исламе; при запрете зрительных образов божества, а значит, и чертежей, форм — развилось звездно-ночное чувство виутри-психейных пропорций, чисел души, абстрактных, не соотносимых с физическими телами наружного мира (для которых нужен счет, арифметика), но чистых логосных действий духа, и потому тут величины стали обозначаться как слова, логосно: буквами, а не числами.

Подобно и Декарт производит своим сомнением в душе своей и уме аннигиляцию всех форм, образов, величин, пока не дошел до колодезно-глубокого основания «я»; и из него стал заново выводить бытие всего, но уже не как данного, а как возможного мне себе представить. Потому алгебра подошла к принципу его и французского мышления и забила геометрию. И свою математику Декарт так и чувствовал: как баланс между арабской алгеброй (с ее, по временам, путанностью и туманностью) и греческой геометрией с ее слишком ослепительной и навязчивой наглядностью.

Вообще они родственны, Ислам и Рим: Ислам есть Рим Востока, а романские страны — Ислам Запада. Недаром мавританское влияние сильно в Испании, на юге Франции, в Италии. Соотносятся они своей историей и в Новое время: с Алжиром, Марокко, Абиссинией (Сервантес — алжирский пленник; «Итальянка в Алжире» Россини и т. д.). Арабо-персидское наклонение французской литературы проступает и в «Персидских письмах» Монтескье, и в «Философских повестях» Вольтера, в его же трагедии «Магомет», а дальше, в XIX в. — больше.

Католицизм есть мусульманский вариант христианства, с его сращением власти духовной со светской, близок исламской теократии.

Итак, у Лагранжа — неприязнь к рисункам. Хотя во французской академической живописи строго насчет рисунка, но всегда этот классицизм ощущается во Франции как некое официальное ряжение, которое когда-нибудь все равно придется скинуть, в соответствие с внутренним живописным чувством, которое, безусловно, предпочитает цвет линии, размытое цветное пятно внешним граням. Это и случилось в романтизме (Делакруа), и особенно импрессионизме, где формы предметов и линии, всяческий рисунок выступают функцией цветовых пятен и бликов, а картина становится цветовым орнаментом лиц, фигур и предметов, арабеской (Матисс). Цвет, как некая непрерывность, аналогичен континууму математического анализа, а рисунок, как дискретность, аналогичен геометрии эллинской.

27.01.72.

Вчитаемся в название трактата Паскаля:

«Трактат о равновесии жидкостей и о весе массы воздуха...», т.

е. стихия воды рассматривается вместе со стихией воздуха, тогда как у Стэвина стихия воды рассматривалась в связи с твердыми телами, формами земли. В чем тут дело? Если вспомним, что по Платону в «Тимее» стихии земли и огня располагаются полярно, как главные и радикальные противоположности и предельные отстояния друг от друга, а стихии воды и воздуха располагаются меж ними как посредничающие, то сочетания стихий, которые без задней мысли само собой, естественно складываются у мыслителей, на самом-то деле многоглагольны и выдают глубочайший подспуд, откуда все в местном Психо-Космо-Логосе проистекает.

У Стэвина на переднем плане твердые формы тел. Форма же есть «огнеземля», земля, проведенная трудом (-ургией) чрез горнило, обогнен- ная земля128. Так что уже форма есть стяжение самых противоположностей, отстояний (стихии земли и огня), и не диво129, что в германской философии из понятия формы непрерывно источаются то Кантовы антиномии, то Гегелевы противоположности: на них уж замешан германский Психо- Космо-Логос130, на волевом стяжении полюсов, так что напряжение, натянутость (а не мягкая расслабленная непринужденность француза, например), принужденность и, в противовес им, Streben= стремление там, в этом психо-космологическом пространстве, постоянно пребывают и носятся.

Естественен и союзник — средь стихий посредников (воды и воздуха), которого избирают огонь и земля, сочетавшись в насильственный брак огнеземли (их брак — чрез насилие, большое превосхождение каждым своей природы, и потому, если во Франции — теории естественного права и плавного перехода из естественного состояния в цивилизацию через общественный договор, то здесь теории насилия, как повивальной бабки всякого общественного устроения131; тут Гоббс о борьбе всех в естественном состоянии; и сила есть право, и с человеком надо силой и т. д.), а именно воз-дух: он потребен и огню, чтоб гореть, и земле как ее весу-тяжести противовес: в легкости. Потому так пестуют в германстве Дух (идеализм германского Логоса: философии и поэзии). Стихия же воды враждебна огню (умерщвляет его), и земле (расквашивает волю и твердь формы). '

Французский же выбор стихий проистекает из другого состава их Психо-Космо-Логоса и самочувствия человека в лшре. Паскалем спарены132 именно стихии —посредники, а не крайности: они сходятся (Les extr?mit?s se touchent — известный французский афоризм), именно на непосвященный взгляд тех, кто никогда в крайних ситуациях и не бывал, а все время удерживаться стремится у пункта равновесия, выравнивая колыбель (от «колебаться») — ладью мироздания с помощью посреднических стихий: в одну сторону воздуха поддадут, в другую — воды подольют, но крен выравняют, чтоб все время был осуществлен баланс — ?quilibre. Баланс — такой же принцип французского Логоса, как и антиномия — германского, а парадокс — английского. Он в дуализме субстанций у Декарта, в психо-физическом параллелизме; в строении любого афоризма Ларошфуко, иль в mot: «от великого до смешного — один шаг». Тут не разводятся противоположности на «подальше», где закричат, а именно сводятся чрез один шаг133, который регулирует равновесие-баланс, перетекание то в одну, то в другую сторону.

Итак, вода и воздух исследуются парно Паскалем. Тогда как Стэвин включил гидростатику как часть в статику твердых тел и воду рассматривал по образу и подобию твердого тела, вырывая, отвердевая в ней куски, т. е. дискретность в нее проецируя, Паскаль берет стихии непрерывные, эластичные, гибкие, плавные, где каждая частица не есть самость — форма сама по себе, но все образуют социальное рондо, социум, где на самой отдаленной капле живо отражается, чувствуется изменение состояния любой другой.

Но меж собой вода и воздух, как сбалансированы! У воды Паскалем отмечается легкость (?qui—libre= равно-свободие), а у воздуха — тяжесть, вес (p?santeur) : воздух пригнут внйз чрез понятие тяжести, а жидкость облегчена и подъята вверх134 чрез понятие равно-свободия. У нас переводят ?quilibre как равновесие. Но ведь какая разница, излучающаяся из подспуда корней! Вес, т. е. несвобода, гнет, угрюмое принуждение низа, тяга земная, —и libre, от лат. liber — свободный (откуда и libert?, свобода), т. е. легкий, пустой. Идея ?quilibre сопряжена на заднем плане сознания, в чувстве души, с образом свободы, пустоты, открытого пространства, птицы, тогда как вес сопряжен с образом твердого тела, стихии земли, низа и могилы (p?santeur — от лат. pes — нога; значит, педантизм= земля135).

Характерно, что у Стэвина воздух ассоциируется с пустотой (за истинный вес тела принимается вес его в воздухе — постулат136) и воздух воспринимается- как невесомый — Определения X и XI. Конечно, по сравнению с атлантовой тяжестью «огнеземли» вес воздуха — бесконечно малая величина, которою можно пренебречь. Иная кожа у француза, иной чувствительный и вестибулярный аппарат: этот прибор оказывается способен улавливать именно давления дуновений воздуха137, его вес (как и романский, итальянский ум Торичелли). И Паскаль взвешивает воздух, а не в воздухе, как германец Стэвин, ибо воздух для первого имеет «массу».

Но продолжим дальше анализ Паскалева заглавия:

«Трактаты о равновесии жидкостей и весе массы воздуха, содержащие объяснение причин (тоже характерное во Франции наклонение — к причинности, детерминизму: недостаточно здесь описать факт, установить, как он происходит, но надобно «каузу», т. е. lien — прямую связь, обеспечивающую непрерывность, явить.— Г. Г.) различных (divers — идеи лица, как в русском «раз-личный», здесь нет.—Г. Г.) явлений (effets — эффектов, из ex-facere, т. е. «из-делать», так что «эффект» буквально — «изделие». Русское же «явление», взятое с греческого fainomenon, светово-видовую сущность обозначаемого подчеркивает, тогда как во французском effet нет этого ни грана. Видите, как язык подсовывает на подспудный план сознания массу обертонов: «раз-личный» и «яв-ный», которые в конечном итоге представления начинают делать музыку.— Г. Г.) природы, которые до сих пор не были достаточно известны (акцентируется новость — novelle, новелла итальянская — принцип романского подхода: новое, вперед, мода, тогда как русский, например, Логос более чтит старину, былину, да и германский-то, что из глубины времени вздымается.— Г. Г.) ив частности тех, которые приписывались боязни пустоты» (363), причем «Пустота» — единственное слово, которое названо здесь с большой буквы: Vuide, как метафизическое понятие (на правах Dieu, Бога). .

Что же это за понятие horror vacui, «страх пустоты»? Это одно из метафизических, сверх (до) физических понятий-чувств, как архетипиче- ских и то, что вызвало позднее идею эфира или поля: поле ведь тоже есть некая полнота, на месте возможного небытия — пустоты.

Пустота неприемлема эллинскому чувству мира, как Сфероса, некоего за (со) вершения и полноты (исключение —атомизм Демокрита). Недаром для Аристотеля понятие пустоты невозможно, как логически противоречивое, а в христианстве гностическая ересь, сложившаяся из эллинских философских течений, утверждала мир как некую Плирому (от р1е?оо — наполнять, т. е. Полноту и Глубину), которая первее Бога — демиурга — Творца и в которой все происходит. Плирома — это как Психея иль Матерь (я), но во всяком случае опять некое заполнение, не оставляющее места для свободной воли Бога, святого духа. В христианство — иудейство именно с Востока (из Индии, Китая, где Дао — путь= пустота, недеяние) пришел образ пустоты, допущение ее. Эллинство же ему противилось.

А как же Левкипп и Демокрит? Очень возможно, что эта у них идея с Востока: о пустоте, рядом с полнотою атомов138. Во всяком случае Левкипп из Милета — малоазиец, а Демокрит, хотя и из Абдер во Фракии, но, по сообщению Диогена Лаэрция, «Демокрит был учеником каких-то халдейских магов, которых царь Ксерис предоставил его отцу в качестве учителей». «Он совершил путешествие в Египет к жрецам с целью изучить геометрию и к халдеям в Персии»2.

Вообще западному сознанию идея пустоты чрезвычайно трудна для ощущения: ну хоть что-то там есть! Ну хоть сама пустота ведь есть, а значит, уже это есть некое бытие (рассуждения Парменида, что есть только бытие, т. е. опять полнота, небытия ж вовсе нету).

Пустоты боятся, как ребенок, что к стене спиной прислониться норовит. Неприемлема и нирвана буддийская, как исчезновение всего, значит, и меня, и души, а взыскуют вечной жизни и бессмертия души, т. е. той или иной Полноты, в разных образах.

То же выдает и вопрос о передаче сил тяготения (или иных) и излучений — через пустое пространство: и его опять представили как континуум четырехмерный (т. е. некое протяжение-заполнение) или единое поле.

Так что «страх пустоты» есть категория именно европейской Психеи, откуда она была спроецирована на Космос и стала фигурировать как некая объективная причина процессов в природе. Он перекликается со ч<страхом» как категорией в экзистенциализме: только здесь он как элемент существования (некая экзистенция), а там — сущности, некая эссенция, как и в христианской религии, где «начало премудрости — страх Божий».

28.01.72.

Начнем с интонации, которая делает музыку. Каково отношение к воде? У Стэвина оно явно отчужденное, холодно-суровое, враждебное, оборонительное: как справиться с нею стенкам сосудов, шлюзов, кораблей, человеку, в нее погруженному? У Паскаля отношение к воде любовное, родственное, в симпатии, ощущая ее природу и поведение каждой фиброй, кончиком нерва. Чтоб это стало очевидно, быть может, лучше сразу начать с конца трактата Паскаля, где он приводит все предыдущие наблюдения о свойствах воды к живому существу: «Глава VII. О животных, которые находятся в воде».

Это вообще радикально важный ход, которого совсем нет у Архимеда: вода для него абстрактная мировая стихия, и общается с ней лишь Логос чрез геометрию, чрез шаровые сегменты. У Стэвина сообщаются стихия со стихией: огнеземля формы — с водой, а Логос человека наблюдает со стороны. В конце, правда, в приложении «Начала практических применений гидростатики» есть Предложение III, где ставится задача: «Объяснить, почему человек, находящийся глубоко под водой, не умирает, несмотря на большое количество воды, расположенной над ним» (192). Но задачу эту он ставит мимоходом и быстро переходит к вопросу «О плавающих телах, вершина коих нагружена», т. е. опять о формах и весах бездушных тел. Однако, вникнем в задачу о человеке.

Уже сама постановка вопроса: сразу о смерти, т. е. о сломе формы жизни, по-германски крайняя, предельная. У Паскаля ставится вопрос о боли, об опухоли, т. е. о чем-то более срединном, умеренном.

Далее человек трактуется в этом предложении Стэвина просто как физически бесчувственная форма, поверхностью стенок в 10 кв. футов, и так как ни одна частица этой формы не сдвигается со своего места, не продавливается, оттого что со всех сторон на нее давление равномерное, то и форма в целом остается в целости и сохранности, и раны не будет.

А вот как Паскаль входит в состояние живого тела, находящегося в воде: «Действительно, боль, которую мы чувствуем, когда что-нибудь давит на нас, велика, если давление велико («боль» есть нечто совсем другое, нежели деформация, о которой говорил Стэвин; боль есть внутреннее ощущение субъекта, деформация — внешний вид без чувства.— Г. Г.), потому что сжатая часть обескровливается (т. е. лишается своей, защитной жидкости, которая способна противостоять наружной. — Г. Г.), и мясо, нервы и другие части, составляющие ее (вот ведь как дифференцированно чувствует француз свое тело, его составляющие,— кожу, а не просто маску поверхности, как у Стэвина,— Г. Г.), сдвигаются с их естественного места, а такое насилие не может происходить без боли». Опять боль: боли боится чувственный —чувствительный, откожно мыслящий француз: нежна его плоть в мягко-теплом климате, не то, что у более грубых континентально-суровых германцев и анестезируемых морозом русских. Как писал Монтескье: «Чтобы пробудить в московите чувствительность, надо с него содрать кожу»3.

А французу достаточно малейшего нажима в одной точке, нарушающего общий баланс давления, и сразу реакция боли). «Но если давление невелико, например, когда касаются пальцем кожи так легко (так нежно, как женские руки...— Г. Г.), что та часть, до которой дотрагиваются, не обескровливается (т. е. со своей влагой= самостыо — «я» остается.— Г. Г.), ее мясо и нервы не страгиваются с места, и вообще не происходит никакого изменения, то не должно испытываться и чувствительной боли; (напротив, малая боль есть чувственность139, сладострастие, нега касаний,— тут у Паскаля le comble, пик откожного мышления, присущего французу, евангелие от кожи). Наконец, третий вариант касаний: если же нас касаются таким образом во всех точках тела (т. е. нежной болью.— Г. Г.), то мы не должны чувствовать от подобного легкого давления никакой боли» (393). Напротив, сплошную негу. И так и чувствует себя француз в тепло-влажном умеренном своем Космосе, в объятиях ласковой douce France, «сладкой Франции», недаром с таким постоянным эпитетом народ здесь называет родную страну в своей поэзии: как возлюбленную женщину, а не как русский свою — «матушкой», не имея к ней супружеского Эроса, но — сыновний. И чуя себя купающимся в мире как теплой купели, француз естественно смог самоуподобиться рыбе в воде, почувствовать и ее бытие, и бытие воды своей кожей и нутром, и открыть те качества, которые, на сторонний, не посвященный в мистерию воды взгляд немца, были нечувствуемы.

Итак, рассудив о возможных давлениях на существо в открытом пространстве на поверхности своей страны, Паскаль отождествляет это с возможным самочувствием живого существа в воде:

«А это именно и происходит с животными, находящимися в воде; вес ее в действительности оказывает на них давление,,но такое малое, что оно ни в коем случае- не ощущается по только что рассмотренной причине. В самом деле, так как ни одна часть тела их не сжата, не обескровлена, ни один нерв, вена или мясо не сдвинуты с места (опять вызывает перед глазами, точнее перед кожей эту ужасную картину.— Г. Г.), ибо раз все находится под одинаковым давлением (т. е. раз есть ?galit?, равенство всех точек, индивидов в обществе, равнораспределение на них социального тягла.— Г. Г.), то нет причины, почему они должны сдвинуться к какому-нибудь одному месту, а не другому (как, из-за перепада давлений меж сословиями, явилось достаточное основание для сдвига французской революции, и стали просачиваться капли голов сквозь щель машины доктора Гильотена — этой дыры из социального рондо в трансценденцию, этого перепускающего клапана («клапан», «капли»...), через который восстанавливалось равнодавление и схлынул гнет с массы — на эту щель140, весь собравшись, сгустившись, сузившись и заострившись в треугольный нож. Кстати, вот тоже предмет для размышления: форма треугольника и на голове: треуголка шляпы и чем голова отсекается; роль треугольника во. французском миросознании — ср. также в математике «треугольник Паскаля».— Г. Г.), и наконец, все остается без изменения, то, следовательно, тело не должно испытывать ощущения боли» (393-394).

Итак, боль есть отсутствие социального равенства в давлениях, т. е. нарушение закона моря, влаги купели, воды (который в крови у француза) — благодаря вторжению либо гнета твердого тела земли, либо пустоты воз-духа, невесомости излишней спиритуальности, как это естественно в соседней Германии, по мадам де Сталь141. Равномерно облегающий человека во Франции климат — Космос, без резких перепадов времен года, как в Германии,— и в соответствии с этим, по образу и подобию стихий воды: и купель Космоса, и купель социального рондо.

Вот (в самочувствии себя как человека в особом, туземном мире) подпочва возможного проникновения 29.01.72.

В чем отличие подхода Паскаля от Стэвина и Архимеда? Если те выявляли вес твердых тел в жидкости, утверждая, что вода в воде не имеет веса, то Паскаль предчувствует и исследует вес воды: в столбе над данным уровнем и внутри себя. Первое слово его трактата: «Глава I. О том, что жидкости имеют вес, соответствующий высоте их состояния» (365). Почти последние его слова: «Пусть не говорят более, что это (неощутимость воды для животных, находящихся в ней) потому, что вода невесома сама по себе (так это — на взгляд профанов, отлученных от доверия стихии воды и лишенных поэтому ее откровения, ее исповеди.— Г. Г.), ибо она весит повсюду одинаково; что вес ее отличается от веса твердых тел» (тут вспоминается подход Стэвина. Он уподоблял части воды твердым телам; Паскаль же, как увидим в его рассуждениях, поршень уподоблял столбу воды, т. е. обратным ходом шел — из стихии воды как аксиоматической — к твердому телу как к следствию), «ибо всякий вес по природе своей одинаков» (397).

Паскаль как бы заглянул в глубь воды, в ее природу, в то, что оставалось и для Архимеда, и для Стэвина внешним, на уровне предположений — допущений, но не чувством, не знанием. У Архимеда: «Предполагается, что жидкость по природе своей такова...» (91); у Стэвина: «Вода удерживает в воде любое положение» (124). Хотя это у него доказывается, как теорема, но, исходя из логики твердых тел — от вечного двигателя. Кстати, приглядевшись сейчас опять к определениям и постулатам Стэвина, я обратил внимание на то, что они, открывающие собою трактат о гидростатике, трактуют не о воде, а о свойствах твердых тел и их форм. „

Паскаль начинает без всяких предположений, постулатов, принимаемых на веру,— а прямо с опыта, с essai: «Если прикрепить к стенке сосудов...» (365)142, т. е. он верен скептическому направлению французского Логоса,, который мы находим в «Опытах» Монтеня и в Декартовом принципиальном сомнении, которыми они расчищают авгиевы конюшни множества твердей, форм и догм, и, как кандид иль наивный гурон, простодушный гений= ing?nu, Sancta simplicitas, начинают на чистом месте духовную постройку, как ни в чем не бывало, будто никаких до меня предшественников не было и не с кем считаться. Так Декарт уже в XVII в., застрадав от потопа информации, принял себе за регулятивное правило: до всего додумываться самому — это экономнее, чем узнавать, что по каждому вопросу писали другие.

Так и трактат Паскаля производит с первых строк впечатление чистоты Логоса, не ориентируемого ни в какой полемике (что, напротив, так типично для русской мысли, которая занимается, как правило, с некоторой задетости, как реакция и вынужденный ответ: задетость ей нужна как стартер, для завода и разогрева среди холодов-то... Там уж она разгуляется сама по себе, но для начала нужен спор, некое не, от которого, по логике: «не, а...» — двигаться143).

Германец Стэвин, строя мысль как дом, прежде всего считал необходимым заложить массированный фундамент и остов: сколько у него — 11 определений, 7 постулатов! И это все позади и внизу, до рассуждения, есть некая априорно принятая весомость, что все время пригибает и гнет к себе, вниз и в глубину. Паскаль же начинает свободным от традиции, и устремление его Логоса — вперед, в будущее (германского — вспять, в происхождение вещей). Поэтому его трактат в жанре discours — рассуждение, а буквально: «пробег». Аналог этому в германском духе — Streben (стремление). Но оно возникает как необходимый противовес тяге глубины, основания и заключенности в форме. Пробег же французского духа — непринужден, волен (equi—libre), но, как преодолевающий меньшее сопротивление материала, менее постигает глубь вещей земли- стихии, а более — легкую среду их обитания: воз-дух, пространство.

Что же за опыты ставит Паскаль, исходные для пробега его мысли?

«Если прикрепить к стене несколько сосудов, один такой, как на фигуре первой (вместо геометрических чертежей в трактат Паскаля вложена «Таблица рисунков», где сначала изображены опыты с сосудами разных форм, а внизу — гористое побережье, уровень моря и опущенные под него сосуды с выступающими на воздух трубками, и даже мальчик, иль дева, с вспухшей коленкой, куда приложена воронка одной трубки.— Г. Г.), другой наклонный, как на второй, затем более широкий, как на третьей, потом узкий, как на четвертой, затем такой, который представляет собою не что иное, как узкую трубку, примыкающую внизу к широкому, но не имеющему почти высоты сосуду, как на фигуре пятой, наполнить их все водой до одинаковой высоты, сделать у всех внизу одинаковые отверстия, каковые закрыть пробками, чтобы удержать воду, то опыт покажет, что нужна одинаковая сила для того, чтобы воспрепятствовать этим пробкам выпасть, хотя вода в этих различных сосудах находится в весьма различных количествах» (365).

Итак, перед нами поход на скульптурные формы, столь важные в эллинстве: Архимед озабочен формами144: как выступают над шаровым уровнем жидкости, как ведут себя формы шаровых сегментов. Стэвин тоже считается с формами стенок сосудов и вычисляет меры давления на прямоугольник, параллелограмм, овал, стенку неправильной формы. У Паскаля же, с точки зрения стихии воды, уравниваются наши земные формы, меры и иерархии: пузат ты иль худ, бочка иль трубка (а человек есть — сосуд Божий, и меряется суть его не преизбытком иль худобой и тщетой тела, а высотой духа — души,- и тут религиозные искания Паскаля, которые в его «Письмах о религии» шли в паре к его гидростатическим идеям) — эго, столь важное в неметчине чино- и формопочи- тание, во французском Психо-Космо-Логосе снимается. И именно потому, что там исходят из стихии воды (как мировой Психеи и образа Святого Духа, который ведь изливается), из ее эгалитарной воли, и приходят к единой простой мере естественного человека и права: сила, необходимая для удержания пробки (а следовательно, мера отношения общества к каждому индивиду), равна весу столба воды той же высоты у всех сосудов, так что естественно необходимые для них и правовые претензии, которые они могут предъявлять бытию и социуму (хотя один пузат, другой рогат) — одинаковы. «Когда Адам пахал, а Ева пряла,— кто тогда был дворянином?»145

«Происходит это потому, что вода имеет одинаковую высоту во всех сосудах, и мерой указанной силы является вес воды, содержащейся в

первом сосуде, однородном по своей форме» (т. е. | | — вот истинная мера, естественный человек-сосуд. Ум Паскаля, как и Декарта, как и Лагранжа, в матанализе, стремится отвлечься от изобилия несущественных различий форм и очистить от наслоений и проявить простую, очевидную, истинную меру. Так и просветители XVIII в. абстрагировали такую меру от преизобильных множеств лабрюйеровых характеров людских, а именно: естественного человека и что ему нужно146. Если германец первейшее содержание видит в априорной форме — Кант, то француз ищет содержимое как суть и пренебрегает формой).

«И если это количество воды весит сто фунтов, то нужна сила в сто фунтов, чтоб удержать каждую из пробок, даже и у пятого сосуда, хотя вода, заключенная в нем, не весит и одной унции» (165—166).

То есть масса (тела) — на унцию, а высота (психеи) — на сто фунтов; значит, мера не по массе, а по высоте.

Но это совершенно иной в физике подход, невероятный для твердого тела и различий в нем: тут масса важна, вес, абсолютный и удельный,— и от этого иерархия147. Так что это дивное свойство — измеряться лишь высотой — присуще именно стихии жидкости148.

Почему? Тут и нужно взглянуть внутрь ее, почувствовать ее строение. А оно — непрерывность, плавная связь, абсолютная ее чувствительность, так что за тридевять земель отражается малый нажим, произведенный здесь, а вестник liaison — волна. Это таинство жидкости, все время привлекающее галльский смысл, будет исследовано потом: Френель, де Бройль — волновые теории света и вещества. У Паскаля же акцент — на непрерывности в отличие от дискретности в стихии земли, средь твердых тел и форм. То есть исследуется суть простоты (как субстанции и Вожества и естественного человека), и она усматривается в однородности и непрерывности (ср. «протяжение» Декарта).

Социальное неравенство= формальное неравенство: оно проистекает из слишком большого значения, что придается форме (сосуда).

31.01.72.

Итак, чудо воды (жидкости), как субстанции, в отличие от твердого тела исследуется Паскалем: мощь капли.

Если воображение Стэвина занимало чудо треугольника в ожерелье шаров: 6 уравновешивают 8, и над рисунком-эмблемой он восторженно возгласил: «чудо не есть чудо» (119), и все выясняется им через рычаг (машина из твердого состояния вещества)149, то Паскаль всматривается в диво воды, мощь ее малости. Это в первом же опыте проступает: давление тоненького столба воды с раширением книзу, имеющего вес в 1 унцию, уравновешивается грузом в 100 фунтов. Отчетливо тут прочувствована разница меж такими явлениями, как вес и давление,— то, что склонны были путать, мешать одно с другим, особенно если они исследуются в одном направлении, например, вниз. Вес данной частицы, объема, определен снаружи: притяжением другого тела (Земли), есть влечение от себя к другому и оказывает нажим на тела, поверхности, что стоят на пути влюбленных, препятствуя их соединению. Давление же есть отталкивание от себя, и центр и источник этой силы — в самости каждой частицы, а не вне ее; и, так как единица есть микроЦелое, по его образу и подобию (как Шара), то для этой силы отталкивания нет ни верха, ни бока, ни низа, ни стороны — как преимущественного направления (тогда как у веса есть одно преимущественное направление), но равно радиально давление-расталкивание распространяется (это и но молекулярно-кинетической теории газов и жидкостей так выходит).

А что если вместо одной унции воды в сосуде будет одна унция твердого тела?

«Если эта вода замерзнет, а лед не пристынет к сосуду (тогда сам собой будет держаться, вцепившись в стенки. —Г. Г.), то, чтобы удержать его в равновесии, достаточно будет иметь на другом плече коромысла весов всего лишь одну унцию; если же приблизить к сосуду огонь и растопить лед, то понадобится уже сто фунтов, чтобы уравновесить тяжесть этого льда, расплавленного в воду, хотя мы располагаем всего только одной ее унцией.

То же произойдет, если отверстия, которые закрываются пробками, будут сбоку150 или же в верхней части сосудов» (366 — 367).

Стэвин отождествлял часть нутра жидкости с куском твердого тела и таким образом выводил законы гидростатики, отменив самость жидкости. Паскаль посрамил твердое тело, показав, что слабость жидкости тысячекрат сильнее жесткой твердости, и то, что именно галльский Логос из глубин своей Психеи смог заподозрить в устройстве Космоса такой вариант, тогда как германский зрит и чтит лишь силу как жесть и твердость, непреклонность (гипноз твердой, самостной формы тут), это умозрение перекликается чрез материк Евразии с китайским дао, но которому именно слабость и недеяние более причастны к осевой мудрости, возле оси располагаются, и всякая сила скорее расточается, а слабость ее переживает. И вообще с Китаем у Франции симпатия и взаимопонимание (см. Монтескье). И недаром лучшие описания и понимания Китая принадлежат французам, тогда как Индия спаривается с Германией — индогерманство.

Почему же вода, превратившись в лед, (почти) утратила благородночудесную силу давления и остался лишь вульгарный вес?

Замерзание приводит к кристаллизации, т. е. замыканию частиц самих на себя в дискретности и к взаимному привлечению, зацеплению и поддержанию самодержащихся, что снаружи предстает как самостная форма, самодостаточность и безотносительность: внутри стянуты, наружу — безразличны и потому не давят (если на них не давят: их давление лишь ответным бывает). В жидком же состоянии вещества частица (исключая пока вопрос о поверхностном натяжении) не самодержна, но льнет к другой до состояния без зазоров (непрерывность),— и тогда уж ситуация несжимаемости и абсолютного отталкивания создается. Так что слияние здесь — для отталкивания, так же как в твердом теле обособление частиц в дискретность самостоятельности — для взаимного сцепления и образования тверди формы.

Не случайно в философском умозрении французов понятие субстанции на первом плане (и в средневековье у схоластов Парижского университета, и у Декарта, и у материалистов XVIII в.), тогда как германская философия налегает на категорию формы (Кант, да и у Гегеля — формирование как процесс). Образный же аналог субстанция имеет в воде, жидкости аморфной и пассивной, всеспособной, могущественной принять любую форму; образ же формы — твердое тело, вещь, изделие труда, предмет, форма — Gestalt, от stellen «стоять» — «ставить».

И когда Паскаль подходит в рассуждении к последнему вопросу: «Почему так?» Он отвечает: «Потому, что перед нами жидкое состояние, а вода есть вода». То есть философской тавтологией, типом определения, который единственно адекватен понятию causa sui151, роль которой здесь исполняет субстанция — жидкость.

«Причина состоит в том, что вещество, которое содержится в сосудах и заполняет их от одного отверстия до другого,— жидкое, ибо это именно обстоятельство является общим для всех примеров. (...)

Отсюда, кажется, становится вполне ясным, что жидкое состояние тела, простирающегося от одного отверстия до другого, является причиной увеличения сил. Это и есть основание тому, что, как мы уже говорили, сосуд, наполненный водой, представляет собою механический прибор для увеличения сил» (375).

Лишь два слова есть еще здесь, что растолковывают понятие жидкости. Это — равенство любой частицы (и направления и стороны) в жидкости и непрерывность.

«...Вес тот вследствие непрерывности и жидкого состояния воды оказывает давление вообще на все части сосуда... и каждая часть сосуда, большая или меньшая по размеру, испытывает большее или меньшее давление, соответствующее в точности ее величине, независимо от того, находится ли она против отверстия, сбоку, далеко или близко (а именно местоположение относительно другого места и тела — определяющее для динамических характеристик твердого тела, так что, перефразируя пословицу, здесь место красит тело: место в поле... потенциал и т. д., а жидкость есть само поле, безразличное к телам в ней), потому что непрерывность и жидкое состояние воды (второй раз они сочинены рядом через «и», как бы раскрывая смысл друг друга, тождество свое) уравнивает и делает безразличными эти обстоятельства» (370—371).

Так что тот новый прибор-машина для поднятия тяжестей, который Паскаль обнаружил в сообщающихся сосудах, наполненных водой, опирается на свойство жидкости-субстанции быть пассивной, непрерывной и безразличной, неизбирательной — быть только средой, для которой все направления, в том числе и столь гипнотизирующе важные для нас верх-низ,— равны: один ляд, что бок, что верх — равнодушна она к ним, аннигилирует собой, своей непрерывностью, дискретность и$ различений, развенчивает высь и глубь (что так важны в германстве), важного и пузатого,.высокого и надменного — в купели своей эгалитарности уничтожает значение всякой структуры и иерархии (которые образуют состав формы).

Вода в столбах гидравлического пресса Паскаля аналогична плечам рычага, от веса — сущности которых можно отвлечься и которые играют роль пассивного проводника усилий.

Это — переводчик, толмач, транзистор (хотя у этого — направления избирательны). Именно потому что они — ничто, они, проводя усилия через свою среду, в своей невесохмости, аннигилируют их, способны карнавально уравнивать и переворачивать. Тут творческая сила небытия, ничто, слабости.

И поскольку современное понятие поля мыслит его тоже как некую среду всего происходящего в мире, активную в своей пассивности, предопределяющую возможные в ней места, тела и их движения,— тут аналогия с образом жидкости и древней категорией субстанции может пригодиться.

Вглядимся пристальнее в машину Паскаля. Это же антивесы: если у весов чашки свисают, то здесь их ладони — поверхности сосудов — воздеты, повернуты вверх; если там коромысло — посредник — находилось наверху, то здесь эту передаточную роль играет канал — водоем сообщения сосудов, находящийся внизу. Задача весов — уравновешивать чашки, чтоб одна не опустилась; задача гидравлического пресса — уравновесить, точнее: уравнодавить, чтоб одно не вытеснило другое вверх.

Усилие в рычаге, в весах, прилагается к стержню, мужскому; усилие в гидравлическом прессе прилагается к отверстию в ванне-купели, в водной камере-обскура, к черному этому ящику, — имеем выдачу на разных концах, у входа и выхода; а про то, что происходит внутри, не знаем, а можем пробормотать: «непрерывность». «Очевидно, что если одно из этих отверстий во сто раз больше другого, то человек, который ' давит на малый поршень (= фаллос: поршень по-французски — piston, а «вставить пистон» — известно, что значит это выражение на жаргоне. —Г. Г.) и опускает его на дюйм, вытолкнет другой поршень лишь на одну сотую часть дюйма (тут любовный треугольник, типичный в быту и литературе Франции: два поршня — фаллоса — мужика и вода-женщина — чаша152.—

Г. Г.). В самом деле, этот толчок происходит вследствие непрерывности воды, соединяющей один поршень с другим и обусловливающей то, что

один поршень не может двигаться, не толкая другого» (369).

Паскаль особо выясняет различие воды в функции пассивной среды, передающей давление, и в функции, где она аналогична твердому телу, субъекту усилия, что как раз не различал Стэвин и некую часть воды в воде ничтоже сумняшеся отождествлял с усильным твердым телом. Паскаль различает воду в воде, т. е. в своей среде, и вне себя, где ее столб аналогичен поршню того же веса (т. е. как бы предполагает возможную бисексуальность этой стихии, где женщина= мужчина) и давит так же. «Вода в такой трубке является, собственно говоря, поршнем, имеющим собственный вес и уравновешивающим другой вследствие пропорциональности весов и площадей отверстий... Вода в этих трубах играет ту же роль, что и медные поршни того же веса, ибо медный поршень, весящий одну унцию, будет точно так же находиться в равновесии с грузом в сто фунтов, как и маленький столбик воды, весящий одну унцию» (374). Вода как субъект (усилия) лишена своих сущностных свойств и не важна в машине: давит ли поршень, или столб воды — не важно; важно лишь, чтоб давление это передавалось на другое тело (твердое, или опять столб жидкости) чрез слой, пусть мизерный, пусть каплю — жидкости: лишь тогда «машина» работает, когда жидкость выступает в своей субстанциальной, а именно, пассивной роли.

«Таким образом, причина того явления (что небольшой груз уравновешивает груз более тяжелый), которое наблюдается во всех этих примерах, лежит не в том, что тела, которые весят так мало, и которые уравновешивают гораздо более тяжелые, сами состоят из жидкого вещества.

Действительно, это не было непременным условием во всех опытах, потому что и там, где маленькие медные поршни уравновешивали более тяжелые,, оказывалось то же самое. Причина состоит в том, что вещество, которое содержится в сосудах и заполняет их от одного отверстия до другого,— жидкое, ибо это обстоятельство является общим для всех примеров. Это и есть истинная причина увеличения силы» (374—375).

Итак, машину Паскаля можно представить как состоящую из двух источников усилий, как бы полюсов — тел излучения, как катод и анод, и из поля «раствора», среды, через которую усилия-излучения передаются. Жидкость, ее роль здесь, может быть абстрагирована просто до поля, упругой среды, где что-то происходит и ничто не пропадает...

По внешнему образу — это чаша с двумя трубками, входящей и исходящей153,— и аналогична паровому котлу англичанина Уатта. Они подлежат сравнению, как два тина трактовки субстанции, женского начала, и (у) потребления их. 1.02.72.

-

Паскаль на все лады рассматривает возможные сочетания жидкости и твердого тела, их обмен местами и функциями. Если вся вода весом в унцию (рис. 17), для уравновешивания давления которой требовалось сто фунтов, замерзнет, то вся масса льда уравновесится грузом в унцию; 1 Г с: с — -——: ' _ 1

Рис. 17

если заморозить воду в расширении, возле поршня, а наверху, в трубке, оставить воду (это сочетание я додумываю в духе Паскаля), то вода будет в функции твердого тела, и будет уравновешиваться ее общая со льдом унция унцией груза. Но если замерзнет вода в трубке, а на дне, в плоскости касания с поршнем, останется бесконечно малая прослойка воды, т. е. она будет в своей субстанциальной функции посредничающей среды, то опять нужны будут сто фунтов как мера ее давления. И в конце трактата, производя опыты с животными в воде, помещая муху в жидкость или тесто под поршнем или столбом воды (кстати, тесто есть сочетание земли с водой, «водоземля», «мать-сыра-земля», т. е. в противоположную сторону оттягивает стихию земли, нежели германский принцип «огнеземли», высушенной, безжизненной, чтоб форма установилась навечно), устанавливает, что животное не испытывает боли и не чувствует веса жидкости или теста, так как эгалитарно давление со всех сторон.

«Откуда, однако, происходит эта нечувствительность под таким большим весом в этих двух примерах? Оттого ли, что вес этот состоит из воды? Нет, ибо когда вес вызывается плотным телом, происходит то же самое. Признаем же, что это происходит единственно потому, что животное окружено водой, так как только это обстоятельство является общим в обоих приведенных нами примерах.

(...) Точно так же, если случится, что вода, находящаяся над этим животным, замерзнет, но так, что над ним останется немного жидкости, и оно будет вполне окружено ею, то и тогда животное не почувствует веса этого льда, как прежде веса воды. И если вся вода в реке замерзнет, за исключением слоя в один фут над дном, то рыбы, которые там плавают, так же не будут чувствовать веса этого льда, как и веса воды, в которую он потом обратится.

Итак, животные в воде не чувствуют ее веса не потому, что давление сверху производится водою, а потому, что они окружены водою» (397 — 398). И это — последнее слово Трактата Паскаля, как существеннейший для него вывод. Ибо он касается живого существа и жизни. А вода издревле ассоциируется с жизнью, так же как стихия земли — прах, персть и кость, твердое тело — со смертью: недаром и в литературе Германии дух столь же маниакально прикован к исследованию феномена смерти, сколь во французской — к усмотрению жизни везде, даже в гнилье зла и во всяком сатанинстве (Бодлер, декаданс — влечение к болезненным формам жизни, но — жизни).

Человек=сам вода— это отождествление чувствуется в объяснении, почему так легко держится на воде, плавает: его опусканию «противодействует равный ему объем воды, который весит почти столько же, сколько он сам; если бы человек весил ровно столько же, сколько вода, то он плавал бы. Поэтому, отталкиваясь от земли или делая малейшее усилие против воды, человек поднимается и плавает» (386).

Тело человека состоит на 90% из стихии воды, так что мы — сосуд с жидкостью, окруженный оболочкой кожи. И жидкость в нас, окружая нас под кожей тела, есть амортизатор всех приходящихся на нас давлений, так что на трепещущую муху сердца и прочие животные внутренних органов падая, любые возмущения извне умиротворяются и передаются равномерным сжатием и нечувствительно. Если кожа на нас — поверхность космического поршня, составленного из чего угодно: изо всех стихий и волн, то жидкость под кожей аннигилирует его вариации и множества, переводит их к нашей единообразной мере — таково всемогущество жидкого состояния, которое есть глубочайший мыслитель об Едином и осуществитель Единого.

Человек в Космосе есть та самая мушка, что, в тоненьком слое жидкости (слое биосферы) пребывая, безмятежно себе живет и движется в повседневных divertissements154, не чувствуя, как две бесконечности: великого вокруг и над его скорлупой, и малого — внутри и под, где микрокосмы частиц крови и прочего, обжимают его. Тут, в опыте с мушкой, подспудно работала та же психейная ситуация, что породила в паскалевых мыслях о религии исходный образ человека как существа, находящегося между двумя безднами: бесконечных миров вселенной и бесконечно малых частиц вещества.

Но вода (и тут ее сродство с принципом жизни, для которой вода является субстанцией) — чудеснейшая из стихий: слабая, пассивная, несамостоятельная, так что льнет к другому, обволакивает,— она невероятно, непропорционально своей массе крепка на сопротивление (потому, кстати, мягкая, «водяная», женщина более вынослива и дольше живет, нежели твердый, «огнеземельный» мужчина), отталкивание, так что является мощной машиной для давления и подъема тяжестей, т. е. энергией наружу, к внешнему миру. И она же оказывается совершенным уничтожителем энергий и сил, если они прилагаются снаружи через нее к телу внутри нее, как к нам в атмосфере, или к мушке в воде, или к сердцу под жидкостью тела.

То есть тут обнаруживается некая однонаправленность, что присуща и жизни, и времени, и для которых стихия воды оказывается субстанцией: «все течет...» (хотя и огонь однонаправлен...).

Но это так лишь тогда, когда она вступает в отношения со стихией земли, с твердым телом: тогда в ней устанавливается двуориентация нашим и вашим, и она ощеривается, как медведица-мать, становится однонаправленным клапаном и необратимостью. Когда же она в себе, безотносительна — она есть покой, равенство себе самой, отсутствие различений, образ бытия-небытия.

Симпатия галла со стихией воды, чувствуя ее не вне себя (как эллин: первостихией лишь Космоса, себя же чует твердым — землей: греком- горцем), но внутри себя, как состав своего «я», как первостихию жизни, а себя чуя чашей, отчего он — вечно жаждущий (Пантагрюэль, по-гречески,— «все жаждущий») и надо непрерывно boire («пить»), пополнять материю жизни в себе155,— все это дает представить, что вода у галла может стать основной не только онтологической субстанцией, но и гносеологической моделью. Оттуда мы уже почерпнули характерные для французского Логоса принципы непрерывности и детерминизма (сплошняк давления), ?galit? всех частиц и направлений, откуда Целое не может представать как иерархия и многоэтажное мироздание (Haus), организуемое основой (Tiefe) и крышей верховной власти, но скорее как шар с центром (Париж) и из центра. Наблюдено, что и реки Франции текут от центра, расходясь лучами, тогда как Германия описана прямоугольником вод: основа (или крыша) — линия Северного моря; основа или крыша — Дунай, текущий параллельно побережью Северного моря; а внутри и по бокам — параллели меридионально текущих на Север рек: Рейн, Эльба, Одер. Так что и структура Франции — федерация, централизация, а Германия — разделение на этажи-государства иль их насильственный свод- крыша (Священная Римская империя, Пруссия над Германией при Бисмарке и вообще Reih, «рейх» от reichen — протягивать, достигать (рукой), захватывать, владеть...).

Но из метафизики воды, когда она в себе, есть стихия бытия-небытия, проистекает (именно — «течет») французский принцип в Логосе: баланс, с его вариантами ?quilibre («равносвободие»), симметрия (в искусстве), дуализм (Декарт, психофизический параллелизм, волна-частица де Бройля). Исходный архетипический образ всего этого — вода-волна, ее дуга, уравновешивающее колебательное движение, благодаря чему точка и движется и остается в покое.

Когда же стихия воды вступает в отношение — и прежде всего с твердым телом, из нее источается (опять «течет» «ток») однонаправленность, и это подпочва для чувства про-гресса, эволюции, исторического оптимизма, активных толчков и пертурбаций на исторической поверхности. Ибо история, конечно, есть взаимодействие принципа труда (-ургии), огнеземли, твердой формы и отвердения,— с жизнью (-гонией), водой. И во Франции в общем установлено так, что музыку задает вода — жизнь, и история (и труд) — для жизни, а не жизнь для истории, как это в Германии, где -гония подчинена -ургии. Соответственно, и в Логосе германском нет той четкой оптимистической однонаправленности вперед, как во французском эволюционизме и прогрессизме, но некая растерянная и рассеянная статуарность, ориентированная скорее на происхождение всего в прошлом, ибо Логос (ум, дух, труд) постоянно силится и тщится подставить себя под природу, -ургию под -гонию, и в креационизме заменить и отменить космогонию. Потому все роют в мышлении — глубже, в Tiefe. «Хорошо ты роешь, старый крот!» — Гегелево изречение об истории= шахтере и горняке, Bergmeister, по подобию германца.

Тут еще прозревается: аналог дуализму в германстве — антиномия и тождество (всегда насильственное волевое уравнивание, трудовое, откуда исходит и вопиет Widerspruch, противоречиё, чреватое необходимостью развития). Но жесткость антиномий — именно из того, что они суть конец и начало, стены, пол и крыша Hausa, тогда как модель француза не Дом, а чаша. Она тоже подобна дому: есть стенки, но не квадратно- социально-ургийные, а округлые, природно-гонийные, естественные формы; и расширяется кверху (вот почему высота более существенна во французском мироощущении и умозрении, нежели глубина, как в германстве); но, главное, она открыта кверху, не сдавлена крышей верховности и иерархии, а сообщается и перетекает в воздух, с чем образует свободное взаимопонимание. Потому и дух во Франции более -гониен, естественное начало чтит и из него исходит, из при-роды как основы естественного человека и естественного права; более влажен здесь дух и -гониен (ориентирован на женское восприятие и угодлив ей), тогда как германский воз-дух, сдавленный со всех боков твердыо, усилен и носит печать -ургии, есть более огненный дух — Geist, напряжен в Streben — соединиться с Raum...156.

Беда (и сила) германского духа — пустота меж стен Haus’a, т. е. посредничество встает как проблема. Единственно может она быть заполнена чрез Innere — «внутреннее» — Я человека; так и заполняется: усилиями его духа соединить стены...

Чаша же, да еще открытая кверху, не дает от стенок своих такого ощущения спертости (как германец, что вечно вопиет о тесностк своего жизненного пространства). Стенки ее есть контакт воды с землей, -гонии с -ургией. И в чаше всякое давление тут же чрез непрерывность воды передаточно, так что повсюду эгалитарно распределяется, и на другой стене — как и на этой, баланс. А осуществляется он тем, что сама жидкость есть аналог плечам рычага, просто передаточная среда и склонна к равновесию, его повсюду организовывать и осуществлять: перепад в одну сторону тут же компенсировать перевесом в другую. Французский гений прилаживается как бы к нулевой точке, где подвешено коромысло рычага (воды-волны). Потому и Декарт, а не кто иной, ее вывел, к ней приладился. Да и числовая ось, с нулем посредине, не галльского ли ума дело?157 Хотя это уже чистый рычаг (стержень-твердь) и может быть выдумкой-изобретением и -ургийных народов.

Итак, располагаясь по жидкости, на дуге волны, галльский воз-дух в любой точке — возле оси, ее чувствует и организует и, как орел, бдит над равновесием, усматривает ложбинку, которую какая есть возможность и чем выровнять158. И каждая фраза, и всякое произведение духа являет собой баланс: и в макро и в микро, и в макси и в мини — это так.

Итак, дуализм как баланс в точке на волне располагается; антиномия же есть воззрение со стен друг на друга как на Gegenstand, противостояние непреодолимое.

Дуализм — влажен и умеряем, умеренный климат, можно жить в естественной согласованности психофизического параллелизма. Анти- иомия — суха, тверда, жестка, кричит: кричащее противоречие испускает звуковые волны от стены к стене и создает нужду в гармонизирующей музыке, чем и славно германство: в симфонизме главный принцип — это Durchf?hrung («разработка») — т. е. буквально: «проведение сквозь» (Innere Haus’a — «внутренность дома»), от стенки к стенке.

Колыхание ж на поверхности волны, меж водой и воздухом, создает скорее ситуацию поверхностного натяжения, накожной чувственности, неги; ощущение существа, выныривающего из воды и ослепленно жмурящегося на свете солнца, отчего все линии — очертания расплываются в цветовые пятна, что и характерно для французской живописи: замена v жесткой тверди рисунка размытыми пятнами; а пятно есть некая водо- цветь, разжиженный цвет, цвет-тесто. Цвет ведь производится поверхностью-гранью тела; когда же действует принцип разжижения тверди, принцип водоземли, тогда и цвет получает отпечаток этой ситуации: расплываются длины его волн.

Логика баланса — основная, которой оперирует французский Логос. Француз ни помыслить, ни высказать фразы не может, чтобы они не были организованы по структуре баланса. Вот афоризм Ларошфуко: «Наши добродетели чаще всего оказываются замаскированными пороками»4.

Крен в сторону такой аномалии, как «добродетель», тут же компенсируется шагом в сторону «порока», и в итоге соблюден нулевой уровень, баланс.

Или в «Мыслях» Паскаля: «И если бы ремесленник был уверен, что ему будет сниться каждую ночь все двенадцать часов подряд, что он — король, я полагаю, что он был бы почти так же счастлив, как и король, которому бы каждую ночь все двенадцать часов подряд снялось, 4T9 он — ремесленник»5.

Эрнст Мах (а он-то мог по себе знать, как зарождаются физические представления и объяснения) писал в «Механике», бросая «взгляд назад на развитие статики»: «Правило, полученное из наблюдения фактов, не может обнять всего факта в его бесконечном богатстве, в его неистощимом многообразии, а дает только набросок факта, односторонне выдвигая то, что важно с точки зрения технической (или научной)». И-добавим, в плане индивидуально-психологического мироощущения

мыслителя,—то, что важно в круге национального Психо-Космо-Логоса, в его шкале ценностей.

«На какие стороны факта обращается внимание, зависит, следовательно, от обстоятельств случайных и даже от произвола наблюдателя». Они кажутся случайными лишь внутри науки, физики, например, как абстракции от Целого бытия и духа от культуры. Но в контексте последних они, эти видения, подчеркивания, акценты именно на этой, а не той стороне явления, у ученого не случайны: связи эти и предопределения научных определений — и следует искать. «Вследствие этого найдется всегда повод заметить новую сторону факта, которая приведет к установлению новых правил, не хуже старых или даже лучше. Так, например, в рычаге было сначала обращено внимание на грузы и плечи (Архимед)».

Это в духе эллинского миросозерцания, которому нри-родны фигура и форма, статуя и постановка: Дорифор, Канон; подобно и Архимед взи- рается в пропорциональность плеч, и рычаг проступает как некая фигура, модель человека, несущего коромысло на плечах, и так предстает его логосу: в статике и в фигуре и напряжении ее мышц-плеч, как, повторяю, в эллинских статуях. «Потом на грузы и перпендикулярные расстояния направлений сил от оси, статические моменты (да Винчи, Убальди), потом на грузы и величины перемещений (Галилей)». Тут являются силы, усилия, и кинетика-перемещения, вместо эллинского статического созерцания; пустоты (расстояния), где двигаться телам, «высушенный» уже Космос, более континентальный, про тяженный; и если у Архимеда — плечи, то здесь руки перпендикуляров к плечам, «моменты»; и жесткость тут прямых линий и шарниров римских строевых порядков- легионов, их агрессия и перемещение (завоевание) по другим местам и землям, как пустотам. Эллинская история вся7в себе, усилия статуарные (Пелопонесская война, например; а поход Александра — это и был тот всплеск и выброс эллинства в соприкосновение с Востоком, который окончательно Элладу как чистый и целостный Психо-Космо-Логос похерил и растворил), а Рим — весь бродит и исходит из себя. «И, наконец, на грузы и направления сил относительно оси (Вариньон)». (Тут ось и весы, баланс как французский вариант Двоицы, образ гармонии в ней: колыхание волны вокруг нулевой Декартовой точки.) «Во всех этих моментах усматривали условия, определяющие равновесие рычага, и отсюда выводили правила равновесия» (М., 68).

Конечно, потом, когда уже где-то впервые наблюден некий факт й при открытии акцентирована именно эта, а не иная особенность, он становится общим достоянием ученых всех народов, всей науки, входит в общий обиход и оборот научных идей и допускает с собой перегруппировки и перетолкования, исходя из внутренних соображений,—например, упорядочения и упрощения основ и структуры данной науки, из соображений «экономии мышления и эстетики науки» (М., 70). Все это так. Но сами первооткрытия, первонаблюдения совершаются не только внутри науки, а суть некие вливания в нее, эманации из глубин более коренных, субстанциальных для данного Психо-Космо-Логоса (национального или исторического) — суть из лона матери (и) порождения. Потому что внутри, в логике развития самой науки, ничто, никакой подход не имеет никаких преимуществ и шансов по сравнению с другим.

Так что выбор совершается исходя из шкалы ценностей не внутри- научных, но иных: экзистенциальных, сущностных,— и тут правомочие великих контекстов (вариантов Инварианта), в которых слагается текст науки слово за словом, вступает в силу и диктует выбор.

«Вполне естественно то,— пишет Мах,— что в случае нового открытия прибегают ко всем средствам, которые могли бы послужить для проверки нового правила. Но после того, как по истечении соответствующего времени правило это было достаточно испробовано непосредственно (т. е. потеряло свежесть первооткрытия, стало ходячим, затверженным общим местом и клише.— Г. Г.) науке приличествует признать, что другое доказательство стало совершенно излишним, что нет никакого смысла считать правило более надежным в том случае, когда оно опирается на другие правила, полученные (немного только раньше) тем же самым путем наблюдения (авторитет древнего и первого, матерински- отцовский, «гонийный», столь важный при перворождении открытия, так что именно с авторитетом предыдущих правил его тогда сверяют, стушевывается перед принципом «ургии», вневременным, для которого важно не то что раньше, что позже, а что яснее, логичнее, проще, экономнее для труда.— Г. Г.), что обдуманное и испытанное наблюдение не хуже других. В настоящее время мы можем считать, что принцип рычага, статические моменты, принцип наклонной плоскости, принцип возможных перемещений, параллелограмм сил — все покоятся на равноценных наблюдениях. В настоящее время не имеет никакого значения, что одни открытия были сделаны непосредственно (таковы именно первооткрытия «на пустом месте», с точки зрения науки,— беспрецедентные, не зная других, соседей и предшественников, совершающиеся в соавторстве Логоса (логики, наблюдения) и регионального Психо-Космоса,— Г. Г.), а другие — окольными путями и по случаю других наблюдений» (М., 69). Таков тип обобщений и возникновения теорий уже внутри науки. Так возникла теория относительности: Эйнштейн, как Логос наименее связанный с региональной субстанцией и корнями, смог наиболее результативно скомбинировать, соотнести с собой данные и наблюдения, коренно увиденные в разных регионах Космо-полиса Земли: и в США (опыт Майкельсона—Морли), и в Англии (механика Ньютона и уравнения Максвелла), и в Германии (преобразования Лоренца) и соотнести их. «Признавать ли какой-нибудь принцип, как например, статических моментов прямым ключом к пониманию всех фактов какой- нибудь области, видеть все эти факты духовно проникнутыми этим принципом (а так, из примата своего, присущего данному Космосу принципа видится физика всего бытия. — Г. Г.) или раздирать его на части, прибегать к незначительным правилам, случайно нам знакомым уже и содержащим этот принцип, чтобы с их помощью его доказать?» Вот как уже изнутри науки видятся те разные спонтанные самозарождения научных увидений и принципов:как случайный хаос, разрозненное множество. Для истории же и матери (и) культуры, духа и науки — это не случайные, а дорогие и именно избранные, идеи-фавориты в данную эпоху или в данном регионе, первородные чада и призмы для воззрения на все Целое вокруг. «Экономии мышления и эстетике науки гораздо более соответствует первое, чем второе. Этот процесс наука и индивидуум (при историческом изучении) могут проделать лишь однажды. Но оба они должны впоследствии становиться на точку зрения более свободную», — когда наука уже, перекомбинируясь из себя, начнет взирать на природу. Однако субстанции и коренности от этой свободы в науке не прибавится, также и способности к первооткрытиям (а именно из корня совершаются прорывы первооткрытий), так что обречена тогда самозамкнувшаяся в свою логику наука, вращаясь на холостом ходу, перебирать все свое же и пересочетать. И лишь опыт связует ее субстанцией. А опыт есть свобода от свободы науки, сфера и канал прорыва субстанции целости Психо- Космо-Логоса в самозамкнутый Логос науки, прорыв из онтологии в гносеологию.

3.02.72.

А что есть опыт? Ни у Архимеда, ни у Стэвина нет опыта в собственном смысле: как свободного, непредвзятого изучения, «а если попробовать так и посмотреть, что будет?..». У них физический опыт геометризован, подчинен и вплетен в систему геометрических предложений теорем, связан ими, есть просто вотелесненье фигуры.

Опыт как непредвзятое манипулированье с природой появляется в романском регионе (Галилей, Паскаль), где недаром и манипулы были, и мениппеи, и сатурналии, фокусники и карнавал, переворачиванье, игровое отношение к бытию. Если геометрия и появляется у Галилея, то уже как инструмент математико-логического рассмотрения физического опыта. А опыт — попытка, попытка — не пытка, а радость и свобода, и потому и претензий нет у опыта на ту абсолютную истинность, которую приемлет на себя Логос геометрико-математический.

«Только один Галилей,— отмечает Мах,— вполне ясно сознает по поводу последнего принципа (возможных перемещений.—Г. Г.), что новое его наблюдение и замечание не хуже всякого другого из прежних, что источником их является тот же опыт. Он даже не ищет доказательств...

(...) В действительное™ эта жажда доказательств в науке ведет к ложной и неосновательной строгости. Некоторые правила признаются более надежными и рассматриваются, как необходимые и неоспоримые основы для других, между тем как в действительности они столь же, а порой и менее надежны, чем эти. Здесь не достигается именно уяснение той степени надежности, к которой строгая наука так стремится. Такие примеры ложной строгости можно найти почти в каждом учебнике. От нее страдают выводы Архимеда, если отвлечься от исторического их значения» (М., 69, 70, 71).

У Паскаля, как и у Декарта, который подобно Галилею, совершавшему физические эксперименты в просторе непредвзятости, в пустоте, столь дорогой романски-итальянскому мироощущению, в их высушенном космосе (проблема horror vacui там оживленнейше дискутировалась, и Торичелли там), делает духовный эксперимент на расчищенной от догматов почве, в пустоте, непредвзято, без иных предпосылок, кроме нулевой точки (-тела) отсчета («я» cogito ergo sum),^y Паскаля дух исходит от поразивших его наблюдений и проб-опытов, через них — пробег (discours) его рассуждений, и лишь в роли некоего не необходимого отступления дан геометрический эпизод, как уступка для тех, кастовых ученых, кому внятен язык геометрии: «Вот еще доказательство, кого- рое будет понятно только одним геометрам и может быть опущено другими» (371). Его мы разберем ниже, а пока отмечаем уступительный, а не необходимый характер его введения.

Опыт же есть изготовление особых приборов: телец — гомункулюсов, с помощью которых можно допытывать природу, и выдумка особых ситуаций, изобретение сюжетов для них. Это как бы заместители человеческих органов — все эти трубки, поршни, пробки-затычки, суставы- изгибы, колбы-туловища разных асан-поз и фигур. Такое впечатление возникает от созерцания таблицы с рисунками (Figures du Trait?) — да, это как лики159 существ новосозданных, новых тел в мире. Это и делает техника. Потому так восторженно описывает Галилей Венецианский арсенал, прогулки туда, беседы с мастерами и поэзию технических изобретений, фокусов и уловок; по жанру — это запев к диалогу «Бесед...». (Как в Платоновом «Федре» прогулка к ручью под сень платанов.)

Опыт и эмпиризм вообще есть чувственность науки, особого рода чувственные наслаждения от усиленных (сравнительно, со способностями и мерами наших органов чувств) касаний, сопряжений, соитий с природою, ее избранными-возлюбленными в данный момент, предпочтенными явлениями, и сладострастие этих вниканий, а затем и духовно умственных воспоминаний о пережитом и вторичных проницаний в предмет уже в чисто логическом Эросе: при проведении опыта в уме.

У Паскаля совершенно отчетливо это сладострастие научения от природы с помощью особых чувствилищ, и он прогуливается (discours) в коротких перебежках от опыта к опыту, как в райских кущах средь древес, кустарников, насаженных им самим, и смакует их плоды. И главное*-округло-телесные, женские формы сосудов, выпуклостей, обтекаемостей; вот сгибы рук, ладони трубок двадцатифутовых, опущенных в море,— то руки гиганта, как La G?ante Бодлера: возле нее, гигантши природы, и хрупкий Паскаль устраивается и себя внеживает в ее формы, и все пробует:..#• если так? а если червячка в тесте? а если руку поднять из ванкы? а, если заморозить? а если растопить?..

Естественно, что такой раскованности в контактах с естеством чужды геометрические схемы, которые враждебны округлым кривым линиям природы и стремятся их выпрямить в прокрустовы отрезки (и Декарт недаром, сын французского Космоса, вступился именно за кривые,лукавые женские160 линии—излучины—волны, и вся вторая книга его «Геометрии» «О природе кривых линий» начинается с вопроса: «Какие кривые линии могут быть допущены в геометрии?» — о них у него попечение, он их полпред в геометрии),—зато для их выражения предпочтительнее портативный161 инструментарий пропорции, отношений, уравнений алгебры й анализа, который можно в любом месте и для любого случая быстро раскинуть, как палатку, и установить и рассчитать меры и соотношения; вытащить баланс — как ватерпас, сей универсальный щуп (а не палочку) и волшебное коромысло — волну. Этот инструментарий и начал вырабатывать французский Логос с Декарта.

Его преимущество — не связанный с формами Логос, тогда как в геометрии он обязан и сращен с фигурами, видами, априорными формами, так что неизбежно приходится принимать априоризм неких фигур и с ними считаться.

И именно такой свободный, чистый Логос (Декартов рационализм, математический анализ) и встает в естественный pendant к высвобожденной эмпирии, опыту, стихии несвязанной чувственности. Так естественно сочетаются во французском Логосе рационализм и чувственность (сенсуализм). Меж ними полный баланс, во французской культуре в целом, хотя у каждого мыслителя может преобладать одна или другая сторона...

Как Декарт начинает с выработки простых правил для руководства ума, так и в геометрии приводит к простой системе координат, которые становятся универсальным зевом | , разверзтой пастью Логоса для поглощения всего многообразия вещей и движений. Это — раствор клещей, аналогичный по универсальности эллинскому раствору циркуля. Но эллинский циркуль опущен вниз и своим сводом как бы завершает воззрение на нас из некоего Центра в Сферосе, создает ситуацию завершенного бытия и ограниченного мира (и линия тут — отрезок), тогда как Декартово хайло координат растворено ненасытно от нулевой точки- центра «я» — отверзто окрест.

Подобно и в статике — принцип возможных перемещений (что у Паскаля и Лагранжа, у Вариньона и Мопертюи) в галльском регионе недаром сформулирован: кроме того, что это — баланс, тут именно открытость, потенция, тогда как рычаг Архимеда относим к центру тяжести тела, системы грузов и рассматривается как некая завершенная симметрия, нечто осуществленное.

Если геометрическое доказательство в трактате Паскаля выступает на правах эпизода и отступления, то математическое ядро его дано в

виде пропорции, уравнения (вид баланса: А В), которое хотя

выражено еще словесно, но совсем прозрачно видится здесь алгебраическая формула.

Вглядимся в это узловое рассуждение о новой «машине для увеличения сил» и попробуем отметить в нем разные моменты галльского Логоса:

«Если сосуд, наполненный водою и закрытый со всех сторон, имеет два отверстия (отмечаем: образ чаши, человека-«сосуда», женское лоно воды, «отверстия» — пассив, а не руки-стержни, как актив рычага, мужская машина, и не как стойка-колонна дома, на которой плечи балок; двоица же отверстий—дуализм для осуществления балансов.—Г. Г.) одно во сто раз больше другого, которые прикрыты точно пригнанными к ним поршнями, то один человек, надавливающий на малый поршень, уравновесит силу ста человек, надавливающих на поршень в сто раз больший и преодолевает силу девяносто девяти». Вот уравнение, мера: 1 человек равен 100, как, по Наполеону: если один мамелюк победит одного француза и если сойдутся 10 мамелюков и 10 французов — неизвестно, чья возьмет, то 100 французов непременно победят 1000 мамелюков,— тоже тут логика баланса и уравнения, потенциальная алгебраическая формула, из лона баланса порождаемая.

«И каково бы ни было отношение этих отверстий, всегда, когда силы, приложенные к поршням, относятся друг к другу, как отверстия (т. е.

f s —

= Г. Г.), то силы эти будут в равновесии ( = баланс, так как г о

fS=Fs. — Г. Г.). Отсюда следует (вот логика жанра, а не теоремы: следует нечто из опыта рассуждениями уравнения, а не из построения и логики чертежа.— Г. Г.), что сосуд, наполненный водою (и человек есть сосуд, наполненный водою), является новым принципом механики (механика от воды, Евангелие от воды в механике,— чрез французского апостола в науку входит) и новой машиной для увеличения сил в желаемой степени, потому что при помощи этого средства человек может поднять любую предложенную ему тяжесть.

Надо признать, что в этой новой .машине проявляется тот же постоянный закон, который наблюдается и во всех прежних, как то: рычаге, блоке, бесконечном винте» и т. д.

Все эти машины иа. стихии земли, из твердого тела и в форме стержня — руки (рычаг) или шара-круга (блок-ворот), или как в Архимедовом бесконечном винте, соединены стержень-линейка (винт) и круг-циркуль (спираль), так что он может выступать как эмблема эллинской гармонии меж принципами гонии (окружность, женское, природа) и ургии (труд, прямая, Логос), так же как треугольник внутри круга у Стэвина есть эмблема возношения Haus’a над Сферосом. Первооткрытие французского научного разума — машина из воды («Sur l’eau» см. у Мопассана), а не из твердого тела, точнее: из особого рода баланса меж водой и землей, меж формой сосуда, ургией (Декартовым «мышлением») и субстанцией, природой («протяжением») и который заключается в том, что путь увеличивается в той же пропорции, как и сила.

Стяжение понятий «силы» и «пути» — это динамика и кинематика, Галилеево открытие в высушенном и пустотном Космосе Италии. Но здесь, в наполненном космосе Франции, в стихии воды, эти перемещения — пути должны чувствоваться как не реальные (как «свободные падения» с Пизанской башни), а именно возможные: насколько позволит среда и взаимная связь в ней частиц в непрерывности социального рондо воды как общества, ибо нигде, ни в воздухе, ни в огне, ни в земле — нет такой именно взаимосвязи каждого движения одной частицы со всеми другими, как в воде, и жидкость — наиболее взаимосвязанное состояние вещества, и перемещения там потому суть ток (образ и для электричества) и непрерывность воли, волны — передачи (так что это лучшая передача, чем шестерни и зубчатые колеса...). Жидкость из капель есть наиболее связанная система тел. И эту взаимосвязь частиц именно Паскаль первый открыл: закон Паскаля в том, что куда ни коснись — надави, в какое место,— благодаря непрерывности жидкости будет ощутимо то же давление в любом месте.

«Ибо очевидно, что если одно из этих отверстий во сто раз больше другого, то человек, который давит на малый поршень и опускает его на дюйм, вытолкнет другой поршень лишь на одну сотую часть дюйма». Может вытолкнуть, эти пути могут быть пройдены, но не проходятся, ибо удерживается статус равновесия. «В самом деле, этот толчок происходит вследствие непрерывности воды, соединяющей один поршень с другим (lien и есть машина: все дело в связи, les liaisons sont dangereuses162. — Г. Г.) и обусловливающей то, что один поршень не может двигаться, не толкая другого».

Взаимная связь и обратная — недаром она в кибернетике, созданной Винером и пригретой во Франции, особенно почувствована163 есть тоже обусловленная средой возможность перемещений, и во французской социологии и литературе — акцент на влиянии среды: «среда засасывает», как вода через отверстия. И всякое социальное продвижение одного — Растиньяка сопряжено с величием и падением другого — Цезаря Бирото, так что в итоге опять баланс, как и в названиях: «Блеск и нищета куртизанок» и т. д.

«Поэтому, когда малый поршень продвинется на один дюйм, то вода, которую он вытеснил, встретит, толкая другой норшень, отверстие во сто раз большее и займет по высоте лишь сотую часть дюйма. Таким образом путь относится к пути как сила к силе». Вот формула зависимости, правда, обратной — ведь под малой силой в узком столбе воды совершается большой путь, что и типично для французской логики баланса. Потому и формулу дает в виде сбалансированных произведений большего на меньшее. «Это можно даже принять за истинную причину указанного явления («причина» тут не при чем, а лишь описание наше таково, но французский ракурс на бытие как непрерывность склонен во всем усматривать детерминизм.— Г. Г.), так как ясно, что совершенно безразлично, заставить ли сто фунтов воды пройти путь в один дюйм или один фунт воды путь в сто дюймов (100 ф.Х 1 дюйм= 1 ф.Х ЮО дюймов.— Г. Г.), и если фунт воды так связан со ста фунтами ее, что сто фунтов не могут сдвинуться (не имеют свободы и простора, пустоты,— Г. Г.) на один дюйм, без того, чтобы не передвинуть один фунт на сто дюймов

(-^=-^-; MZ=ml. — Г. Г.), то они необходимо должны находиться в равновесии, ибо один фунт имеет столько же силы, чтобы заставить сто фунтов сделать путь в один дкшм, сколько сто фунтов для того, чтобы заставить один фунт сделать путь в сто дюймов» (368—370).

Жидкость есть принципиальная «антиформа» — а такова материя, субстанция, пассивное начало. Современная физика утверждает, что «в твердых телах силы упругости возникают как при изменении формы, так и при изменении объема тела. В жидкостях при изменении только формы силы упругости не возникает (т. е. никакой реакции на форму, безразлична к этому понятию-явлению, самому главному в огнеземельном германстве. — Г. Г.). Подвижности жидкости обусловлена именно отсутствием упругости к изменению формы. При изменении же объема — при сжатии жидкости — силы упругости возникают»6. Подвижность есть гибкость, готовность, вежливость, ненастаиванье на «я», податливость, обходительность. Таковы же черты французской общительности.

И во французской литературе развито понятие стиля, который гсть балансировка каждой текущей фразы, как простой регулирующий принцип матанализа, в любом месте. Что же касается до архитектоники, композиции, конструкции произведения как здания, тут они далеко уступают англичанам и немцам; романы могут быть аморфны, не конча- чаться, затягиваться, сшиваться (ср. как работал Бальзак над «Тридцатилетней женщиной»), течь, распространяться (серии «Ругон Маккаров» Золя и эпопеи Пруста и Жюля Ромена) — как жидкость, без собственного принципа начала и конца. \

То же и в музыке: жесткие конструкции сонатной формы немецкой классики и текучая литературность (т. е. музыка, как вода, без собственной формы, заимствует ее у литературного твердого тела — сюжета) программной музыки у французов; звукопись Дебюсси и Равеля: стиль, образы, но без формы — опять как матанализ без геометрии.

В геометрических же странах: Эллада, Германия — жесткие конструкции драм, жанры, формы (ср. Аристотель, Кант—Гегель).

4.02.72.

Пресловута поверхностность француза и глубина и основательность германца. Но что есть поверхность? Это откожность, высокая чувственность наружи (а не нутри, Innere) и притом по-верхность, т. е. верх, высота, а чем высота хуже глубины, основы и низа? Последние важны в тверди Haus’a, для дома, для семьи. Наружная чувственность нужна воде при соприкосновении с другим: с твердым телом сосуда, с воздухом; в себе же вода проста и безразлична, и глубиной неча и заниматься тому, кто в ней находится164, как в воздухе. Ему как раз наружные касания к другому интересны и сказуемы.

Это и у Паскаля сказалось совершенно. Всем дивно кажется, как это он смог, исследуя распространение давления в жидкости, отвлечься от давления, вызванного весом самой жидкости, совершенно игнорировать ее толщу и Innere? Так, Мах пишет о Паскале: «Он не принимает во внимание веса жидкости, а рассматривает только поверхностное давление... Паскаль, следовательно, выводит из принципа возможных перемещений, что в случае равновесия»...

Вот ведь как сопряжены баланс и «откожиость»: в случае баланса и чувственность поверхности осуществима, тогда как если, например, в душе — в Innere — в глубине душевное неравновесие, волнение, буря, то я физической боли и накожных уколов и раздражений ощущать не в состоянии; их, малейшие, чувствую лишь при покое и равновесии глубины души.

«...каждое давление на какую-нибудь часть поверхности жидкости передается на каждую другую часть, равную, но произвольно ориентированную (значит, и внутри жидкости любое место может быть представлено как слой-поверхность с любой ориентацией, т. е. как «кожа», и тогда может быть почувствовано там давление= отношение, некий дифференциал — различение — смысл) с равной величиной» (М., 76).

Поверхность есть «кожа» жидкости, как кожа есть поверхность сосуда-чаши человека. И у Паскаля мышление и забота о том и другом, их вместе в разных опытах рассматривает, пользуясь одним для открытия и объяснения другого.

Среди опытов-наблюдений есть аналогичный Архимедову легендарному купанию в ванне. Вглядимся в него.

«...Когда мы купаемся в ванне, нам не составляет никакого труда поднять руку, пока она находится в воде, но когда мы вынем ее оттуда, то почувствуем, что она более не имеет того противовеса в виде равного объема воды, который был у нее, пока она находилась в воде» (386). Архимед, погрузив свое тело в ванну, обратил внимание иа поднятие уровня воды и ее выплескивание, ее прилив, соотношение объемов: чудо ему, что твердое тело его в воде стало весить меньше и увидел повышение объема-формы жидкости. Потом он выскакивает, по преданию, голый, уже бесчувственный к весу своему и коже (холоду, стыду), обуянный смыслом, и выкликивает perfect от evrisko—evreka!

Паскаль, чувственный галл, погружен в ваину-чашу и негу невесомости, вкушает равновесие-баланс (есть противовес). Но вот вытягивает руку только, пробу-щуп наружу, и ощущает (не видит, что есть основное чувство в эллинском Психо-Космо-Логосе: свет, эйдос, идея=«вид») кожей: выход в другую стихию воздуха, за поверхность, и мышцей: ее налитость — вес, надобность усилия, так как утрачен баланс в виде противовеса. Здесь прустовская утонченная чувственность к малейшим раздражениям и впечатлениям (импрессиям: импрессионизм-сенсуализм). Тут действует внешнее (накожное) и внутреннее чувство (а внутренние чувства возникают из нарушения баланса как инерции: вестибулярный аппарат и прочие, когда некий диссонанс возникает, потеря' равновесия,— тогда начинают работать и доносить). Также кожей, через боль у колена — вздутие, находит он и неравновесное давление в опытах с животными в воде.

Да, состояние баланса — равновесия, покоя во французском жид костном Логосе ту же роль нулевой координаты — состояния играет, как Галилеева инерция в высушенном-пустотном Космо-Логосе. Это есть некая неощущаемость, когда еще чувство и сознание не начинают работать: ведь и принцип инерции выводится чрез неощущаемость различий между прямолинейным равномерным движением и покоем.

И у Паскаля исследуются условия покоя жидкости= ?quilibre души: равновесие, когда есть противовес.

Инерция, как и баланс, есть фон возможных событий, их исходная точка (состояние) отсчета и конец, к которому они приводятся.

Архимед бдит над объемом и формой, его ход мысли: от объема (и странностей, совершающихся с объемами воды и тела в воде) к весу. Паскаль: от веса (точнее — от неимения веса) — к объему, ибо изнутри жидкости его чутье: в ней — баланс — равновесие — «противовес» в виде равного объема воды» (386). Формулировка же Предположения у Архимеда: «...объем жидкости, равный объему погруженной части тела, имеет тот же вес, как и все тело» (99). У Паскаля исходна нечувствеи- ность ни объема (об объемах вообще почти ничего — а это так занимает и Архимеда и Стэвина), ни веса, ибо самочувствие — в воде, а вода — идеальное поле баланса, но именно если исходить от поверхности, кожи, ибо с глубиной входят в действие вес воды и ее собственное давление165. Так поверхностный подход в свою очередь сопряжен и требует для себя ситуации баланса: взаимно-обратная меж ними связь, этими принципами, и тоже баланс.

«Когда человек находится в воде,— пишет Паскаль,— то вес ее вовсе не толкает его книзу; наоборот, он толкает его кверху» (386).

Вес — и к верху! Остроумие легко дается французу, ибо их esprit размещается на острие оси, на нулевом Декартовом point и чутко ощущает малейшее колебание весов баланса в ту или другую сторону — и потому легко связует противоположности: les extr?mes se touchent — именно в нулевой точке сходятся крайности с обеих концов любой оси и разные направления. Du grandau ridicule n’est qu’un pas166 —образцовое для логики баланса изречение Наполеона. И этот un pas — и есть коромысло волны вокруг нулевой точки; этот же шажок есть и дифференциал, бесконечно малая величина в континууме возле 0, его перешагивая в ту или другую сторону.

Германские же противоположности располагаются не у нулевой центральной точки очага, дома, но разведены действительно до пределов: суть противоположные стены, или пол (Tiefe),крыша (H?he) и стоят жестко и дискретно и несводимы и непереводимы. Потому такой мучительный труд: ворочать глыбы антиномий для превращения все же противоположностей —приходится здесь предпринимать Канту и Гегелю: глубиной духа человеческого смыкая и переливая то, что жестко разведено в Космосе.

Модель и логика баланса породили весы-балансир как основной инструмент доказательств (позднее и у Лавуазье они, тончайшие,— третейский судья), и при помощи их Паскаль простейше расправляется с ситуациями твердого тела в воде, которые стоили Архимеду такого геометрического конструирования, как теоремы, ибо эти чувственные осязательные события надо было перевести на язык, понятный другому органу чувств — зрению («теорема», как и «теория» от греч. Пгеогео — зрю, созерцаю, вижу); а Стэвину надо было или отвердевать для этого воду, или вынимать — выколупливать из нее объемы — формы в тяжком ургийном шахтерском труде.

«Таким образом тело, погруженное в воду, поддерживается такой же силой, как если бы оно находилось на одной чашке весов, другая чашка которых нагружена объемом воды, равным объему тела.

Отсюда ясно, что если тело сделанр из меди или из иного вещества, которое весит больше, чем вода в том же объеме, то оно падает, потому что вес его превосходит тот, который его уравновешивает» (ср. Архимед — предложение VII, Стэвин — предложение III).

«Если тело сделано из дерева или другого вещества, более легкого, чем вода в том же объеме, то оно поднимается в ней со всей силой, на которую вес воды превосходит вес тела» (ср. Архимед — IV, Стэвин — II).

«Если же оно весит столько же, сколько и вода, то оно не падает и не поднимается, как воск, который держится в воде приблизительно около того места, куда его опустили» (ср. Архимед — III, Стэвин — IV) (384).

Раз уже мы приглядывались к порядку этих ситуаций у Архимеда и Стэвина, вникнем в расположение и здесь. У Паскаля сразу дается простое правило, относящееся к телам любого веса. Ни Архимед, ни Стэвин до такого простого общего случая не доходят и правила не формулируют, а вертятся вокруг разных случаев: тело равновесомое, легче воды, тяжелее воды; если легче — насколько выступает его объем — форма и т. д. То есть средь дроби дискретностей они, средь множеств (и их теория недаром в Германии Кантором сочинена — там это потребно стало). Паскаль же сразу дает формулу, простую, как Декартово «я» иль нулевая точка в системе координат,— ко всему относящиеся и к чему все можно непрерывно привести,— и далее спокойно приводит к общему принципу частные опыты. Ибо ясно здесь их отщепление: мышления и протяжения, опыта и рацио. В германстве же это не ясно, но сплетено, переплетено, и дух оказывается субстанционален, субстанциероден (у Гегеля Абсолютная Идея все производит, в том числе и свое инобытие, субстанцию природы), а возможный опыт порождаем из априоризма разума (Кант: для него это грандиознейшая проблема; французский же Логос просто ее не замечает, ибо сам Психо-Космо-Логос их — другой структуры, иерархии и ситуации в мире, в инварианте: другой ракурс осуществляет, видит и призван блюсти).

«Отсюда следует,— продолжает Паскаль,— что ведро из колодца (чашу из чаши) нетрудно поднимать, пока оно находится в воде (как человек — тоже чаша в чаше водоема; так что ситуация ведра ощутима партикулярным образом, лично, кровнородственно.— Г. Г.), и что вес его ощущается только тогда, когда оно начинает из нее выходить (внимание к этим переходам через поверхность, ситуациям перемены среды, столь чувствительным для кожи и внутреннего баланса: усиливаться приходится и человеку, выходя из воды, и поднимая руку из ванны.— Г. Г.), равным образом и ведро, полное воска, нетрудно было бы поднимать, пока оно находится в воде. Это значит, что вода, равно как и воск, имеет в воде иной вес, нежели в воздухе», а именно это — даже постулат и первый, у Стэвина: «Собственным весом тела является вес его в воздухе; в воде вес тела является иным» (122). Но Стэвин тут мыслит именно как непосвященный, как не причащенный к таинству воды, не имеющий ее собственного откровения, наружник твердотельный, огнеземельный. «Это только указывает, что, находясь в воде, они имеют противовес, который они теряют, будучи вынуты из нее» (384).

Понятие «веса» приведено к более фундаментальному — «противовесу», предполагающему «равновесие», баланс. Последний —как инерци- альная система отсчета для всяких возможных усилий, весов, динамик... Для Стэвина же вес фундаментальнее (как и для англосакса Ньютона — тяготение всемирное; Галилеева ж, романская, инерция для него — нечувственная абстракция, как и Абсолютное пространство — время). Для Архимеда форма-вид в соотношении с весом-грузом ближе к сердцу167.

«...Подобным же образом нетрудно поднять одну чашку весов, нагруженную ста фунтами, если другая весит столько же» (384—385).

Как начинает, так и завершает это рассуждение образом весов, к ним приводит.

7.02.72.

Статические антитезы — метод развертывания французского Логоса. Текст Гюго — в россыпях антитез. Сюжет классицистической трагедии (Корнель, Расин) строится перипетиями таким образом, что перевес энергии или судьбы в одну сторону (например, благоприятную для героя) тут же уравновешивается иной перипетией, иным стечением обстоятельств, клонящих судьбу в обратную сторону. Это те же весы: накладывается новый грузик на чашу счастья, требуется возложить соответствующий на чашу несчастья; потом добавляется еще один и т. д. — и вот уже на обеих чашах по сто фунтов (см. у Паскаля), а все так же легко автору эквилибрировать: опускать и поднимать то одну, то другую чашу.

Открываю наугад любую страницу французского текста, уверенный, что наткнусь на структуру баланса. Вот, например, как вибрирует Родриго в VI сцене I акта «Сида» Корнеля после смертельной ссоры его отца с отцом Химены: он призван отмстить за своего отца и тем самым обрушить бедствие на возлюбленную:

Mis?rable vengeur d’une juste querelle Et malheureux objet d’une injuste rigueur,

Je demeure immobile.

И так они, персонажи, непрерывно застывают, чтоб осмыслить баланс очередных нагрузок. И делают это постоянно парами антитез — иль внутри одного стиха, иль стиха со стихом следующим. Так, здесь сразу очевидна парность вторых половин стихов.

Жалкий отмститель в справедливой распре И несчастный объект несправедливой суровости,

Я остаюсь недвижим168.

Тут все парно: rigueur — суровость, монолит; querelle — ссора, расщепление, раскол. Vengeur (отмститель) есть деятель, и он же — objet, объект, т. е. страдательность. Отмститель, по понятию, должен быть яростный, жаждущий крови, а тут — miserable vengeur, «страдающий мститель» — опять антитетическое сочетание. И здесь бесконечное поле для все новых парных ассоциаций:

Я предан внутренней войне;

Любовь моя и честь в борьбе непримиримой:

Вступиться за отца, отречься от любимой!

Тот к мужеству зовет, та держит руку мне.

Но что б я ни избрал — сменить любовь на горе Иль прозябать в позоре,—

И там и здесь терзаньям нет конца.

О, злых судеб измены!

Забыть ли мне о казни наглеца?

Казнить ли мне отца моей Химены?

(Пер. М. Лозинского)

Нет в мире больших мастеров антитетического красноречия, чем французы: заслушаешься, маги они в открывании новых аспектов, в беспрерывном добавлении новых грузиков. Вот как в стансах Родриго на наших глазах наложится еще один — и уже с чаши любви на чашу чести: Не меньше, чем отцу, обязан я любимой:

Отмстив, я гнев ее стяжаю негасимый;

Ее презрение стяжаю, не отмстив.

Вот ведь: чтобы быть достойным своей возлюбленной, он должен убить ее отца — иначе она будет его презирать. Такова механика переброса грузика, как ткацкого челнока, с одной чаши на другую: чрез антитетическую диалектику дробится то, что выступало доселе как сомкнутая единица и отрезок: любовь Химены к нему трактуется теперь как любовь к нему как к человеку чести — и вот уже готова новая антитеза, добываемая чрез дробление промежутка (возможное бесконечно при непрерывности), и новые две единицы: любовь к нему и любовь к чести в нем. Так чувство усиливает долг. И вот он уже вдвое необходимее: не только своей, одинарной тяжестью (как долг перед честью), но и как долг держать свою марку в очах возлюбленной:

A mon plus doux espoir l’un me rend infid?le,

Et l’autre indigne d’elle.

Mon mal augmente ? le vouloir gu?rir;

Tout redouble ma peine.

Одно означает неверность моей самой сладкой надежде,

А другое делает меня недостойным ее.

Мое страдание только увеличивается от желания его исцелить, Все умножает мою боль.

Вон «принцип возможных перемещений» (Вариньон) в непрерывной среде средь абсолютной связанности: чуть сдвинь ниточку блока в одну сторону, чтоб облегчить петлю, тут же захлестнешь себя с другой; так и Сид: чуть ему шевельнуться, чтобы исцелить свое бедствие, как тут же его увеличит.

Вот откуда статичность французской трагедии, на которую сетовали и сами французы (Дидро), и немцы и русские укоряли (Лессинг, Белинский), но вся загвоздка в том, что среда-то в их Психо-Космо-Логосе есть непрерывный континуум жидкости, а не дискретность — квант Haus’a, как у немцев, иль рассеянное бытие воз-духа, как в России, где больше нустотности, чем атомов — существ. Так что там именно и лишь статическая диалектика баланса средь антитез возможна — и это ничем не беднее в смысле духа, как метод обнаружения, развертывания его полноты, вычерпывания его колодца. Просто тут особый метод — статического коромысла, водяного рычага,—как машина Паскаля. Ведь все остальные народы принцип рычага открыли на твердом теле в пустоте, а этот — на жидкости: из-за ее полноты — непрерывности.

В ситуации Сида уже совершенно просвечивает и проблематика нынешнего французского экзистенциализма: выбор — его невозможность, и отсюда — смерть, уход в n?ant, в нулевую точку, 0, чтоб сохранить баланс:

R?duit au triste choix

II vaut mieux courir au tr?pas169

Приведен к печальному выбору...

Лучше стремиться к гибели.

Выбор возможен при дискретности и твердом сохранении того, что выбрал, как твердого тела, опоры, Haus’a, кванта. Но если это выбранное тут же тает в руках и ускользает на другую чашу — а так это в жидких, липких (viskeux Сартра) средах,— то остается лишь исчезнуть из ?tre («бытия»), которое тут — жидкость, липкость всеобъемлющая, и выйти в другую среду — в воз-дух испариться, неамтизироваться, с точки зрения жидкости.

Дурная бесконечность сбалансированных антитез, угодливо подставляющих себя в возможный выбор, составляет поистине кошмар французского духа (choix est croix* — крест Декартовых координат), и от него тянет на прыжок в свободу — хоть куда угодно, без всякой твердой цены и вещественности (с точки зрения твердого тела) — в «действие без надежды на (вещественный) успех», чистое, как акт освобождения от среды с ее фатальной сбалансированной липкостью.

Но пока на Родриго груз всего в 25 фунтов — еще первый акт. К пятому возрастет до 100 — и размножение произойдет чрез выявление двух новых антитез внутри цельного элемента предыдущей пары и переброс с одной чаши иа другую. Грузы нарастают, а баланс все равно сохраняется, и, как человеку «нетрудно поднять одну чашу весов, нагруженную ста фунтами, если другая весит столько же» (385), тогда как поднять просто сто фунтов без противовеса трудно, так и французский мыслитель — логосник= как фокусник перед профанами, удивляет их тем, что шевелением пальца, чрез малюсенькую новую антитезу перевешивает весь баланс судьбы и сохраняет нас в напряжении неопределенности до самого последнего разрешения, которое, невозможное на человеческом уровне, где оно искусственно (ибо всякому разрешению возможен новый противовес), естественно совершается чрез deus ex machina — вмешательство сверхчеловеческой силы. Так и в «Сиде» война и воля короля выводят всю ситуацию в воздух, на недосягаемый для жидкой среды уровень — в трансценденцию и невесомость, где' прежние измерения, грузы-гири: любовь и долг пред родом — теряют силу.

Р1о как автор в последнем, пятом акте еще сохраняет свободу колебнуть чаши куда угодно, подобно этому герой ужё при первом балансе грузов, в начале действия, ощущает безвыходность ситуации, абсолютный детерминизм, так что единственный свободный choix (выбор) — это mort (смерть). ,

Вот обвязанная статичность с начала до конца. Но внутри ее предопределения возможно бесконечное дробление и дифференции бесконечно малых — и в их анализе весь азарт и интерес представления и миропонимания.

Если в эллинской трагедии есть вина (героя) и логично возмездие, крен судьбы именно в данную сторону; если в германском сюжете есть некое прямолинейно-поступательное стремление в определенную сторону, сквозное проведение — Durchf?hrung, хотя и зигзагами и антиномиями, то во французском классическом сюжете нагнетание давления судьбы происходит параллельно и равномерно в оба сосуда, в обе стороны (и в создании такого равномерного напряжения — искусство французского гения), а то, что совершается некий последний перевес в какую-то сторону,—это необязательно, нет тут «железной логики»; напротив, само решение в его ненеобходимости есть скорее демонстрация логики абсурда как alter ego логики баланса; и Декартов рационализм — без- выборен, упирается уже с самого начала в дуализм.

Так что во французском сюжете сразу задан жесткий детерминизм, полная логичность и причинность — а в итоге, анализом ее же, приводится к необходимости случайности и абсурда, игрового решения чрез карты иль бросание костей — как мудро решал все юридические ситуации судья Бридуа в «Гаргантюа и Пантагрюэле» Рабле.

Так что вырисовываются такие схемы-эмблемы Логосов:

эллинский — 0

германский — ? французский — т. е. дуга волна

(как жидкое коромысло весов), выпуклость — вогнутость, чаша дном вниз — чаша дном вверх, и остановиться в этом переворачивании невесть Тут есть сходство с эллинством: округлость. Но если в эллинстве полукружий нет, а е с т ь круг шара как образ целостности и определенности бытия, то здесь круг разбит на полукружия Q , и составлены они не так, чтоб образовать единое целое круга, а сдвинуты на полфазы — так продолжать друг друга, чтобы смотреть в разные стороны, по

образу и подобию еще римского двуликого Януса. X (-латинский (?финке: недаром эта грамма выбрана для обозначения неизвестного), модели всякого романского дуализма. Круг разомкнут и раскрыт изнутри, и вместо определенного шара Целого зияют deux abimes Паскаля: вверху и внизу, а линия человеческого существования — зыбкая кромка на краю двух бездн, их собою обозначая.

. В связь с латинским миром (а эти штаты были в XVIII в. полуфран- цузскими — полуанглийскими, что еще осталось в Канаде)—здесь волна, кривая, в связь с германским (англосаксы ведь) — прямая, усиленная: две (в равенстве двум полукружиям) и поставлена по вертикали — так, чтобы знаменовать глубину и высь,— и в то же время зачерпывать и право и лево. И стоит — как парус на мачте, знаменуя Океан, Левиафан и Моби Дик, Иону во чреве кита= судно-ковчег переселенцев, и Новый

Рис

Рис

Свет (открыто и на West и на Ost-Индию). Но если эмблема знаменует идеальную естественную устойчивость волны (самость жидко- *

13.04.73. Этот образ волны часто прорывается во французском миросозерцании из-под спуда наружу. Так, в «Мыслях» Паскаля мы натыкаемся на следующий рисунок, которым он символизирует все процессы бытия:

Рис

Рис

Углы в этом зигзаге не острые — готические, а романские — своды, и это вполне образ волны. Приведем контекст, в котором выступает этот рисунок, чтоб ближе постигнуть, что он собою объясняет. Говорится в этом разделе о grandeur et misere — величии и ничтожестве (абсолютно сбалансированная пара понятий!) человека. «Эта двойственность (duplicit?) человека столь очевидна, что некоторые полагали, будто у нас две души»* (ср. Декартов дуализм субстанций.— Г. Г.)... Природа человека не в том, чтобы всегда идти вперед, у нее есть свои движения вперед и возвраты (ses all?es et ses venues). У лихорадки есть и свой озноб и свой жар; и холод так же хорошо показывает величину жара лихорадки, как и само тепло. ...Природа действует поступательно (par progr?s), itus et reditus (лат. «уход и приход».— Г. Г.). Она уходит и возвращается, потом идет дальше, потом вдвое ближе, потом еще дальше, чем до этого и т. д. Прилив моря совершается так же, солнце кажется передвигающимся так же

Рис

Рис

сти, стихии воды, в себе ее равенство и покой), то эмблема ^ знаменует величайшую естественную неустойчивость, так что устойчивость должна быть придана чрез -ургию, прямую труда, воткнутую, протыкающую насквозь, пришпиливающую хлябь удвоенной волей и целеустремленностью. Тут — антивесы, антибаланс. И это — успех, таков его состав; это как бы знамение «открытых возможностей», шансов; протыкающая же, как мачта, прямая — есть принцип seif-made man: само- делание и самовозрастание, успех и бизнес.

В то же время $ — это как библейский символ Змия, обвивающего древо познания добра и зла. И сатанизм американской цивилизации, ее молох индустрии, Ваал успеха, поклонение золотому тельцу — тут диавольские потенции человечества развились предельно. И сама диа- волия («расщепление» — греч.): север (юг), белые (черные) — по вертикали света—тьмы, небо—земли эти полукружия, тогда как во французском образе — это скорее море—берег: вогнутость — чаша моря, выпуклость — горы; равновесие здесь горизонтальное.

Но тут одной линией делается собирание и опрокидывание: —

вот сколько набрал счастья и блага (или бедствия зачерпнул, хлебнул горя), и эта же линия чуть продолжаясь, превращается в крышку

и опрокидывается той же мерою в падении, что была и в величии (Цезаря Бирото, Наполеона и т. д.). Так что это хитрая линия — похитрее ленты Мёбиуса. Глубина тут с ходу превращается в высь, возможность \_У -в невозможность , набирание — в опорожнение-опрокидывание ^.

Кстати: в ленте Мёбиуса — германская хитрость внутренней стороны, что оказывается внешнею, т. е. проблема стороны — стены, Innere— ?ussere, модель Haus—Raum. Здесь Erinnerung оказывается er?usse- rung170 (отчуждение как овнешнение — все это важнейшие категории немецкой гносеологии). И главное: бок, переход боков — вот какую хитрость учинила лента Мёбиуса с тором — Сферосом: главным в нем сделав не чудо схождения конца с началом (что эллинский ум Аристотеля волновало), а чудо перехода одной стороны (бока, стены, грани),— в другую, т. е. Сферос по логике Haus’a выделан (как эта же тенденция у Стэвина: треугольник — крыша в ожерелье шаров).

Показал эту эмблему Светлане: говорит, что должны быть

углы и во французском символе171. Где ж быть этим углам? Да, пожалуй, в нулевой точке может крест Декартовых координат* пройти • Так

выходит богаче: как соотношение прямых и кривых, диалог мужского и женского, баланс -ургии и -гонии, дуализм духа, мышления (прямые) и протяжения (непрерывность, материя, кривые).

И, в отличие от германского Haus’a, прямые здесь не замыкают, не суть грани—стены —пределы, а исходы, начала,* маршруты.

Ну а германская свастика что символизирует? В этой эмблеме есть сходство с французской схемой. Свастика в германстве — несколько искусственный символ, взят из древней Индии. Но все ж недаром привился в Германии, какие-то склонения, значит, выражает. Тут, во-первых, мотив основной — это рационализированные, выпрямленные полукружия:

гонийного цветка-лепестка,— совершенное преобразование природы -ургией. Но в отличие от Декартова креста, который из точки «я» — нуля (0) исходит в бесконечные протяженности, здесь линии изгибаются в пределы, границы, создавая полу крышку и полустену, ограничение. И, кстати, как и в ленте Мебиуса, здесь Innere (расходящиеся изнутри линии) переходит в ?ussere: линии эти переламываются углом и, вместо исхода наружу, начавшись как символы Streben и свободы, переходят в образы ограничений (т. е. тут самоограничение необходимости и долга), очерчивают стены своего Haus’a, описывают стены своей заключенности...

Что касается символики , то сходное увидел в характерной

французской букве (Е; Е — выступает как прямоугольные оси, наложенные на кривую — круг.

Обозначает она звук между О и Е, как наше Ё, но без щелкающего приступа — призвука йоты: (E. Е — звук шири и переда, О — звук центра, нутра: не внизу (как «а») и не вверху (как «и»), и не впереди (как «е»), и не сзади, в глубине (как «а»). О — воистину нулевая точка в микрокосмосе рта. GE — это центр, сдвинутый вперед. Сочетаясь часто с носовой полостью (в сочетаниях un, um) этот звук как бы воспаряется из воды — капли (О)**, чрез берег (Е) в воздух (п) — и становится водовоздушным, влажным, как туман.

В немецком языке есть аналогичный звук О — Umlaut*, sch?n, h?ren, но он позаднее и глубже: сдвинут с центра ближе к спине космоса рта. И пооткрытее он и посуше — и с сухим пространством воздуха сочетаем. А французский — позакрытее: тогда и может пройти сквозь носовую полость и испариться.

И буквенные обозначения характерны. Немецкий Umlaut, обозначаемый чрез две точки над буквой: О — как глаза на лице, иль рога на голове буквы, как бы превосхождение себя знаменуют и вызывают к

Streben: из Haus’a буквы — к голубому цветку идеала, парящего в Raum’e. Здесь нарушен центр тяжести буквы: сдвинут в вертикаль, образуя чреватую развитием неустойчивость.

А СЕ в сравнении с ? — сколь устойчивее! Оно равномерно, при себе — центре, никуда не зовет — не ведет, а во все направления сохраняет баланс и противовес: опрокинулась бы буква вправо от диаметра, пересекающего О, да нижняя опора Е не дает упасть. Если куда и ведет и что подчеркивает, то — горизонталь (а не вертикаль) и правую= социальную сторону бытия (правое есть право, правда, справедливость...).

8.02.72.

И у Паскаля в его геометрическом эпизоде явлена подобная схема статического баланса. Тут модель — весы, только коромысло внизу, и его роль играет общий сосуд с водой: «Вот еще доказательство, которое будет понятно только одним геометрам и может быть опущено другими.

Я принимаю за принцип, что никогда тело не движется под действием своего веса без того, чтобы центр тяжести его не понижался. Отсюда я вывожу, что два поршня, изображенные на фиг, УА172, находятся в равновесии (рис. 18).

Рис. 18

Рис. 18

Действительно, их общий центр тяжести лежит в точке, которая делит линию, соединяющую их частные центры тяжести, в отношении их весов; пусть теперь эти поршни, если только это возможно (вот принцип возможных перемещений!), сдвинутся; при этом их пути будут относиться между собою, как мы уже показали, обратно их весам (рис. 19). Но если

отыскать общий центр тяжести их для этого второго положения, то он окажется в том же точно месте, как и в первом случае (ведь это — нулевая точка координат.— Г. Г.), потому что он всегда лежит в точке, которая делит линию, соединяющую их частные центры тяжести, в отношении их весов; таким образом вследствие параллельности направлений их путей он всегда будет находиться на пересечении двух линий, соединяющих центры тяжести их в двух положениях. Следовательно, общий центр тяжести будет находиться в той же точке, как и прежде (как общий баланс счастья и несчастья в новой перипетии у Корнеля и Расина.— Г. Г.) и потому два этих поршня, рассматриваемые как одно тело, (Паскаль приходит к рассмотрению одного твердого тела как системы твердых тел и к отысканию центра тяжести тела, к чему Архимед и Стэвин приходили путем рычагов, моментов сил частей твердых тел,— по логике сообщающихся сосудов!, т. е. по образу и подобию воды, положив ее буквально в основу и связь меж частями системы тел, т. е. как некую непрерывную полноту, а не пустоту, меж атомами, как облегающее поле). В этом отличие воззрения античного атомизма (Эллады, Италии) от северо-европейского: там меж атомами — пустота, а здесь — некая полнота, поле («эфир»), континуум.— Г. Г.) должны были бы сдвинуться без понижения их общего центра тяжести; это, однако, противоречит принципу, и потому они сдвинуться не могут, а должны оставаться в покое, т. е. в равновесии» (баланс — покой.— Г. Г.), что и требовалось доказать.

«Этим методом я доказал в небольшом трактате по механике причину всех увеличений сил, которые имеют место во всяких других механических приборах, изображенных до сего времени. Ибо я нахожу повсюду, что неравные грузы, находящиеся в равновесии и обусловливающие выгодность применения машин, располагаются благодаря самому устройству этих последних таким образом, что общий центр тяжести грузов не может никогда понизиться, какое бы положение они ни занимали. Отсюда следует, что они должны оставаться в покое, т. е. в равновесии» (371 — 373).

Так вот в чем секрет и принцип всей техники и всякой машины! Сочиняется микро-Целое как система тел-частей173 и заимствуется у великого Единого Целого его принцип покоя, гармонии внутри себя, равенства самому себе в сочетаниях частей.

Действительно: надо поднять вот этот груз-бревно. Пока оно лежит здесь, оно — само по себе. И на том месте, куда я его подниму или перенесу, опущу (на высоту в 5 м, например), оно будет само по себе. Но когда я привязываю его канатом к одному плечу рычага (допустим, типа колодца «журавль») и берусь за тяжелый комель другого плеча, то я учинил Целое (система тел с неизменным Центром (тяжести)) и стал рассматривать данное бревно не как само по себе, а как часть этого Целого, и на нашу часть распространилась, истекла логика Целого: покой и все- обращенность к Центру, и оно, бревно, утратило свою самость — «я» и вместе с тем и свой вес, ибо он весь истек в общий Центр Целого. Когда ж я его опять отсоединил, оно опять замкнулось в свое «я» и обрело вес и самодовление. Техническое же «устройство», с помощью которого подсоединяют груз-объект к данной машине (а машина без объекта есть тоже не Целое, а другая мертвая часть возможной' системы тел; они с грузом оживают в Целое чрез живую воду связи, непрерывность взаимообязанности, социальности), недаром того же корня, что строй (Космоса) : это есть воистину некое мудрое, во Логосе, устроение на основе гармонии.

Так что техника есть то же прибегание к Единому Целому, что и религия и философия, есть вещественное философствование о Целом и частях, о всеобщем, единичном и особенном, о покое и гармонии, душевном равновесии (духа—тела—психеи). Из того же родника и техника льется, что и этика.

Итак, как только Паскаль поставил два твердых тела (поршня) sur Геаи на воду, они тут же стали способны предстать как одно целое тело (система твердых частей), получив от воды субстанцию и непрерывность.

Неотрывен от стихии воды и знаменитый образ человека как мыслящего тростника в «Мыслях» Паскаля174. Тростник ведь — трубка —вертикаль (как и человек—вертикаль—сосуд), растущая sur Геаи на водах и в воде, обитатель водо-воздуха. И когда Паскалю пришлось, выявляя давление в сосуде неправильной формы, перейти к дроблению его на множество мелких частей, какую фигуру он принял за монаду?

«Если вместо тех двух трубок, которые мы представляли себе при- мкнутыми к отверстиям, приставить к последним два гак же плотно примыкающих сосуда, которые будут в некоторых местах широкими, в других узкими (-как формы фигуры человека: женские выпуклости и вогнутости, по линиям волны. — Г. Г.) или, наконец, совсем неправильными по форме (это французы как раз любят, в отличие от немцев.— Г. Г.), и наполнить их жидкостями до указанной нами высоты, то последние будут находиться в равновесии и в этих неправильных трубках, точно так же, как и в правильных. Причина этому та, что давление жидкостей соответствует только высоте их стояния, но не ширине сосудов». Безразличен французский Космос к шири-дали-горизонтальной плоскости, что так важно в России, и потому на Руси за модель берется не вода: она упрятана в мать-сыру землю, взаимно расквашены они, но воздух- ветер по белой равнине, свободной плоскости.

«И доказать это очень легко, вписав в тот и другой сосуд несколько маленьких правильных трубок; тогда на основании только что доказанного будет видно, что две из этих вписанных трубок, соответствующие одна другой в обоих сосудах, находятся в равновесии. И все трубки одного сосуда будут в равновесии со всеми трубками другого» (377). Итак, все разбивается на множество тростинок-сосудиков-капилляров.

Когда же Стэвину понадобилось исследовать давление на стенку, он стал разбивать ее на множество параллелограммчиков иль кубиков, проецируя фигуру Наиэ’а, внутренне присущую германскому Психо- Космо-Логосу: см. теорему IX (рис. 20).

Рис. 20

Рис. 20

Ну, конечно, человек-тростник: сосуд-форма, внизу которой вода, а сверху — воздух-дыхание! И опыты Паскаля, если вглядеться в нижнюю половину фигур на таблице,— суть опускание узких трубок в воду, оставляя верх в воздухе, т. е. как камыш растет.

И естественно, что для Паскаля возникла проблема: соотношение воды и воздуха, а не только соотношение воды и. твердого тела, разных форм его, на что налегает Стэвин, приглядываясь к разным формам твердых тел. Паскаль, напротив, нивелирует, пренебрегает разнообразием форм твердых тел, зато целую главу посвящает телам полутвердым, переходным от тверди земли к воздуху (каков, переходен, и человек). «Глава VI. О сжимаемых телах, находящихся в воде» (387). Такой проблемы не видели ни Архимед, ни Стэвин: для них безусловна неизменная форма-фигура. А тут — эластичность, как воля воды — волны175, и pendant к ней полутвердые тела, а таковы: «мехи», мешок, навязанный на трубку в 20 футов и опущенный в воду, наконец, прямо тело человека. Само сжатие есть ощущение, сенсуализм, осязание и накожность, боль.

Вот сначала опускаются в воду на трубке «мехи» — это как бы легкие на трахее176: «Если мехи, имеющие довольно длинную трубку, например, в двадцать футов, опущены в воду так, что конец трубки выступает из нее (как головою человека трубка легких, обволокнутых в теле со всех сторон жидкостями лимфы и крови,— высовывается наружу, на воздух.— Г. Г.), а маленькие отверстия с одной стороны мехов (капилляры наши.— Г. Г.) заткнуты, то открыть эти мехи в воде будет трудно ( = усилие дыхания: чтоб растворить клапаны капилляров.— Г. Г.), тогда как в воздухе они открываются без труда; происходит это потому, что вода сжимает мехи со всех сторон» (387—388).

Но это облегание воды амбивалентно: прививая нашим внутренним органам-сосудам и чашам свое, малое, давление как иммунитет, оно оберегает их от наружных давлений внешних сил и твердых тел, как это Паскаль покажет на рыбах, плавающих под толщей льда, или на мушке в воде, на донышке, под поршнем.

Если мехи — это легкие, то мешок на трубке — модель какого-нибудь внутреннего органа с подводными кишками, ну, например, желудка иль мочевого пузыря. Недаром ведь в стране Рабле, где требуха, потроха и Гастер — бог и чаша всежаждущих, эти опыты проделываются:

«Точно так же, если вставить трубку, длиной в двадцать футов (такова длина и кишок, примерно, если их растянуть.— Г. Г.), в отверстие мешка ( = требуха, бурдюк.— Г. Г.), обвязать мешок кругом конца этой трубки, налить в нее ртути до тех пор, пока мешок не наполнится ею, и опустить все это в чан с водой так, чтобы конец трубки выступал из воды, то можно будет заметить, что ртуть поднимется в трубке на некоторую высоту.;.» (388).

Паскаль жидкость поверяет жидкостью, воду — ртутью, ибо важны ему процессы в бесформенностях, тогда как Стэвин воду поверяет только твердым телом. Тут же опять модель: чаша в чане, вода в воде, человек (сам вода внутри) во влажном Космосе водо-воздуха снаружи — при каком условии меж ними баланс?

«Здесь происходит то же самое, как если бы сжимать мешок руками» (388). Вода уподоблена руке, рука=вода, тогда как в германстве Hand — halt! = твердь, a Faust= кулак. Здесь же рука мыслится как волна, в ней мягкие, плавные изгибы. __

«По той же причине, если человек (вот уже и до человека дошел: гомункулус составлен.— Г. Г.) поставит себе на колено конец стеклянной трубки, длиной в двадцать футов, и погрузится в таком положении в чан, полный роды, причем верхний конец трубки будет выступать из воды, то тело его вздуется в том месте, которое находится у отверстия трубки, и там образуется большая опухоль, причиняющая боль, как будто на тело поставлена кровососная банка». Тут всё волны — выпуклости-вогнутости, полусферы вверх дном: опухоль-банка.

«Явление это вполне сходно с предыдущим, так как в одном случае ртуть, а в другом — тело человека (вот искомое нами уподобление: человек-ртуть177, и то и другое — внутренность сосуда.— Г. Г.), будучи сжаты во всех своих частях, за исключением тех, которые находятся у отверстий трубок, вталкиваются в эти последние, поскольку сила веса воды может это сделать» (389). Жерар Филип), живое серебро, подвижен, гибок; и металл в нем (ртуть же — металл), т. е. той же он природы, что и железо несгибаемого германца, только там это — мертвое серебро, мертвый металл (отвердевший в жесткую, как смерть, форму), а тут — живчик, подвижен, как сперматозоид. А крепости и силы в нем — в семени-то — не менее, чем в атоме-кристалле.

И тут еще одна связь проглядывает: во всех мифологиях серебро —металл Луны (золото — Солнца); Луна же есть женское начало, Солнце — мужское, так что этим опять подтверждается сопряженность французского Психо-КосмоЛогоса с женским началом.

И цвет и блеск ртути — жизнероден, горяч, тогда как блеск германской стали — холоден; иль железо тут буреет, ржаво: коричневый цвет Барбароссы (= рыжая борода).

14.04.73. И сочетания цветов в национальных флагах подтверждают' эти приуроченья. Французское трехцветие есть красный, белый, синий; германское: красный, золотой, черный, что в сумме дает цвет коричневый, цвет обожженной земли, огнеземли. За вычетом, цвета красного, который присутствует в обоих флагах, остаются соответствия: белый — золотой; синий — черный. Черный — цвет земли, синий — цвет воды. Золотой — цвет огня, белый — цвет воздуха, неба. Так что опять остаются те же характерные сочетания стихий: для германства — огне-земля, для Франции — водо-воздух.

Показательно и расположение цветов: в германском флаге (рис. 21), во французском (рис. 22).

черное

красное

золотое

Рис. 21

красный

Рис. 22

Германское расположение есть тяжкое горно-земельное наслоение, иерархия подчинения пластов — этажей Haus’a, подчеркивает три уровня: из глубины в высь; французское расположение дает соседство равных, взаимное касание по братской горизонтали социального объединения: каждый индивид не высок, но легок, равноправен и свободен. И еще поразительно: в германском флаге черный, цвет стихии земли, помещен вверх, в небо, где положено быть золотому цвету солнца. Тут Солнце под спудом. То есть именно не естественное тут расположение, но превратное, и преврат этот внес в природу принцип - ургии, труд. Глубь °др земли тут поглощает высь, и трудная глубина мысли тут почтеннее ее высоты, легкости, парениями вообще Tiefe в их иерархии ценностей «выше» H?he, так что здесь термин «выше» должен быть заменен на «глубже», «ниже» — как более похвальный. И тогда золото, что внизу, уже не Солнце, огонь, свет, Божество может и должно символизировать, но — огонь-жар недр, черное солнце Люцифера, к кому здесь в культуре влеченье — род недуга (ср. Фауст, Лютер, Яков Беме, Ницше, Т. Манн и т. д.).

Любопытно, что у Стэвина, когда он тоже задается вопросом о давлении воды на тело человека, погруженного в нее, рисунок изображает совершенно другую ситуацию (рис. 23). «Чтобы пояснить это более наглядно, предположим, что мы имеем сосуд с водою АВСД (вместо моря — геометрическая форма.— Г. Г.), на дне которого лежит на спине человек (человек тоже геометризован, а у Паскаля нарисован отрок вихрастый.— Г. Г.), и пусть в этом дне ДС сделано отверстие, закрытое пробкой Е. Так как вода оказывает при этом давление на тело со всех сторон, то никакая часть его не сдвинется со своего места.

Рис. 23

Рис. 23

Чтобы убедиться на опыте в справедливости этого положения, достаточно вынуть пробку Е; тогда часть тела, расположенная над отверстием Е, не будет испытывать того давления, которому подвержены все другие его части. Поэтому она будет вдавлена в отверстие с усилием... равным весу столба воды, имеющего основанием отверстие Е и высотою линию АД» (194).

Итак, у Стэвина человек — на дне: подчеркнут низ, глубина, основание; на спине, а спина есть стена дома человека; событие отверстия и вдавливания совершается в заду человека, ибо пробка на рисунке под ягодицами расположена. У Паскаля же мальчик — вертикален, |<ак сосуд — тростник, и опухоль — на колене, то есть событие совершается там, где у человека передок. И это имеет соответствие в Психее обоих народов. Галльский юмор в большинстве своем сконцентрирован на передней стороне человека (где дихотомия и баланс пола-половинок), и болезнь передка недаром названа «французской болезнью», тогда как немецкий юмор предпочитает заднюю часть (газы, фекалии: их бурый, коричневый цвет подстать и бурому углю, и коричневым рубашкам, и вообще коричневому цвету, который есть средний из черно-красно-золотого флага Германии (см. «Симплициссимус» Гриммельсгаузена: непрерывно там о скандалах с задней частью; о том же и бытовой юмор анекдотов и т. д.).

Итак, если человек везде есть некая модель Космоса, то у француза подчеркнуты перед и верх, у германца — зад и низ.

Для француза вода союзна с воздухом против тверди земли-формы, огнеземли178. Вода и воздух здесь взаимозаменимы и друг у друга берут модели и прообразы. Тут же вслед за опытом с ртутью и с человеком и вслед за уподоблением тела человека ртути, опыт дается со сжатым воздухом:

«Если на дно сосуда (cuve7 — чан, кадка, бадья — более просторная, свободная, открытая форма, чем «сосуд».— Г. Г.) с водой поместить мешок (а тут ballon все же покруглее, пососудистее, чем «мешок»), в котором находится не очень сильно сжатый воздух, то можно видеть, что он заметно сжимается (как человек с некрепким и небогатым духом, нищий духом, киснет и никнет под давлением среды.— Г. Г.); по мере же того, как мы будем отливать воду, мешок будет постепенно расширяться (угнетенные распрямляют плечи, обретают чувство «я» и личного достоинства.— Г. Г.), так как вес массы воды, находящийся над ним, сжимает его со всех сторон к центру до тех пор, пока упругость (ressort179) этого сжатого воздуха не делается равной весу отжимающей его воды» (390). И опять устанавливается баланс, только теперь не между жидкостью и жидкостью (ртуть и вода), а между воздухом и водой, из чего следует, что и воздух по структуре конгениален воде, сроден ей, в отличие от твердого тела земли.

«Если же на дно того же сосуда с водой поместить мешок, наполненный сильно сжатым воздухом (т. е. воз-дух тут сильный, много воз- духовности придано внутрь этого тела при воплощении, крепкое «я», несгибаемое: свой путь и воля.— Г. Г.), то не будет незаметно никакого сжатия (как говорил Горький: «человека создает его сопротивление окружающей среде». Но тут подстерегает гордыня: исполненный изначала «духом», уже не чувствует потребности себя наполнять и обновлять в молитве к небу, в открытости и смирении, а начинает кичиться, и дух его за жизнь протухает, обмениваясь только со своим телом внутри себя... Потому Христос: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное»,— т. е. мало в них изначала дано духа на самость, зато в ходе жизни они открыты Богу и суть предмет. Его заботы и попечения: все время с Божеством сообщаются и, пребывая в воплощении, прямо соседствуют с рассеянным бытием; а те, кому изначала придан крепкий дух, излит в них, от них Бог как бы сразу отделался и отвернулся, дав им на жизнь запас Святого Духу, а он все темнеет и темнеет там...— Г. Г.). То же мы имеем в сильно натянутой пружине, например, в арбалете...». Вот красноречивое сравнение. В словаре Larousse о нем: Arbalete (лат. arcus — дуга, арка, и balista — «балист», (снаряд для метания камней). Стальная дуга, помещенная на ложе ствола и связанная тетивой (ressort) ; огнестрельное оружие заменило арбалет).

французская эмблема • > иль буква (Е. По виду и складу — совер

шенно эротический образ соития, мужского стержня и женской впадины — в упругом напряжении совокупления, и когда вылетает стрела, то ребенок родится в мир, третий.

Рис. 24

Рис. 24

У всех народов есть лук и стрелы. Лук вообще есть первейшее устроение-структура: дуга-кривизна, смиряемая правдой-прямой; их диалог есть поединок -гонии (женского), естественного, с -ургией (мужским). Да ведь тут весь сюжет культуры, цивилизации, истории человечества, его призвания! Лук есть их универсальный символ. И, главное, сами по себе: палка будущей дуги — пряма, а жила — вервь будущей тетивы- струны — вяла, крива, змеевидна. А в сочетании: более гибкое и расхлябанное и свободное (значит, без своей формы, как вода) становится прямой (ибо податливее на -ургийное преобразование), а трость-жердь, имевшая уже от природы самость некоей прямой линии, становится кривою. То есТь природно-гонийно прямое, активное становится кривым в -ургии, а гонийно кривое, последнее, становится первым в -ургии.

И тут еще «при» меж ними: стремясь «распрямиться», освободиться из объятий друг друга, вернуться в свою самость, они только плотнее друг друга обжимают, стягивают.

Но в арбалете к принципу лука добавлено ложе, ствол, направляющаяся линия — Декартова координата-ось. И она — стационарна, тогда как прямая тетива — переменна, факультативна. В арбалете — французский принцип баланса, как и в ressort: тут коромысло дуги-арки-волны; оттягиванье тетивы взад есть некое — sortir (отправление), тогда как со стороны дуги это действие вызывает усиливающееся ге (возврат).

Огнестрельное же оружие, основанное на внутренней вспышке огня в пустоте Innere в Haus’e твердой формы,— естественно было изобрести в Европе германцам (француз пороха не выдумает — именно по структуре своего Психо-Космо-Логоса). И действительно: огнестрельное оружие появилось в Европе в XIV в. в руках англосаксов в битве при Креси (1346 г.). С его изобретением связывают имена Роджера Бэкона, Альберта Великого (он — шваб,^родился в Кельне) и Бертольда Шварца (= Черного). Француз же Бертоле применил уголь для очистки воды, т. е. огнеземлю для воды, ей на службу. И вообще: органическая химия жизни развивалась во Франции, тогда как в германстве химия более неорганическая, метафизическая алхимия... Порох по-французски — poudre. Вот именно: пудру — это они изобрели — для накожности, чувственности кожи, поверхности угождать чтоб. А вот поместить пыль- пудру в Innere и взорвать — не надоумилось им, ибо в Innere, внутрь себя-сосуда естественно им помещать жидкость (boire!), а для взрыва пороха нужна сухость нутра. Innere типа германского Haus’a.

Принцип арки, что в арбалете, упоминается Паскалем и ниже, в другой связи: почему давление воды не продавливает сжатый баллон? «Потому что она давит как бы на образующиеся со всех сторон своды» (396) — parce qu’il fait arcade de tous cot?s (p., 427), т. e. «поскольку она, вода, делает аркаду со всех боков», следовательно принцип арки-дуги-волны как бы присущ стихии воды (как и воздуха) ; потому она и в состоянии малевать его, проецировать на предметы, в нее попадающие (как округлы все камни, обточенные волной...).

Но принцип арки — глубоко романский, латинский. Его нет в эллинской архитектуре. Арка — баланс падения друг на друга двух полудуг: падая, они укрепляют целое (т. е. тот же принцип слабости, пассивности, становящейся силою, как и в воде, откуда гидравлический пресс). Арка — отвердевшая, каменная волна, как купол есть перевернутая чаша, и эти формы появляются именно в архитектуре романского региона.

Дугам романских зданий противостоят германские, готические стрелы — стрельчатости. Так что Франция с Германией в Европе образуют вместе как бы лук со стрелой: на одной стороне (в одной стране) реализуется более дуга (лук, волна, кривая, женская линия), а на другой — прямая, мужская линия — ургии.

И силуэты готических зданий — это взлеты языков пламени, как бы от взрывов пороха в Innere храма, это каменные костры: острия-языки- шпили-вертикали знаменуя, из Tiefe в H?he восстания, взрывы из глуби в высь, посягательства недр на небо.

Романские же купола и арки умеряют эти порывы, закругляют, обращают на себя же — в приятных баллистических траекториях, конических сечениях, которые так любили исследовать французские математики.

Кстати, знаменитое упорядочение Паскалем биномиальных коэффициентов осуществлено в фигуре равнобедренного, т. е. сбалансированного треугольника (опять баланс, как и в арке), где правое и левое плечи — коромысла равны, и числа на горизонтальных линиях взаимно симметричны относительно некоей оси. Треугольник Паскаля (рис. 25).

Рис. 25

9.02.72.

Вслушался в этимологию латинских слов otium-negotium180 (латинский язык — язык-патриарх для дочерних романских: французского, итальянского, испанского и т. д.). Выходит «дело» есть буквально «недосуг», т. е. досуг, покой в Психее, в сознании здесь первичен, а слово, обозначающее «деяние», от него производно:

negotium — из ne (que) otium (латинский) negotio — из otio (итальянский), т. е. дело есть отрицание покоя, равновесия, как движение-усилие есть отрицание инерции-покоя. Вот из каких психейно-языковых глубин извлекается Галилеев принцип инерции, потребен ему стал.

В немецком Arbeit, в английском work, французском travail у «труда» — самостоятельные корни.

Французское repos — от re-poser, есть возврат подагания, как и в res-sort (от ressortir) рессора, т. е. баланс. Приставки французского языка: ге, de, dis — отводящи. Приставки немецкого языка (а их несравненное множество) : ein, ап, auf, er — вводящи внутрь, зачинающи, акцентируют приступ; они суть двери в Haus — корень. Во французском — ге, в немецком er — что слышим? Er — суффикс деятеля; и в качестве префикса это значение не теряется; «ге» же есть обратно: погашение действия, возврат, умерение «г» чрез кроткое «е».

И вообще то, что так беден приставками и вообще аффиксами язык французский и богат немецкий (и русский),— знаменательно. Аффиксы суть как бы одеяния голого человека — корня. Всякое слово и вообще всякое бытие здесь есть некая из-ба: сбивается, избивается, плотничая- одевая. И в сюжете: немецкое действие (и русское) начинается с ввода, ab ovo, а французское — in m?dias res.

11.02.72.

Итак, вода, обжимая мешок с воздухом со всех сторон, сама его укрепляет, создавая своды, выпуклости в свою сторону. И, по логике баланса, естественно делается следующий ход: если нельзя сдавить всеохватным нажимом, то, наверное, можно прорвать, несколько усилив давление в одном пункте, где образуется углубление, вогнутость в ответ, баланс и pendant к выпуклости сводов в мешке и опухоли на колене.

«И не следует удивляться тому, что вес воды не сжимает заметно мешка, в то время как его можно гораздо заметнее сжать, надавливая на него сверху пальцем, хотя сжимающая сила будет в этом случае меньше той, с которой давит вода. Причина этой разницы заключается в том, что, когда мешок находится в воде, то она давит на него со всех сторон, тогда как при нажатии на него пальцем он подвергается давлению только в одной части; а когда на него давят только в одном месте, то в нем без труда получается большое углубление» (390—391).

Да ведь эта же схема — в основе тактики Наполеона: быть всегда сильнее противника в одном месте, создавать там чувствительный перевес и наносить удар, прорыв181, а не действовать длительной удавкой русского охвата (роскошь, которую может позволить себе страна — бесконечный простор и вневременье, которой некуда торопиться и внутри плазмы которой, заглотанные, охваченные, постепенно стухнут и издохнут чужеземцы).

И сам Паскаль усматривает симметрию меж этим углублением и предыдущей выпуклостью: «Это имеет сходство с телом, у которого сжаты все части, за исключением только одной (а тут сжата только одна часть, а все тело не сжато), где образуется вздутие вследствие притока вещества из других частей (а тут вещество под ямкой рассасывается равномерно во все стороны: «материя, удаляемая давлением в одном месте, распределяется по всем остальным»), как было показано на примере человека в воде с трубкой на колене» (390—392).

Во французе как бы врожденно, innate, чувство баланса, а, следовательно, и способ его нарушения чрез минимум усилий: создать крен, перевес в одной точке182— и человек мановением мизинца способен поднять сто фунтов (Австрии, например), если они уравновешены ста фунтами же других сил (Пруссии) ; я же прилагаю всего мизер — и побеждаю. Эту маневренную= волновую183 тактику явил галльский гений Наполеона — корсиканца — средиземноморца: он есть явление общероманское, латинское и даже средиземноморское, так что и карфагенский Ганнибал скрещен в нем с галлом, а не только латинский Цезарь, так что он, его кинетизм, нам еще и при рассмотрении Галилея в итальянском Космосе пригодится.

Маневренная тактика отлична от тевтонского клина свиньи, рассекающей — режущей — железной: тупой, шаблонной, но сильной именно неуклонностью своего давления. Маневр есть как бы жидкость, но женская способность слабости, гибкости184, бесформия (в смысле отсутствия априорной заданности формы, которой неуклонно следовать и от которой не в силах отойти и перестроиться, как это у немцев), способность просочиться и оказаться нежданно в новой излучине так же лукаво-случайно и капризно, как женская логика. Маневр есть способность гибко и чутко реагировать на изменение обстоятельств (формы, среды, ее тверди) — и тут же перестроиться, перелиться в новую форму и новый образ обрести185.

Быстрота этих переливов и обеспечивала Наполеону долгую непобедимость, пока орудовал средь более связанных со стихией земли и жесткой формой своих границ — стран Центральной Европы. Когда ж его гибкая волна-река вступила в безбрежный русский океан, где вообще всякая форма, даже волны, теряет смысл, и где земля не жестка, не обогненна в форму, а есть водоземля, сырь и тесто, раскисшая мать- сыра земля русских болот и грязи; где зимой стихия французской волны — воды столкнулась с пятым океаном — стихией воздуха-ветра, еще более свободной (недаром Паскаль, как бы в предупреждение-аванс Наполеону одновременно с трактатом о равносвободии жидкостей сочинил трактат о тяжести, весе, т. е. силе воздуха, что на поверхностный взгляд не очевидно),—тут женскость французской возлюбленной douce France (Франция-дуся, душечка!) стушевалась, оказалась мелкой пред более субстанциальной метафизической женскостью России-матушки, так что все преимущества от связи со стихией водо-воздуха, которые воинство Наполеона имело на малом плацдарме твердых земель Центральной Европы, здесь как бы истаяли, не имели значения, ибо они пали на родственную субстанцию (только еще более свободную от формы) и лишились силы контраста. Потому верно передал Толстой возможное внутреннее ощущение Наполеона в России: что рука, занесенная для удара, бессильно падала, опускалась как бы в вату, теряя фон, не чувствуя сопротивления и увязая. Тут волна как бы повисает в невесомости еще более разреженной стихии: в воа-духе России — рассеянного бытия186.

Отличие легкости француза во Франции от легкости русских в России вполне постижимо чрез вдумывание Паскаля, почему животные в воде не ощущают веса ее,— ибо сжаты равномерно во всем определенном и замкнутом объеме ее; а в бесконечном просторе России есть скорее не давление, а разряжение, вакуум, засос — подсос (потому в поэзии и песне здесь сосет так часто под ложечкой и под сердцем тоска: ибо как бы мешочек пустоты там, как воздушный пузырь у рыб), и одиночный человек скорее будет чувствовать невесомость и никчемность, пушинкой—себя от отсутствия как раз форм-берегов-пределов и дел, от бессмыслицы одному для себя что-либо делать187, ибо все равно: «река времен в своем стремленьи уносит все дела людей» (Державин), и будет стремиться к соединению-оседанию в артель, собор, коллектив. То есть французу легко — как рыбе в воде: от равномерного сжатия и объятия себя прекрасной и определенной возлюбленной douce France, а у русского душа будет легка и нараспашку — от рассеянного бытия и ветра, от отсутствия формы и определенного давления.

«...Истинная причина, которая обусловливает, что животные в воде не ощущают веса ее, состоит в том, что они сжаты со всех сторон одинаково» (394). Так и французу легко и уютно средь облегающего его без зазоров социального рондо, в общественном мире чувствует при себе и libert?, и ?galit?, и fraternit?. Русские ж чувствуют братство в форме: «Братцы! Да что же это делается!» — как возопияние в некоем очуханьи; а равенство — в форме метафизического безразличия: «все равно»; свобода же — «тут не свобода, а воля» (как Протасов в «Живом трупе») — вот именно: воля — при выходе в рассеянное бытие, по выпадении из социума. И «воля» эта — не немецкая Wille, как усилие и нажим, но легкость птицы, как цыгане средь степей...

«Точно так же, если заключить червяка в тесто и мять последнее в руках, то червяка никогда нельзя раздавить, ни повредить, ни даже сжать, потому что он будет подвергаться давлению во всех точках» (395).

«Червяк» (ver) — да это же животное-волна воплощенная (как и змея), форму синусоиды имеет! Ведь мог какое угодно маленькое животное назвать — что же натолкнуло его ум и уста назвать именно червя? Не то ли, что в нем во образе воплощена некая изначальная схема и архетип местного Психо-Космо-Логоса, которую мы усматриваем в структуре волны? То же самое и «тесто»: ведь это антипод огнеземле- форме: именно бесформица от принципиального сочетания земли не с огнем, а с водой, ибо это — жижа, влажная, мягкая земля, нежная женская плоть. Стихия огня сочетаема во французском Космосе не с землей, как в германстве, но скорее с водой: огневода есть и вино, и кровь, и семя, любовь, Эрос — пламенность чувственная, на границе водо-земли с воздухом, воспламененная пена (а пена есть водовоздух, из нее — Афродита при Кипре; хотя пена ее из особой воды: из семени — т. е. огневоды, пролившейся из оскопленного детьми Урана — неба). Огневодой-кровыо налит галл, и ее истечение семенем восполняет чрез питие вина.

«Следующий опыт подтвердит это: надо взять стеклянную трубку, заткнутую снизу и налитую до половины водой, бросить туда три вещи: небольшой мешок, надутый до половины воздухом, другой — надутый полностью, и муху (которая в тепловатой воде живет так же хорошо, как и в воздухе) и вставить в эту трубку поршень188, доходящий до воды. Если нажимать на этот поршень с какой угодно силой, например, накладывая на него в большом количестве грузы (как бы усиливая обжатие человека «социальным рондо», надстраивая сословную иерархию и налагая налоги.— Г. Г.), то произойдет следующее: сжатая вода будет давить на все, что в ней находится; при этом мягкий мешок сожмется очень заметно (вот Обломов, например, и есть мягкий мешок, тюфяк, рохля, баба, с душой легкой, т. е. не сжат там воздух, а выпущен, на распашку,— и не может существовать в чужих космосах, с облегающим социумом и формами, тушуется и пропадает), а твердый не будет вовсе сжат, как будто нет ничего, что бы на него давило (ибо его своды изнутри подпирает сжатый определенный воз-дух, и возникает баланс между наружным и внутренним давлением.— Г. Г.), то же будет и с мухой: последняя не будет испытывать никакой боли под действием этого большого веса, и можно будет видеть, как она свободно и быстро прогуливается (se promener avec libert? et vivacit? — со свободой и живостью.— Г. Г.) вдоль стекла и даже улетает, будучи освобожденной из этой тюрьмы» (395).

Ишь, муха, каким фертом прогуливается, фланирует, как петиметр (petit maitre)! И опять же: ведь мог другое какое насекомое в пример взять, ну, например, блоху, как германец Гете (песня о блохе), иль клопа189 (как Маяковский). То насекомые панцирные, избяные, с твердой формой, из стихии «огнеземли». Паскалева же муха — с крылышками, житель стихии воздуха, во всяком случае летуча, воздухо-земна, тогда как блоха — прыгуча, пружинна, огнеземельны шарниры ее ног. А вообще блохи, мыши, крысы — сплошь в германском фольклоре: Щелкунчик — мышиный король, крысы, загрызшие епископа Гаттона на острове в балладе англосакса Саути; см. также мыши в сказках Брентано и т. д. Это все жители земли-горы, ее недра и ночи (-серые!) — и скорлупы Haus’a (блоха, мышь). Муха же — антидомна: за стеклом бьется, нужна ей открытость в воздух: не дом, а чаша. Недаром упомянута у Паскаля в связи с мухой вода теплая совокупно с воздухом: они вместе и составляют климат Франции.

Совершенно непринужденно поэтому переходит Паскаль от воды к рассуждению о воздухе и наоборот:

«Два груза, сделанные из разного материала (медь, свинец) ...если они находятся в равновесии, когда воздух очень сух, то они потеряют его, когда воздух станет сырым» (386) — т. е. уподобится воде, и тогда будет действовать закон противовеса весу тела в объеме вытесненного им водо- воздуха.

А вот как у стихии воздуха заимствуется схема для объяснения происходящего в воде: «Так как вода имеет одинаковую высоту по отношению ко всем боковым поверхностям тела, то она давит на них одинаково, и потому тело это не получит никакого сдвига ни в какую сторону, подобно флюгеру, находящемуся под действием двух одинаковых ветров» (383).

А н а л из

Паскаль в сочинении «О геометрическом духе и об искусстве убеждать» пишет: «Геометрия... объяснила искусство открывать неизвестные истины — и вот это она называет анализом» (Р. 576).

Значит, анализ есть искусство открывать неизвестные истины. Каким образом? Вдумаемся в первородный смысл, который имеет это слово в

от *1

греческом языке. Это ведь от глагола pa3j вязывать, распускать, освобождать, ослаблять, разъединять, разрешать. То есть видится некое твердое тело — целое, как тюрьма возможных истин, которые несутся его частями; они здесь — части, но сами с усами и могут быть целыми: вот и выпутывать-вызволять каждую надо, превращая из части в целое, т. е. в свою самость, а это и есть истина каждой части-вещи, заключенной, увязанной, стянутой в твердь целого-тела-плоти. То есть анализ есть раз- воплощение, возврат из воплощения в рассеянное бытие тех нитей- лучей-волн-судеб, которые в это тело-существование спутались-впута- лись, ввязались. Анализ есть акт-свободы, и чрез множество таких актов и открываются новые, неведомые доселе истины.

И, в принципе-то: все бытие, все его Целое, его устройство и все истины в нем смогут быть выведены из одной точки, из любого данного тела-целого; эта идея содержится в гомеомериях Анаксагора и в монадах Лейбница, как микрокосмосах. Так что принцип математики, геометрии: дедукция от аксиомы-точки — и есть поход на Целое, отправляясь от Архимедовой точки опоры,— и он возможен, ибо, при связи всего со »сем, именно такой, а не иной вид и склад данной точки (тела) определен »сей структурой Космоса, его прошлым и будущим.

Дедукция есть выведение= высвобождение-выпутывание данной иити-связи-истины из ткани тела-целого (однокоренны «тело» и «цело», и heil — герм., и telos — завершение, греч.): мыслитель берет ее за руку, как Виргилий-Данте, поводырь слепого, и выводит на чистый свет-поле истин. Истина есть яйность нити (части), ее целость есть «я».

Но это же есть и умерщвление вещи — тела как целого. Недаром один из смыслов слова analysis — уход из жизни, кончина. Ну да: ведь й тело есть telos — т. е. конец — но с другой стороны: как узел плоти, где тонут все нити, где конец им, во тьме, всем истинам и смыслам: в реальной жизни и вещи. Анализ же есть мессия — избавитель-спаситель нитей-истин из заключения в плоти тела-целого — и возврат им раздельного существования в рассеянном бытии.

И тут еще есть оттенок: в префиксе ana — верх (в отличие от kata — вниз, как «катализ»: катализатор химической реакции, т. е. усиление процесса воплощения, отемнения, ибо химия — ср. «Хам», от семитск. «черный»), т. е. это высвобождение есть восхождение, воздвиженье.

Синтез

Synthesys (от tithemi — полагать, класть) есть со-полагание, складывание, с-плачивание=плотничание — в плоть, постройка, т. е. приковывание, заключение нитей из самости в рассеянном бытии — в бытие в качестве частей в теле-целом, лишение «яйности»: индивида — в социум.

Анализ характерен для Франции (там — аналитическая геометрия и матанализ), т. е. высвобождение, исходит из принципа libert? в психее. Синтез характерен для Германии: Кант исследует возможность синтетических суждений apriori; философии тождества Шеллинга и Гегеля — суть сплачиванья разнородных субстанций. Все это — операции народа- конструктора в -ургии (выделываньи) всякого предмета как Haus’a.

Итак, здесь акцент на утяжеление, операцию воплощения из рассеянного бытия, духа — в материю загоняние насильственное. Во Франции — акцент на анализ, высвобождение, облегчение естественное, как естественная пористость всякого вещества, как пенопласта, губки (любимый образ Декарта)... Для Канта геометрия есть образец как раз априорного синтеза: как из ничего выстраивается нечто (а для Паскаля она же — модель анализа). Германская проблема — опредмечивание, т. е. вколачивание духа в Haus природы, вхождение в инобытие при том, что дух есть исходная наличная данность. Потому Кант задается вопросом: «Как возможен опыт?» — для него это есть вопрос, а не «как возможен дух?», который выступает на правах априорности, аксиомы.

Декарт же, французский Логос исходит из природы, вещества существ — как данности и расшелушивает это как луковицу, добираясь до чистого n?ant — «я». У Декарта видно, как он добывает дух путем разво- площения и снятия покровов — бельм принятых на веру представлений — из-под их толщи выбирается. Здесь проблема: как выйти к духу из сенситивности. То же и Сартр: как выклеиться духу, pour-soi — из облипающего отовсюду вялого, тестообразного ?tre (французский вид стихии земли — ср. мяса Рабле и зады Буше: NB от bouche — рот, фамилия художника: вкушает бытие чрез go?t — вкус190) и пробиться в пустоту луковицы,в N?ant, т. е. опять в Декартово «я».

Потому немецкий жанр в Логосе — система — Haus, постройка, а французский — discours (пробег), pens?es detache?s. Таковы «Мысли» Паскаля, да и трактаты его из разрозненных опытов, да и Декартовы «Правила» и «Начала» есть рас-суждение как раскутывание, раз-бегание, опрозрачниванье, прояснение, а не вязь-связь, сплачиванье-сколачиванье. И Ницше в Германии, с его жанром афоризмов и discours — это офранцуженный германский Логос (недаром так любил французов и стремился жить в переходной меж Германией и Францией Швейцарии; да и болезнь недаром французскую заимел), тогда как Сартр с его кантообразной системой L’?tre et Le n?ant, Бытие и Ничто (кстати дуализм и баланс — уже в названии) — это онемеченный французский Логос. Во Франции XVIII в. в круге энциклопедистов «Систему природы» сочинил немец барон Гольбах, а Дидро писал discours и pens?es detaches.

12.02.72.

Поразился я, прозрев, что conna?tre=con-na?tre, т. е. «знать» по- французски= «со-рожать», т. е. в связи с -гонией, а не с -ургией, как германское Kennen, связанное с k?nnen,— мочь, мощь, энергия, умение сделать.

Но, вдумываясь в этимологию, понял, что если б это было так, то и причастие было б соппе, а не connu; да и «п» второе могло появиться как просто прослойка меж приставкой со и корнем, начинающимся с согласного...

Заглянул в этимологический словарь Larousse: «conna?tre (conoistre, XI в.), из лат. cognoscere». А это уже — с греч. gnosko, русск. «знать», анг. know и получается — «сознать». А второе «п», конечно, вошло в приставку от корня «noistre», а сам корень переогласился в naitre (как maistre из magister в — maitre).

Все это так, и выходит, что этимологически con—naitre никак не восходит к корню naitre — «рождать».

Так. Но оно к нему приходит в ходе развития языка, и наклонение этого развития, куда оно тяготеет прислониться, как к неким ядрам и магнитам, для нашей задачи гораздо важнее происхождения. Ибо и вообще, по французской модели, цель, то, что впереди, важнее причины; от понятия цели и возможна идея эволюции к...

И вот важнейше то, что слово в ходе становления собственно французского Психо-Космо-Логоса и языка, из элементов латинского, наклонилось так, что подошло к naitre и слилось с ним, и стало облучать сознание этим тождеством «знания» с «со-рождением», т. е. с натурой, природой: меж ними прямой переход, как в одной семье, а не пропасть- зияние, как в германстве (так что нужен «трансцензус» ; возникает его мучительная проблема), где даже слова такого — «природа» из родных корней нет, а заменено с латинского die Natur. Естественно, что к этому понятию приходится переходить великим усилием по мосту, выстроенному трудом категорий, от духа, знания, разума, которые все обозначаются своими родными германскими корнями: Geist, Wissen, Vernunft. Понятно, почему для Гегеля природа — инобытие духа, чужое, а не прирожденное.

В поисках германского аналога слову die Natur, естественно, обратился к b?ren — «рожать», но оказалось, что, во-первых, это не дало никакого отпрыска в отвлеченное понятие (как лат.: natus sum — в natura),

а, во-вторых, само b?ren однокоренно с лат. fero, греч. fero — «нести» = нем. tragen, откуда B?rde — бремя, ноша. То есть в рожании никакого иного смысла не усматривают, кроме трудового усилия носить ( «нести» — это двигаться, держа груз, т. е. кинематика со статикой), т. е. -ургийно- трудовую нагрузку, а не -гонию, ген, генезис, про исхождение: это по- немецки Ur-sprung, т. е. выпрыгивание твердого тела чрез пустоту...— и усилие.

Так что никакого собственного смысла не имеют и не усматривают германцы в естестве как при-роде= натуре, fysis. Рожание для них= ^ несение — и все тут, а не порождение: род, жанр. Род — Geschlecht — от schlagen — «ударять» (опять работать: из -ургии это понятие). Так что такая природа, как чужая, некая пустота и бессмыслица (на своем- то языке нет этому объекту слова и значения), обозначаемая заносным словом Natur, с которым нет никаких родных коренных ассоциаций, естественно, не может быть никаким союзником — сотрудником в деле познания; апеллировать здесь к врожденным идеям (а Лейбниц? — Но они у него, наверное, суть более духовные монады — приглядеться надо...) — ход невозможный, а нужно все первопонятия выводить, из духа же их конструируя.

А вот как о первых понятиях высказывается Паскаль в том же сочинении «О геометрическом духе». Он обращает внимание на то, что геометрия вводит лишь понятия, строго определенные предыдущими. Но первые понятия неопределимы (ибо их нечем определять и прямо переходят в природу, ею кормятся, опираются на естественный смысл, который врожден в каждого: каждый представляет, что значит «человек» ( «homme» )7 и определять его, как это делает Платон, как «двуногое бескрылое» нелепо: разве человек перестает быть человеком, лишившись ног, а каплун становится человеком, лишившись крыл? (Подобный ход и у Декарта: душа не уменьшается в человеке, если отсекут какой орган, ибо она проста.)7

И действительно, у греков есть эта гипертрофия Логоса и определений и доказательств: всякое бытие свести к определению его словом. Это и у Платона (см. «Парменид» — мука определения небытия через бытие), и у Евклида множество «определений» (определяет «точку» как «то, что не имеет частей»; линию как «ддину без ширины» и т. д.), тогда как немец Гильберт начинает «Основания геометрии»: «Пусть имеются три типа объектов; объекты первого типа будем называть «точками», второго типа — «прямыми», третьего — «плоскостями»8. «Такой подход, замечают авторы,— позволяет научить геометрии слепого и даже вычислительную машину».

И недаром эллинско-нлаФоническое Евангелие от Иоанна возводит все к Слову: «В начале бе Слово, и Слово бе к Богу, и Бог бе Слово. Вся тем быша (т. е. всякое бытие и вещь возводимо к слову и, следовательно, из него определимо.— Г. Г.), и без Него ничтоже бысть, еже бысть. В том живот бе (т. е. и -гония возводится к Логосу.— Г. Г.), и живот бе свет человеком (и естественно для эллинства, что все: и Логос, и жизнь — приведено к свету — видению очами, эйдосу, идее — виду, ибо зрение для

эллинов — первейшее в иерархии чувств.— Г. Г.). И свет во тьме светит» (1, 1-5).

Но Паскаль усматривает скорую редукцию определений и роли слова при добирании до первопонятий (геометрии и всякого знания) :

«Таким образом, продвигая изыскания все дальше и дальше»мы необходимо достигаем первичных слов (primitifs), которых нельзя уже определить (а в эллинстве «слово» именно определялось как «жизнь» -гония, а жизнь — как «свет»...—Г. Г.), и принципов столь ясных, что мы не находим другого более ясного для доказательства этих первых...

Но он (строй — ordre геометрии.— Г. Г.) предполагает тфлько вещи ясные и постоянные (claires et constantes) в силу естественного света191,— и вот почему он совершенно истинен, ибо природа его поддерживает, в ущерб рассуждению (au d?faut du discours)» (Pas, p. 578—579).

Вот! Природа геометрию поддерживает при немощи рассуждения, основные понятия питает естественным светом.

«Геометрия не определяет ни одну из этих вещей: пространство, время, движение, число, равенство, ни им подобных, которых большое количество, потому что эти термины обозначают так естественно вещи, которые они значат, для тех, кто понимает язык, что прояснение, которое хотели бы получить из определения, принесло бы больше темноты, чем понимания » (Pas, 578—579).

Тем не менее Ньютон стремится определит*, что есть «движение», а Кант вникает в «пространство» и «время» и силится их определить и вывести из духа. И многие прорывы духа на новые уровни познания связаны с медитацией и попытками все же определения первопонятий, хотя подстерегает их та ловушка тавтологии, что усмотрена Паскалем и выяснена Гегелем в «Феноменологии духа» в рассуждении по поводу «это» и «это есть». Паскаль иронизирует:

«Невозможно предпринять определение бытия, не впадая в эту нелепость, ибо невозможно определить какое-либо слово, не начав с некоего «это есть» (c’est), выражая его или подразумевая. Значит, чтоб определить «быть», надо было бы сказать «это есть», и таким образом употребить определяемое слово в определении» (Pas, 580).

И вот узловое заключение Паскаля: «Отсюда достаточно видно, что есть слова, не поддающиеся определению; и если бы природа не восполнила этот недостаток тем одинаковым представлением о них (id?e pareille), которое она дала всем людям, все наши выражения были бы смутными; а вместо этого мы ими пользуемся с той же уверенностью и той же точностью, как если бы они были объяснены способом, совершенно лишенным двусмысленности, потому что природа сама без слов нам о них дала разумение (intelligence) —более точное, чем то, какое мы приобретаем через умение (l’art — искусство.— Г. Г.) объяснить» (Pas, 580). Слышите баланс в парности: «природа» — «искусство», «разумение» — «объяснение» ?..

Тут делается плавный, как по лиане-волне, спуск от слова по первоидее и природу, где корень простой идеи,— и никаких зияний меж ними и бездн (какие видятся в германстве: проблема «трансцензуса» средь дискретностей духа и природы, субъекта и вещи в себе). Космос непрерывности и путь волны служит для галльского Логоса золотым обеспечением психейной возможности и допустимости делать этот переход от гносеологии прямо в онтологию, без никакой проблемы меж ними, и апеллировать прямо к природе, как Декарт и Паскаль — к «естественному свету» разума, или как это потом в XVIII в. будет в просветительских теориях естественного человека и естественного права (т. е. натурального, от природы).

Вот почему так многозначительным мне показалось развитие латинского слова cognoscere — в conna?tre в ходе становления французского языка — Логоса и его сближение с na?tre — рождать, т. е. -гонией, «природой», «натурой».

Конечно, от природы дается не знание сущности (essence) или природы (nature), вещи, например, времени, а отношение между именем и вещью (Le rapport192 entre le nom et la chose), так что при слове «время» все имеют в виду один и тот же объект. Но и определения ведь тоже только для того делаются, чтоб иметь в виду одно и то же, не больше, но для понимания сущности;

«Поскольку определения делаются лишь для того, чтобы обозначить называемые вещи, а не для того, чтобы выявить их природу» (Pas, 580).

И Гегель издевался над теми, которые ищут понятие в определении; по нему понятие осуществляется в развертывании и реализации всего явления в полноте его бытия и смыслов.

Но что есть это: «вещи ясные и постоянные в силу естественного света» (Pas, 579)? Что это за clair? (А у Декарта оно — критерий самоочевидности истины). Clair — светлый, чистый, прозрачный, ясный, редкий, т. е. прореженное в ходе анализа бытие вещи, Декартово разуплотнение ее из ?tre в n?ant (и тогда простое и очевидное прорисовывается), из res — в rien, как по этимологии, франц. rien («ничто») явилось из аккузатива лат. rem — от res — вещь, дело, твердое: то же и в этом NB наклонение туземного Логоса от ?tre к n?ant; как и французское отрицание pas — от лат. passus — «шаг» — тоже нечто твердое, земное; а во французском Логосе шаг — ход в сторону облегчения, небытия; «вещь» же, chose — восходит к латинскому causa, что есть причина (вещи), т. е. невещное. Отсюда принципиальный детерминизм французского мышления о вещах (ибо слово «вещь» — то же по происхождению, что слово «причина»).

Раз уж мы ударились в этимологию, вникнем заодно: а что есть «баланс»? Balance — это «весы»; ?tre en balance — быть в нерешительности; balan?er — качать, раскачивать, уравновешивать; колебаться; se качаться; balaneier — маятник, коромысло; balan?oire — качели.

В этимологическом словаре Larousse:

«Balance (XII век) из лат. вульг. Bilancie (лат. bilanx IV век весы с двумя чашками (plateaux)), корень lanx («плоский»), начальное «а» могло быть обязано влиянию слова «baller» (веселиться й танцевать)».

В латинском lanx чашка весов: bi—lanx — двучашье; но во французском оно уплощилось в plat (eau) блюдо, тарелка, плоскость. Зато переднее bi пошло в сторону округлости: bal — шар, balle — танец. Так и получилось в слове-смысле «баланс» некое сочетание равновесных

плоскостей и окружности, что как раз и находим в эмблеме

16.04.73193

Кроме национальных, у Паскаля были особые основания для индивидуально-психологически острого отношения к воде.

Жильберта Перье — сестра Паскаля в его жизнеописании сообщает фундаментальный для его отношений с водой факт из истории болезни, что мучила его с детства:

«Моему брату было к тому времени 24 года; его недомогания (incommodit?s — «неудобства», «некомфортность», «неуютность»: даже в обозначении страданий от нездоровья французский язык делает акцент на неге, чувственно-сенсуалистическом расположении человека в сплошной среде, облегающем окружении. — Г. Г.) все больше увеличивались, и они достигли такой степени, что он не мог больше глотать ничего жидкого, если оно не было подогрето, но при этом он не мог глотать иначе, чем капля за каплей; поскольку же кроме этого он страдал еще почти невыносимой головной болью, жаром во внутренностях и множеством дру- них недугов, то врачи прописали ему принимать слабительное через день в продолжение трех месяцев, так что ему пришлось принимать все эти лекарства единственным способом, на который он был способен, то есть подогрев их и глотая капля по капле. Это была истинная пытка...»

(Pas, 10).

Итак, как раз в том, что заповедано от бытия здешнему Космосу, при-суще ему и велено ему так держать! а именно: boire! drink! пить! — отказано Паскалю. То есть буквально своим выродком его сделала природа Франции. Но именно своим любимым выродком и ублюдком, родным исчадием: ведь отлучен он не от земли, не от огня (стихии германства), а именно от жидкости, стихии воды, в которой купается Франция, бесконечно омывая свои как раз entrailles, кишки разливанным морем вин и прочих питий (см. «Гаргантюа и Пантагрюэль»). Она его извергла из себя и вынесла за скобки себя, на чужбину себя на особую позицию, откуда он мог в ностальгии вспомнить родной принцип, вчувствоваться в него и до конца его осознать, т. е. осуществить дело, что нужно было как раз родному Космосу. Причем Паскаль тоже — Пантагрюэль= «всежаждущий» (по-греч.): у него же, по словам сестры, непрерывно горели внутренности (une chaleur d’entrailles), а заливать он их мог не ливмя, потоком (как пьют, опрокидывая сразу стакан, русские, иль когда иные смакуют — отхлебывают и потягивают: тоненькая тут струйка, но все же некая непрерывность потока соблюдена), а капля по капле, дискретно, дробя и дифференцируя поток — continuum на (бес)конечно малые части(цы) — отрезки-единицы, т. е. матанализ он проделывал горлом. И, конечно,-дарована была ему именно этой болезнью именно в этом космосе уникальная возможность и обязанность вникнуть в то, что есть жидкость: в «душу» капли и в «социум», что капля по капле между собою образуют в единстве жидкости и какие отношения у них складываются с нежидкостными цивилизациями — твердых тел разной формы и животных, с человеком в воде и т. д. ...

Итак, в случае с Паскалем имеется острый, трагический сюжет между общенародной Психеей национального Космоса и индивидуальной душой изгоя из общего пира, отлученного от национальной религии (boire!), еретика и протестанта. Из этого трагического противостояния и напряжения и родился трактат о равносвободии (и в термине ведь тоже крик индивидуальной души, мечтающей о равенстве со всеми, разделить то, что дано всем здесь, как воздух,— а ему-то и не дано этого, самого простого, чем самый виллан и мужлан, любой парвеню и профан вполне наслаждаются и причастны!) жидкостей, который есть арена •примирения индивида с обществом, совершающееся на ней действо. И отсюда вдохновенная музыкальность пробега (discours) мысли в этом трактате, его совершенно выделанная художественная форма. Ибо трагический пафос залегает под ним, в роднике его,— и им одушевляется.

И тут вполне обнаруживается разность Декарта и Паскаля как двух равномощных ипостасей французского Психо-Космо-Логоса. Декарт — вполне в равновесии и тождестве со своим Космосом, монологичен по отношению к нему; Паскаль образует с Космосом Франции контраст и диалог. Недаром он принял янсенизм, т. е. форму протестантизма, тогда как Декарт правоверно соблюдал католицизм — в Голландии. Ну да: в протестантских Нидерландах Декарт исповедовал католицизм, тогда как Паскаль в католический Франции исповедовал протестантизм (но характерна опять дуально-парная структура этих ситуаций и ипостасей, типичная как раз для фигуры баланса, характерной для французского Логоса).

Декарт уезжает из Франции и живет в Голландии как француз (и привычки, и кухня); как бы для того перенес себя в иную среду, чтобы самим собою совершенно и полно представлять француза и осуществлять принцип французского духа — на чужеродном фоне. Так что необходимую для мышления и рефлексии дистанцию с окружением Декарт набрал и осуществил чрез отъезд из наружного Космоса Франции, но так, что он его в себя весь вбирает и представляет, и его, национального Космоса, субстанция, будучи помещена им — через себя — в иной наружный Космос и обретя разность потенциалов, и начинает излучать в нем мысли, питает его, как батарейка. Ну, да: заземление француза за голландскую- германскую землю и дает эту разность потенциалов, плюс-минус, напряжение, порождающее ток мышления.

Паскаль же оставался во Франции и необходимое для мыслителя напряжение добывал чрез свое обособление от среды194, на которое ему самому и незачем было напрягаться, ибо отринул его сам местный Психо- Космо-Логос: поставил в такое изгойное по отношению к своему принципу положение (болезнь и связанная именно с вечной жаждой — при отлучении от жидкости).

Декарт же, хоть и был болезнен слегка с детства,— выправился и стал вполне француз — бонвиван, ценящий яства и вино. Причем и болезнь в нем, что наметилась у него с детства, была скорее призрак и зов германства (сухой кашель, т. е. болезнь, связанная с огне-духом, который есть Geist) — недаром его туда в конце концов и тянуло, и несло, и затянуло, и похоронило, а от Италии, где чад и смрад и чума, т. е. воз-дух оземлен, Декарт инстинктивно отвращался.

Так что нам предстают варианты отношения души и тела индивида к национальному Психо-Космосу и проистекающие (иль просто сопряженные с ними, ибо тут, в троице Психо-Космо-Логоса, нет первенства) варианты Логоса, причем соотношения тут и по тождеству, и по противостоянию — диалогу возможны.

Декарта мы сначала третировали как вполне француза в Космосе Нидерландов, но, вспомнив об особенности его болезни, обнаружили в нем германский призрак и зов, в силу чего его нутро во Франции находилось в диалогическом к ней отношении и повлекло его по диагонали на северо-восток, перечеркивая, пересекая свою страну. Паскаль же, который извергнут из национального принципа и дико мучился, живя во Франции, в самой болезни своей являет именно национальный принцип и структуру, болезненную чуткость к складу национального Космоса, к его природе, обнаруживает и как бы призван раскрыть, добыть и поднять это в национальное самосознание.

На той же странице «Мыслей» Паскаля (хотя это соседство не много значит, ибо склеены его разрозненные мысли в последовательность книги были не им, но другим, однако же тоже французом, и это для нас немаловажно, ибо с родственной интуицией...), где находится рисунок

волны

(который мы уже трактовали, как

Рис

Рис

эмблему пути природы), расположено нижеследующее рассуждение, что тоже дает нам некоторую французскую модель мира и человека в мире, и причем по образцу, который весьма напоминает образ волны- частицы в квантовой механике де Бройля, волны в фазовом пространстве. «Эти великие усилия (efforts) духа, которых душа касается иногда, суть вещи, в которых она не удерживается; она только вспрыгивает (saute) в них, но не навсегда, как на трон (NB — мелькнула королевская — Кесарева модель, что и у Декарта, когда он о Боге; тут же она — о человеке, но она же ... Секулярен француз, обитатель Кесарева мира социального рондо, даже Паскаль, удалившись в обитель Пор-Ройяля.— Г. Г.), а только на мгновение».

Итак, эти вскоки человека суть растяжения его (ср. Декартово вытяжение — extension — протяжение!), и в этих фазах (подвигов). Человек, который весь есть некая полнота-волна, улавливается точечно, как частица.

Далее идет углубление понятия целостности человека:

«То, на что способна добродетель человека, должно измеряться не по его подвигам» (efforts — напряжения, старания, надрывы, подвиги...), «но по обыденному его поведению».

«Я совсем не восхищаюсь избытком (l’exces) какой-либо добродетели, к примеру, доблести (valeur), если я не вижу в то же время избытка противоположной добродетели (французская логика баланса в полном размахе и блеске! — Г. Г.), как у Эпаминоида, который соединял крайнюю доблесть и крайнее добродушие (b?nignit?). В противном случае это было бы скорее падение, чем взлет. Находясь в одной из крайностей, не демонстрируют свое величие, но касаясь до обеих сразу и заполняя все между ними».

Но ведь сам же только что показал, что находиться у крайностей невозможно, так что эти крайние точки не постоянно есть, но Вскаки- вают-вспыхивают, пунктирно в биении, а человек и представляет собою все поле этого биения. Так что имеющееся здесь в виду измерение человека по диапазону его крайностей отмечает в нем не статуарное пребывание, по модели твердого тела-частицы, но именно амплитуду колебания волны, с наличием и исчезновением качества (импульса иль места- координаты). Вот и сам Паскаль подобным же образом разъясняет:

«Но, может быть, это лишь настолько стремительное движение души от одной крайности к другой, что в действительности она всегда в одной точке, как горящая головня?» (Наверное, имеется в виду: когда ею размахивают, ибо именно тогда она — и в точке буден, и в максиминах подвигов.)

«Пусть так, но если это не обнаруживает протяжения души (l’eten- due — Декартов термин), то по меньшей мере это обнаруживает ее крайнюю подвижность».

Душу можно представить так, что она, будучи точкой-искрой Божией (= «головня горящая» есть огонь!) в определенном объеме, как бы мечется в биениях туда-сюда, так его собою весь заполняя, рдушетворяя и оживляя. Потому она и не есть пространство (протяжение), как тело, не занимает места, и не уменьшается, если сократить объем, занимаемый телом (например, отрезать руку: у Декарта это дополнительный аргумент в пользу простоты души, в отличие от сложности субстанции тела), и в то же время имеет вездесущие в нем (точно так же, как волна в фазовом пространстве).

Так что человек есть непрерывное дрожание поля души в данном объеме. Душа — не в центре-сердце (как изобразили бы человека эллины схемой круга с твердым центром), а так же должна быть касательна и до кожи и в любой точке поверхности остра, так что ей не остается никакого иного модуса vivendi, как — биение (рис. 26).

Рис. 26

Рис. 26

Душа в своем биении и есть тот осциллятор — помазок — головня — факел — указка, что съединяет — сводит французские крайности, две бездны:

«Когда мы хотим развить добродетели до крайней степени с одной и другой стороны, тут же возникают пороки, которые незаметно, своими

незаметными путями в них прокрадываются со стороны малой бесконечности; и тут же толпой возникают пороки со стороны большой бесконечности, так что мы теряемся в пороках и не видим более добродетелей. Так идет подкоп под само совершенство».

Тут то же пространство биения, только туда теперь диффузия черни хлынула.

Мысль, шагающая логикой баланса, заговорив выше о чрезмерной добродетели, органически не может следующим шагом не заговорить о чрезмерности порока, цепляющегося даже к самому совершенству. Не только Психея организована в теле как биение, но и сам Логос в здешнем Космосе имеет структуру волновую, бытийствует в биении, откуда непрерывно источается, берется симметрия статических антитез, наполняя собою все тело французской мысли, культуры.

Картина диффузии пороков в душу напоминает Декартово проникновение частиц третьего элемента в огненный вихрь чистого солнца, заражение его, сгущение пятнами — и погашение солнца-звезды, перевод его в разряд планет или комет.

«Мы удерживаемся не нашей собственной силой, но чрез противовесы (contrepoids) двух противоположных пороков — так же как мы сохраняем устойчивость меж двумя противными ветрами (вспомним образ ветра, дующего в живую изгородь в Декартовых «Метеорах», отчего проистекают колебательные движения ветвей-частиц, как модель состояния вещества.— Г. Г.), уберите один из этих пороков — мы впадем в другой» (Pas, 149—150). Опять модель баланса, напоминающая геометрический эпизод трактата о равновесии жидкости и тяжести воздуха: тут человек удерживается именно силою воздуха-ветра. Но еще тут важно — облегание, сплошняк среды, так что пустота, если и есть где, то именно там, где ее узрел Сартр: в полости «я», pour-soi, кроется n?ant, небытие, убегая от клейкого всеоблегающего ?tre.

18.04.73.

Еще один характерный рисунок (рис. 27) :

Рис. 27

Рис. 27

Тут волна-дуга-кривая — основной образ. Далее дуализм верха и низа: над дугой Паскаль располагает так или иначе знающих Божество. И где же он помещает не знающих? Внутри круга, ближе к центру Сфероса! Значит, его представлению ничего не говорит — это сакральное для эллинов место, раз он может помещать туда не знающих Бога, отбросы, со своей точки зрения, а не извергнуть их за линию очерченного круга. Свое, интимное пространство для француза — не в круге, а на линии- плоскости касания разных уровней. Ведь что очерчивает эта дуга? Это ж кожа выпуклостью наружу, и в касаниях с этой стороны, а не внутри, как в Innere германстве, располагается истинное бытие. -

Переходя далее на верхнюю сторону души-волны, явно видим здесь схему баланса с осью — показателем истины в середине между двумя крайностями.

Таким образом тут два дуализма: верха—низа, правого—левого, со срединной точкой меж ними, как и в Декартовом кресте, и на этом всем лежит дуга. Так что схему эту вполне можно рассматривать как вариант

той эмблемы

Рис

Рис

Рис

Рис

что мы вывели выше, как

характерную модель-фигуру для французского образа мира.

26.10.74. К эмблеме

О том, что я похоже почувствовал основную французскую фигуру- эмблему, убедил меня и следующий пассаж из статьи Ле Корбюзье «Новый дух в архитектуре»: «В книге, озаглавленной «Эвполин или Архи1 тектор», Полю Валери, поэту, удалось выразить понятия об архитектуре так, как это не смог бы сформулировать никакой зодчий... И тем не менее в диалоге между Сократом и Федром он пускается в довольно озадачивающие нас рассуждения.

«Если я скажу тебе,— говорит Сократ,— возьми кусок мела или угля и нарисуй на стене, то что ты нарисуешь? Какой будет твой первый жест?»

И Федр, взяв уголь и рисуя на стене, отвечает: «Мне кажется, это струя дыма. Она устремляется вверх, возвращается, завивается, завязывается узлами, создавая причудливое изображение, без цели, без начала и без конца...».

Нельзя без удивления вообразить, что такой именно первый жест человека. Мне — я не философ, а просто активное существо — представляется, что первый жест не может быть вовсе бессознательным, что уже при рождении человека, в момент, когда глаза впервые раскрываются навстречу свету, пробуждается его воля. Если бы мне дали нарисовать что-либо на стене, я, думается, изобразил бы крест, образующий четыре прямых угла, который дает и совершенное выражение чего-то возвышенного и вместе с тем ощущение власти над нашим миром...».

Итак, одна ипостась французского духа, в лице поэта Поля Валери, прочерчивает волновую линию, кривую и вьющуюся, как локон, причудливую, как орнамент арабесок, идущую из неопределенности в беспредельность (таков мир).

То линия иррационализма, интуитивизма, бессознательно-природного начала. Другая же ипостась французского духа, где воля и активность,—своей эмблемой избирает крест. В другом месте Корбюзье раскрывает значение креста, прямого угла из вертикали и горизонтали: «Закон всемирного тяготения обеспечивает нам решение проблемы столкновения различных сил и поддержания равновесия во Вселенной; благодаря этому закону существует вертикаль. Горизонт рисует горизонтальную линию, как абстрактное выражение покоя. Вертикаль, пересекаясь с горизонталью, образует два прямых угла. Вертикаль и горизонталь неизменны. Прямой угол — это как бы интеграл сил, поддерживающих мир в равновесии. Есть только один прямой угол, но существует бесконечное множество других углов... Являясь основной частью нашего детерминизма, он обязателен».

Детерминизм — глубоко врожденная во француза идея, и к ней приводит Корбюзье прямой угол. И он четко отождествляет кривую линию с природой, прямую — с обществом:

«Кривая улица — это дорога ослов, прямая улица — дорога людей.

Кривая улица есть результат прихоти, нерадения, беспечности, лености, животного начала.

Прямая улица — результат напряжения, деятельности, инициативы, самоконтроля. Она полна разума и благородства».

Но оба эти начала пребывают в балансе во французском Космо- Психо-Логосе.

Корбюзье, градо = космо-строитель, естественно чуток к национальным архетипам, и у него мы находим характерные здесь модели: чаша и бутылка.

«Жилище рассматривается само по себе, это вместилище семьи. Это вещь в себе, которая имеет определенный объем, определенное устройство и соотношение частей, известные размеры. Это — бутылка.

Бутылка может содержать шампанское, любое другое вино, либо зелье; жилье всегда будет содержать в себе семью, то есть человеческие существа, будь они богачи или бедняки.

(...) Такая бутылка (жилище) может стоять и под нормандскими яблонями, и под елями Юры, и на пятом, и на семнадцатом этаже жилого дома — в любом случае она остается одинаковой: тот же принцип, то же изготовление.

Ее можно будет поместить в одно из отделений, гнезд на семнадцатом этаже, для чего необходимо будет иметь несущий каркас, а последний есть не что иное, как самый обычный ящик для бутылок.

Быть может, вы находите такие слова, как «бутылка», «ящик для бутылок», не особенно благозвучными, приличными? Почему же?

Хорошая добрая бутылка всегда согревала сердце человека. Поэтому давайте смиримся с этими двумя словами, ведь они самым точным образом обозначают смысл той программы, которая одна в состоянии решить проблему жилища»9. ‘

Таким образом, французский гений Корбюзье и в XX в. прибегает к Раблезианскому «оракулу божественной бутылки» для решения спорных задач градостроительства, видя в ней универсальную модель и именуя квартиру — «бутылкой», дом — «ящиком для бутылок».

<< | >>
Источник: Гачев Г. Д.. Наука и национальная культура (гуманитарный коммента рий к естествознанию).— Ростов-на-Дону. Издательство Ростовского университета. 320 с.. 1993

Еще по теме Паскаль и французский образ мира:

  1. ЖОЗЕФ ДЕ МЕСТР И ИСТОКИ ФАШИЗМА
  2. С кем разделить вечность?
  3. Деизм и материализм в противостоянии и в борьбе с христианской религией. Вольтер как микрокосм французского Просвещения.
  4. ДЖЕНТИЛЕ Дж. - см. НЕОГЕГЕЛЬЯНСТВО ДИЛЬТЕЙ В. - см. ГЕРМЕНЕВТИКА
  5. КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
  6. УКАЗАТЕЛЬ
  7. ФИЛОСОФСКОЕ ПОНИМАНИЕ СУДЕБ РУССКОГО ПРОШЛОГО МЫСЛИТЕЛЯМИ И ПИСАТЕЛЯМИ 30-х И 40-х ГОДОВ 405
  8. НАЧАЛО ФОРМИРОВАНИЯ ФИЛОСОФСКОГО МЫШЛЕНИЯ НОВОГО ВРЕМЕНИ
  9. ПАСКАЛЬ
  10. 3. Монизм и монадология — два пути к «гармонии мира»
  11. Введение
  12. Гипотеза Канта—Лапласа и национальные образы Вселенной16
  13. Физика Декарта и гуманитарная культура Франции
  14. Паскаль и французский образ мира
  15. Галилей и итальянская картина мира
  16. ВВЕДЕНИЕ К ФРАНЦУЗСКОМУ ИЗДАНИЮ